Кострома
Городские прогулки

Алексей Митрофанов, 2018

 Прогулка по городским улицам
Сусанинская площадь

Кострома в русской поэзии — явление странное, непостижимое и, я бы сказал, беспокойное.

«А ну-ка, дай жизни, Калуга, ходи веселей, Кострома».

Куда ходи? Зачем ходи? И вообще, что это значит — веселей ходи? В смысле, быстрее, эффективнее, производительнее, да?

«Ах, Самара, сестра моя, Кострома мон амур».

Ага, мон амур. Же не манж па сис жур. Костроме язык французский — как борщу повидло.

«Здорово, Кострома! — Здоровенько!»

Ну, здесь все более-менее понятно.

«А ребята с лукошками, с мышами и кошками шли навстречу ему — в Кострому».

Да, и Ленинград каким-то боком. «Глупый-глупый Кондрат, он один и шагал в Ленинград».

Почему-то Кострома упорно выступает в паре с чем-нибудь еще. Калуга, Самара, Ленинград.


* * *

В действительности, Кострома — гораздо больше, чем все эти припевки, вместе взятые. Один из интереснейших, красивейших и, можно сказать, величайших городов России. Именно сюда, в Ипатьевский монастырь явилось в 1613 году российское боярство — уговаривать юного Михаила Романова оседлать царский трон. Долго тот не соглашался — плакал и отнекивался, отнекивался и плакал. Несколько дней отнекивался и плакал. Но потом все таки согласился.

С тех пор считается, что именно Кострома — родина Дома Романовых.

А еще раньше в Костромских лесах совершил свой подвиг патриот Иван Сусанин. Он завел в болото войско польских интервентов и тем самым погубил его, не пожалев своей собственной жизни.

Костромские гостиные ряды уникальны. На огромной площади расположилось множество различных по архитектуре, но при этом в чем-то схожих корпусов с колоннами и без, все красоты неописуемой. Они торгуют по сей день — входи, турист, и костромич входи, затаривайся.

Костромской сыр известен на весь мир. Ну, если не на мир, то уж во всяком случае, на весь бывший СССР.

Уже упомянутый Ипатьевский монастырь — не только колыбель Романовых, но еще и весьма стоящий архитектурный памятник. Правда, не так давно, его отдали РПЦ (о том, что стало с экспонатами музея, размещавшегося здесь во времена СССР, пожалуй, умолчим), но батюшка вас все равно благословит на посещение и осмотр достопримечательностей.

А рядышком с монастырем — музей деревянного зодчества, один из лучших в России.

Да и сам город — загляденье.


* * *

П. Сумароков, путешественник, писал: «Поутру вступили мы в Кострому. Правильная улица довела нас до площади с пирамидою посереди, указали нам за нею гостиницу, и мы вкусно пообедали стерлядями. Строения благополучные, и на всех улицах хорошие мостовые, великая опрятность.

Площадь, о которой мы уже упомянули, окружена каменными лавками, каланча с фронтоном и колоннами легкой архитектуры занимает один ее бок, посреди стоит деревянный на время памятник с надписью «Площадь Сусанина». Площадь эта походит на распущенный веер, к ней прилегают 9 улиц, и при одной точке видишь все их притяжения. Мало таких приятных, веселых по наружности городов России. Кострома — как щеголевато одетая игрушка».

Вместе с тем, город еще до революции был своего рода символом сонной незыблемости. Федор Сологуб (он побывал тут в 1909 году) писал: «Плывем на пароходе по Волге, видим — Кострома на берегу. Что за Кострома? Посмотрим. Причалили. Слезли. Стучимся.

— Стук, стук!

— Кто тут?

— Кострома дома?

— Дома.

— Что делает?

— Спит.

Дело было утром. Ну, спит, не спит, сели на извозчика, поехали. Спит Кострома. А у Костромушки на широком брюхе, на самой середке, на каменном пупе, стоит зеленый Сусанин, сам весь медный, сам с усами, на царя Богу молится, очень усердно. Мы туда, сюда, спит Кострома, сладко дремлет на солнышке.

Однако пошарили, нашли ватрушек. Хорошие ватрушки. Ничего, никто и слова не сказал. Видим, — нечего бояться Костромского губернатора, — он не такой, не тронет. Влезли опять на пароход, поехали. Проснулась Кострома, всполошилась.

— Кто тут был?

Кто тут был, того и след простыл, Костромушка».

Все, по большому счету, так же. Кострома — сонная российская провинция. И не устает гордиться этим.

А В. и Г. Лукомские, авторы путеводителя по Костроме, изданного в 1913 году, увидели город таинственный и сокровенный: «На фоне черного неба, когда покровом жутким ночь окружит все стены зданий, ярко освещенных огнем фонаря, они покажутся еще живее, еще фееричнее. Выглядывают тогда из-подлобья темные окна домов, а те, которые озарены извнутри светом, позволят нам увидеть иную жизнь, ту, что за стенами, за геранью и за занавеской кружевной, у лампады, на мебели старинной, и у рододендрона широколистого.

Так сладостно бывает вечером, бродя по улицам пустынным, уйти в миры чужие, облететь мечтою все эти маленькие домики, увидеть весь уют патриархального уклада, мир предрассудков и ограниченного счастья всех этих маленьких людей, ушедших целиком в жизнь своего родного провинциального городка.

И церкви с куполами, усыпанными крупными, яркими звездочками, увенчанные пирамидами, шпицами и вазами, вытянутыми, сплюснутыми, перевитыми, задекорированными гирляндами и лентами, с затейливым узором оконных наличников, карнизов, с бусами кокошников и порталов, с клеймами резного камня, изображающими то зверя лютого, то птицу-неясыть, то льва геральдического, окрашенные пестрыми колерами в шашку, или в лимонный цвет, на котором, как на парчу, положено кружево белых украшений, — полны той особенной сказочной прелести, которая бывает под хрустальным кровом колпака или пресс-бюара, в засушенных цветах весны, давно минувшей… Над старинными стенами свешиваются низко и ласково, покрытые инеем, отяжелевшие ветви деревьев; придавая фантастический вид всему окружающему, возвышаются покрытые шапками снега стройные ели; выглядывают из-за крыш лохматые кедры, или, рисующие на темном небе, как иней на стекле узор из страусовых перьев, березы».

Такова была мистика старого провинциального города. Смотрели на него братья Лукомские, и сами же своим глазам не верили: «А быт тридцатых-сороковых годов, каким-то чудом сохранившийся до наших дней? Каланча с сонным пожарным, гауптвахта с арестованными офицерами, а полосатые будки часовых и столбы перед постоялыми дворами, — неужели все это, столь пригодное для декорации гоголевской и даже грибоедовской пьесы не чудо, не феерия, а действительность??

А прелесть крепкого аромата бакалейных лавочек, терпкий запах близ «кожевенных линий», или в «табачных рядах», или воркование голубей под сводами «мучных» или «льняных» линий? во всем этом также выражается провинциальная жизнь.

А чугунные решетки, украшенные гирляндами из черных цветов, вырастающие как бы из снега, а иконы, восьмиугольные, круглые, — под сводами гостиных дворов? А этот скрип клеенкой обитых трактирных дверей, из которых валит пар и вкусный запах, а обитые стеклярусом карусели с пегими, рыжими и вороными лошадками, удивленно смотрящими блестящими глазами и, на радость детворе, кружащимися под звуки инструмента из бутылок, до половины налитых водою? А танцы под громыхания духового оркестра в белоколонном зале Дворянского Собрания, где встретить можно еще типы давнишних времен: дам в желтых парчовых нарядах, в платках ярко-узорчатых, с белыми страусовыми перьями в пудреных волосах, или мужчин в костюмах времен очаковских и покорения Крыма».

Да, конечно, все это сопровождалось традиционной для России провинциальной неустроенностью. Директор костромской гимназии Н. Ф. Грамматин писал в Вологду приятелю князю П. Вяземскому: «Описывая Вологду, вы описываете Кострому: здесь такая же грязь, как и у вас, точно такая же дороговизна в квартирах. С бедных приезжих дерут кожу, не помышляя, что завтра их может постигнуть такая же участь… Через здешний город на неделе раза два сотнями гонят пленных: вы не поверите, как они оборваны, бледны, худы, одно основание человечества, что-то похожее на человека».

Шла война с наполеоновской армией, и это, конечно, накладывало отпечаток.

Зато Костромой искренне восхищался — несмотря на недавний пожар — драматург Александр Островский: «В Кострому приехали в 11-м часу и остановились в единственной, пощаженной пожаром, гостинице. Она очень неудобна для нас, да уж нечего делать — хорошие все сгорели. Много хорошего сгорело в Костроме. Мы с Николаем ходили смотреть город; площадь, на которой находится та гостиница, где мы остановились, великолепна. Посреди — памятник Сусанину, еще закрытый, прямо — широкий съезд на Волгу, по сторонам площади прекрасно устроенный гостиный двор и потом во все направления прямые улицы. Таких площадей в Москве нет ни одной. Правая от Волги улица упирается в собор довольно древней постройки. Подле собора общественный сад, продолжение которого составляет узенький бульвар, далеко протянутый к Волге по нарочно устроенной для того насыпи. На конце этого бульвара сделана беседка. Вид из этой беседки вниз и вверх по Волге такой, какого мы еще не видали до сих пор. Мимо нас бурлаки тянули барку и пели такую восхитительную песню, такую оригинальную, что я не слыхивал ничего подобного из русских песен…

Опять ходили смотреть на город. Пошли мелкими улицами и вдруг вышли в какую-то чудную улицу. Что-то волшебное открылось нам. Николай так и ахнул. По улице между тенистыми садами расположены серенькие домики довольно большие, с колоннами, вроде деревенских помещичьих. Огромные березы обнимают их с обеих сторон своими длинными ветвями и выдаются далеко на улицу. Все тихо, патриархально, тенисто. На немощенной улице играют ребятишки, кошка крадется по забору за воробьями. Заходящее солнце с своими малиновыми лучами забралось в это мирное убежище и дорисовало его окончательно. Николай от полноты души выразился, что это так картинно, что кроме как на картине нигде и не встретишь. Пошли по этой улице дальше и вышли к какой-то церкви на горе, подле благородного пансиона. Тут я, признаюсь, удержаться от слез был не в состоянии, да и едва ли из вас кто-нибудь, друзья мои, удержался бы. Описывать этого вида нельзя. Да чуть ли не это и вызвало слезы из глаз моих. Тут все: все краски, все звуки, все слова. А заставьте такого художника, как природа, все эти средства употребить на малом пространстве, посмотрите, что он сделает. Тут небо от самого яркого блеску солнечного заката перешло через все оттенки до самой загадочной синевы, тут Волга отразила все это небо, да еще прибавила своих красок, своих блесток, да еще как ловкий купец ухватишь за конец какой-нибудь фиолетовое облако и растянешь его версты на две и опять свернешь в тучку и ухватишь какую-нибудь синеву с золотыми блестками. Облака, растрепанные самым изящным образом, столпились на запад посмотреть, как заходит солнце, и оно уделило им на прощанье часть своего блеску. А диким гусям стало завидно, и они самым правильным строем, вытянувшись поодиночке углом, с вожаком в голове, потянулись на запад; вот они поравнялись с солнцем, их крылья блеснули ослепительным светом, и они с радостным криком полетели на север. Мы стоим на крутейшей горе, под ногами у нас Волга, и по ней взад и вперед идут суда то на парусах, то бурлаками, и одна очаровательная песня преследует нас неотразимо. Вот подходит расшива, и издали чуть слышны очаровательные звуки; все ближе и ближе, песнь растет и полилась, наконец, во весь голос, потом мало-помалу начала стихать, а между тем уж подходит другая расшива и разрастается та же песня. И так нет конца этой песне. С правой стороны у нас собор и главный город, все это вместе с устьем Костромы облито таким светом, что нельзя смотреть. Зато с левой стороны, почти у самых наших глаз, такой вид, что кажется не делом природы, а произведением художника. По берегу, который гора обогнула полукружием, расположен квартал, называемый Дебря, застроенный разнообразными деревянными строениями с великолепной церковью посредине в старом штиле. С правой стороны Дебря ограничивается той горой, на которой мы стоим, сзади — горой, на которой реденькая и вековая сосна нагнулась и стережет этот уголок; слева тоже березки, и вдруг неизвестно откуда забежала по горе темная сосновая роща, спустившаяся до самой реки. Она охватила это очаровательное место, чтобы не разбежались берега и домики не потеряли порядку. Через рощу видно горы и какие-то неведомые холмы верст на 30. На той стороне Волги, прямо против города, два села; и особенно живописно одно, от которого вплоть до Волги тянется самая кудрявая рощица, солнце при закате забралось в нее как-то чудно, с корня, и наделало много чудес. Я измучился, глядя на это. Природа — ты любовница верная, только страшно похотливая; как не люби тебя, ты все недовольна; неудовлетворенная страсть кипит в твоих взорах, и как ни клянись тебе, что не в силах удовлетворить твоих желаний — ты не сердишься, не отходишь прочь, а все смотришь своими страстными очами, и эти полные ожидания взоры — казнь и мука для человека».

Неравнодушен к Костроме был и поэт В. Боков. Он писал :

Опять я в костромских просторах,

Где знаю каждый уголок!

И кажется мне, что в моторах

Есть окающий говорок.

Любуюсь на реку с балкона,

Стихи прохожим раздаю.

Мне Кострома давно знакома,

Но я ее не узнаю.

Зато Юрию Нагибину город не приглянулся. Правда, побывал он тут не в лучшие, брежневские времена: «На другой день познакомились с Костромой. Город невелик и невзрачен, во дни Кустодиева он был неизмеримо приглядней. Главная достопримечательность — ампирная каланча. Но хорош Ипатьевский монастырь, меж Волгой и ее притоком. Там похоронен Пожарский. В магазинах — серая ливерная колбаса, из-за которой убивают, сыр (!), овощные консервы, супы в стеклянных банках с броской надписью „без мяса“, какие-то консервы из загадочных рыб, которые никто не берет. Есть еще „растительное сало“, помадка, пастила и сахар. Остальные продукты в бутылках: водка и бормотуха. Много пьяных на улицах и много печали во всем. Зашел побриться в парикмахерскую. Воняла мыльная пена, воняли руки парикмахера, вонял паровой компресс, нестерпимо вонял одеколон».

А поэт Демьян Бедный писал:

Кострома — это «город-улыбка»!

Уезжая, вздохнул я невольно:

«Расставаться, товарищи, больно.

Шутки-шутки, а вот я возьму

И махну навсегда из Москвы в Кострому!»

Да, поводов для улыбки в Костроме всегда было не счесть. Нам в этом еще предстоит убедиться.

<p>Центр</p>

Кострома — город торговый, и не удивительно, что самый ее центр занят под торговые ряды. А их тут множество — Мучные, Пряничные, Мелочные, Хлебные, Квасные, Масляные, Овощные, Рыбные, Дегтярные, Мясные — всех не перечесть. Подавляющее большинство этих построек до сих пор используется по прямому назначению — в них торгуют.

Кострома, как образцовое торговое пространство, даже вошла в русскую классику. Николай Некрасов в своих «Коробейниках» писал:

В Кострому идут проселками,

По болоту путь лежит,

То кочажником, то бродами.

«Эх пословица-то есть:

Коли три версты обходами,

Прямиками будет шесть!»

И, конечно, там, где бойкая торговля, там и сама жизнь другая — тоже бойкая, манящая и разудалая:

Тит — домой. Поля не ораны,

Дом растаскан на клочки,

Продала косули, бороны,

И одежу, и станки,

С барином слюбилась женушка,

Убежала в Кострому.

Тут родимая сторонушка

Опостылела ему.

Конечно, женушка сбежала в Кострому. Не в Судогду же, право слово, было ей, голубушке, бежать.

Эх, раз живем! Эх, ходи веселей, Кострома!

Один из костромских купцов, И. Чумаков писал в дневник: «Ехавши утром в лавку, я обогнал одну даму, идущую по тротуару, очень прилично одетую и недурную собою, но так как она мне показалась новая личность, то ею заинтересовался. После обеда мы поехали в город втроем: я, Миша и Дмитрий Михайлович. Эта дама опять нам встретилась, долго вглядывалась в меня, я намеревался поклониться, но незнакомой даме я кланяться не решаюсь, а тем более в кругу своих. Я тотчас же восторгнул любопытством, кто она, и находчивость Миши решила мне, что это жена Игната Петровича Дружинина; видевши я ее раз в день брака, не мог запомнить хорошо, но только она мне показалась очень красивою».

Здешние предприниматели были настолько же неравнодушны к женщинам, насколько к барышам. Незнакомой даме, видите ли, кланяться он не решился.

Впрочем, И. М. Чумаков был еще достаточно стеснительный и осторожный насчет дам. В другой раз писал в дневник: «Приехавши из лавки, от кучера я получил письмо анонимное, поданное какою-то женщиною у лавки. Письмо говорит, что я не желал в прошлое воскресенье у церкви говорить с одною дамою, а потому сегодня она и ждет меня у себя с шести часов до девяти часов по какому-то экстренному делу. Не имея никаких с женщинами интриг, сношений, от этого приглашения я отстраняюсь и, разумеется, не пойду. Но, между прочим, меня сильно это расстроило, боясь, чтобы не вышло какой-нибудь насевки на меня. Мое праздничное спокойствие на сегодня отравлено. Сегодня буду в маскараде благотворительном клуба, то, может быть, с нею, этою особою, увижусь.

Аноним, так настоятельно меня требовавший, первый, а потому встревожил он меня страшно. Как осмелились меня беспокоить, замешивать меня в какую-то грязь, но я за собою ничего подобного не имею. Так мои нервы натянуты, что малейший стук, шум меня приводит в трепет, как будто ко мне идут, дома даже боязно быть, во всем бельэтаже один, Миша сидит более наверху. Существование, в котором я сейчас нахожусь, весьма неприятно, тяжело; но все-таки вечером еду в маскарад и с собою беру Мишу. Что-то там будет, не натолкнешься ли еще на что-нибудь?»

Вот такое представление о чести и достоинстве.


* * *

Между прочим, среди здешних лавочных сидельцев было множество незаурядных личностей. Об одной из них писал другой мемуарист из рода Чумаковых, только не Иван Михайлович, а Сергей Михайлович: «В гостином дворе, в помещении под номерами 64 и 65, против церкви Воскресения на Площадке была нотариальная контора Павлина Платоновича Михайловского. Долгие годы он сидел в своей конторе, совершая всевозможные нотариальные акты. Нововведений он не любил, до самого 1918 года — момента ликвидации и национализации — он сидел за столом, на котором стояла песочница с мелким песком, употребляемым вместо новшества — промокательной бумаги. Писал он только гусиными перьями. Электрическое освещение считал баловством, вредно влияющим на зрение. На его письменном столе надменно горели только две стеариновые свечи, и у всех его служащих освещение было такое же. Несмотря на то, что с1912 года город стал освещаться электричеством, и во всех соседних помещениях свет был сильный, у него по-прежнему царствовал полумрак. Одевался он тоже в какие-то допотопных фасонов сюртуки, шляпа также была типичная для первой половины девятнадцатого века. Хотя жил он недалеко от своей конторы, но приезжал и уезжал в старинном экипаже. Летом, не смотря ни на какую жару, обязательно был в пальто с пелеринкой времен Николая Первого. Революция выбила его из колеи, не стало нотариальных дел, не надо было ехать в контору, и он в 1918 году умер. По внешности он был похож на пророка Илью, но с более добрыми глазами».

Он же сообщал и об одном купеческом семействе: «В Большом Мучном ряду была лавка некого Павлова. Он и его жена (тоже зачастую торговавшая вместе с мужем) были оба черные, как смоль, а все четверо детей, двое мальчиков и две девочки, имели цвет волос очень красивого оттенка — все блондины цвета льна. Поведение жены было вне подозрений, поэтому объяснялось происхождение льняных волос какой-то наследственностью от восходящих поколений».

Колоритен был предприниматель Зотов: «Алексей Андреевич Зотов был крупный костромской фабрикант, ему принадлежала половина Зотовской льняной мануфактуры — одной из крупных в России. Характер был у него вспыльчивый, имел массу причуд. Матерщинник был редкостный. Очень хорошо знал толк в качестве льна. Осенью сам ездил покупать лен на большой базар. При заключении сделки матерная ругань стояла с обеих сторон, перемежаясь с упоминанием Бога, Николы-угодника и всех святых. Наконец, когда стороны договаривались, то ударяли по рукам, срывали с голов шапки и истово крестились на Старый монастырь. Так совершалась сделка с каждым отдельным крестьянином.

Зотов никогда не был женат, но имел девушек, которых обеспечивал, а родившихся детей усыновлял, давая им прекрасное образование.

Вспыльчив был необычайно, но быстро отходил. Примерно около 1908 года пошел он в гости к своему племяннику, живущему с ним по соседству на фабричном дворе. В каком-то вопросе не сошлись во взглядах; вспылив, Зотов переломал все пальмы, фикусы и прочие зеленые растения, перебил все горшки, а деревянные кадки разломал. Хозяева, зная его характер, попрятались в других комнатах. Уходя, Зотов кричал, что придет опять и переломает всю мебель, чего сейчас сделать не может, так как очень устал. А через три дня в Кострому прибыл целый вагон пальм и других комнатных растений, выписанных из Москвы, куда Зотов вспоминал своего садовника, и все это было водворено на место разгрома.

Один из его «незаконных» сыновей, получив высшее образование, специализировался в сахарной промышленности и в советское время был профессором, преподавал в Московском пищевом институте».

Было в записях С. Чумакова и такое экстренное сообщение: «Купец Шабанов, видный мужчина средних лет, оплешивел. Пробовал выращивать волосы при помощи мази „Я был лысый“, широко разрекламированной в газетах, но из лечения ничего не вышло, плешь увеличивалась. Тогда он заказал себе парик, который одевал только по воскресеньям и другим праздничным дням, в будни же неизменно появлялся без парика».

А вот еще существенная информация: «Костромской купец Клеченов торговал мануфактурой в Гостином дворе. Это была самая крупная торговля мануфактурой в городе. Примерно в 1908 — 1909 годах он крупно пожертвовал на какой-то приют, за что получил орден, по праздникам надевал его на шею. После его смерти два сына никак не могли поделить отцовское наследство и, к удовольствию костромской публики, начали печатать в местных газетах большие письма, обливая друг друга помоями. В конце концов местные адвокаты оказали помощь и кое-как ублаготворили обоих наследников. Но торговля захирела, и вскоре магазин перестал существовать. Открылся другой мануфактурный магазин — Кириллова, но значительно меньшего размера. Братья же Клеченовы вскоре скрылись с костромского горизонта».

Вот, казалось бы, чушь несусветная! Ан нет, вся эта информация и составляла, собственно, круг интересов жителей провинциальной Костромы. Им было важно знать и про шабановскую лысину, и про его парик, и про приехавшие из Москвы комнатные растения. Для чего? Чтобы не отставать от жизни, разумеется.

Ведь пульс костромской жизни был именно таков.


* * *

Чтобы торговля шла поэффективнее, здешние лавочники разработали особое арго, никому больше не понятное. К примеру, если старшему приказчику надо было сообщить своему младшему коллеге, что опускать цену можно до пяти рублей, не менее, он кричал ему через всю лавку:

— Пяндором хрустов!

Что, собственно, и означало «пять рублей».

Если хотел дать знать, что нужно соглашаться на очередное предложение покупателя, то сообщал:

— Шишли сары!

Бедный клиент, конечно, понимал, что его дурят как котенка, но поделать ничего не мог.

Некоторые хозяева шли дальше и на ценниках рядышком с суммой писали несколько бессмысленных, на первый взгляд маленьких буковок. Это был шифр. Любой приказчик, ознакомленный с ключом, мог таким образом прочитать истинную цену — ту, ниже которой опускаться при торге нельзя. Ключ представлял собой десятибуквенное слово, да такое, чтобы буквы в нем не повторялись. Первая буква в слове соответствовала единице, вторая — двойке и так далее. Последняя была, ясное дело, ноль, при этом слово не должно было, на всякий случай, содержать в себе буковку «о» — чтобы с нулем не спутали.

Таким образом, если ключ был, к примеру, «ПРЕДСТАВИЛ», то шифр «РВ-СЛ» обозначал 28 рублей 50 копеек. При том «официальная» цена была, примеру, 35 рублей.

В качестве рекламы, разумеется, использовались громкие названия. Писали их подчас безграмотно, по большей части, без кавычек. В частности, часовой магазин Азерского имел огромную броскую вывеску: «Магазин Женева».

Идея, в общем-то, понятно. Да, самые престижные часы — швейцарские, да, в Швейцарии есть город под названием Женева, и у покупателя должен сложиться соответствующий ассоциативный ряд.

Но это — в идеале. А в действительности, подавляющее большинство костромичей считало, что здесь — магазин некого господина, носящего простую русскую фамилию: Женев.

А С. Чумаков писал о совершенно фантастическом рекламном ходе, придуманном одним предпринимателем: «Была торговля готовым платьем третьего сорта, главным образом из лодзинского материала. Принадлежала она Морковникову и именовалась неведомым для костромичей словом „Конфекция“. Магазин был оборудован следующим образом: окна завешены готовым платьем, так что в магазине царил полумрак, а при наступлении темноты зажигалась лампа с каким-то особым голубым стеклом; лампа была керосиновая, свету давала мало, и полумрак не давал возможности рассмотреть дефекты и окраску материала. Для оживления оборота против магазина на галерее прохаживался юркий еврейчик, у которого на руках была пара брюк. Увидя зазевавшегося крестьянина, он хватал его за руку и волок в магазин. Если клиент не отбивался, то как только он попадал в „Конфекцию“, на него набрасывались с разных сторон два или три приказчика, совавшие готовое платье прямо в лицо. Торговались до седьмого пота, а в случае, если покупатель уходил, то за ним мчались на улицу и тащили за полы обратно в „Конфекцию“».

Несмотря на очевиднейшую дикость этого приема, он срабатывал. Во всяком случае, оригинал Морковников имел возможность закупать новые партии сомнительных штанов, а также содержать своеобразный персонал.

И вместе с тем за «репутацией» следили строго. Как-то раз купец Галанин принялся кутить недалеко от города с девицами. Девицы оказались вороватыми и вытащили у Галанина две тысячи рублей. А вскоре после этого проговорились, кто-то сообщил о них в полицию, девиц быстренько взяли в оборот, они во всем сознались и отдали деньги. Галанин же, когда ему об этом сообщили, напрочь отказался признавать что бы то ни было. Дескать, и девиц он видит в первый раз, и денег у него никто не воровал. Как ни настаивали полицейские, он — ни в какую. Готов был запросто расстаться с этой далеко не малой суммой, лишь бы под присягой на суде не сообщать о своих шалостях. Иначе потеряет больше, ведь купеческое общество, прознав о том, что он способен на такое безрассудство станет к нему относиться впредь без должного доверия. Такого допустить никак нельзя.

Пришлось вернуть две тысячи вконец обескураженным девицам — ведь таким образом они оказывались законными владелицами этих денег.

И все таки, по большей части, здешние предприниматели были людьми скромными, честными и набожными. А для привлечения народа пользовались тактикой вполне приличной и пристойной.


* * *

Кострома отчаянно держалась, что называется, за чистоту рядов. Чужаку здесь прихрдилось сложновато. Вроде бы и не было открытой неприязни — просто дело почему-то постоянно стопорилось, и в конце концов сходило полностью на ноль. Вот, например, воспоминания ярославского предпринимателя Дмитриева: «Черт дернул моего хорошего приятеля Найденова предложить мне компанию: купить предлагаемую кондитерскую в Костроме. Съездили мы с ним в Кострому, поглядели: хорошая немецкая (Тшарнер) кондитерская, без булочной, в своем доме, пять мастеров, кладовые, посуда, две коровы, словом, очень хорошее хозяйство. В кондитерском же деле ни я, ни Найденов ничего не понимали а сторговались за 7000 рублей с уплатою 500 рублей при покупке, а остальные уплачивать по 100 рублей в месяц, считая и арендную плату, так что выплата кончалась бы в течение пяти лет.

Между нами условия были таковы, конечно, на словах: деньги Найденова, а моя работа, то есть я должен был переехать в Кострому и там заведовать кондитерской. Найденов же не мог ехать в Кострому, потому что он имел в Ярославле торговлю железом, я должен был перед ним отчитываться ежемесячно. В помощь мне была «командирована» его сестра Варвара Федоровна, чтобы освободиться от чужой продавщицы в нашем магазине.

Итак, в 1907 году я сделался, на свою беду, кондитером. С первых же месяцев я понял, что дело это не пойдет по разным причинам: во-первых, и самое главное, у моего приятеля, Найденова, оказалось очень мало денег, и нам приходилось все время испытывать недостаток товаров вследствие нехватки оборотных средств, и второе — наше незнание кондитерского дела. Так, например, осенью нужно было заготовить на целый год всевозможных фруктов в разных видах. На это нужно было тысяч 6 — 7, а у нас их не было.

Пробившись с этим делом около двух лет, мы его ликвидировали с грехом пополам, и я уехал опять в Ярославль».

От Костромы до Ярославля восемьдесят километров. Можно сказать, что господин Дмитриев толком-то никуда не уезжал. Однако, все равно — город чужой, слегка враждебный и уж точно настороженный. О том, чтоб кто-нибудь направил, подсказал, и речи не идет. Наоборот, пожалуй что, подсказывали, да в другую сторону, чтоб побыстрее предприимчивые ярославцы выехали с костромской земли.

Они и выехали.


* * *

Кстати, на масленицу здесь существовал обычая, в общем-то, довольно дикий: «В эти дни было массовое гуляние по галерее Гостиного двора, именовавшееся „слонами“ от слова слоняться. Здесь прохаживались или стояли под арками девицы на выданье, разодетые в бархатные шубы на меху, большей частью на лисьем, и держали в руках по нескольку платков, показывая этим достаток семьи. Тут же прохаживались женихи, высматривая себе подходящих невест. В особенности многолюдны были эти слоны до 1914 года. В связи с войной и уменьшением количества женихов далее они из года в год сокращались».


* * *

После революции торговля в костромских рядах, конечно, поутихла. В нэп возник некоторый всплеск, но тоже не на долго. Туго пришлось после войны, когда в Союзе отменили карточки. Одна из костромичек, Т. Попова вспоминала: «Стояли во дворе 12-го магазина, ну, не ночь, но с раннего утра, и весь день, писали номера на ладошках, младших оттирали. Когда начинали выдавать, бежала домой, сказать, что дают. Наверное, муку».

К ней присоединялась и другая жительница города, М. Виноградова: «С рынка все приносили. Центральный рынок — только продовольствие, а на Сенном — и продовольствие, и барахолка. А в магазинах не было ничего. Хлеб — пока были карточки — купить было легко, а потом отменили, очереди до умору стояли. За хлебом-то не так, а вот к празднику, когда муку давали или консервы, американские консервы. Доставалось не всем, только начальству. Сладкого не было, жиров не было. Иногда раз в год давали масло топленое, коровье. Хорошо жили те, кто в магазине работали.

Приходили на рынок часов в семь, а работа начиналась в полдевятого. С утра все разбирали. То есть, сходила на рынок, все приготовила и ушла на работу. Мяса было на рынке полно, потому что деревни были не разорены. Мяса было сколько угодно, но надо было деньги, а денег было немного. Наша семья баранину покупала. Баранина была дешевле всех. Были мясные ряды, внизу. На свинину, говядину не смотрели даже — баранина была самая дешевая. В деревнях много овец держали, на шерсть, на валенки, и тулупы шили… Молоко покупали у татар: нарукавники белые, белый фартук. Они опрятные очень были. Из-за реки Костромы приезжали. Теперь там не деревни, а море костромское. Они в кружевах, они богатые были. У татар молоко было чище почему-то и не пахло ничем. Не кипятили молоко-то, все время сырое было.

Холодильников не было, покупали немного. А из свеженького-то мясо хорошо было. Свеженькое мясо сварил — никакой пены, а сейчас оно померзнет — одна пена, и вкуса нет. Молоко продавали внутри рынка. Сметана, ряженка в стаканах. Купит человек — и тут же выпьет. Лакомства детям покупали — фрукты, особенно когда болеют. Сады не были распространены. Овощи привозили на рынок из деревень, но запасов не делали. На несколько дней, на пять-шесть дней».

А потом, вроде бы, как-то наладилось.


* * *

В центре же этого торжища высится памятник Сусанину.

Кострома известна не только пристанью, Ипатиевским монастырем, музеем деревянного зодчества и тесною связью с Царствующими Домами. Она славится своими статуями.

К примеру, памятником маршалу Александру Александровичу Новикову, который установлен на месте древнего Троицкого храма. Памятник поставили еще при жизни маршала (дважды героям полагалась эта сомнительная привилегия). Его долго возили по городу и, в конце концов, Новиков выбрал уютную площадочку на месте разрушенного храма.

Любопытная история связана с мемориалом узникам фашистского концлагеря. Он занял третье место на конкурсе памятников одного из заграничных концентрационных лагерей. Разумеется, в концлагере установили изваяние, занявшее первое место. Этот же памятник, чтоб зря не пропадал, отдали Костроме. В которой, разумеется, не было ни одного концлагеря.

Но основных скульптурных памятников в городе всего два. Сусанину и Ленину (он же — монумент в честь трехсотлетия Дома Романовых).


* * *

Первым был памятник Сусанину. Точнее говоря, двум историческим персонажам — государю Михаилу Федоровичу и патриоту Ивану Осиповичу Сусанину. Этот памятник установили еще до революции на главной площади города Костромы.

А началось все с путешествия другого государя, Николая Павловича. Заехав в Кострому, державный гость обмолвился: а почему бы не поставить памятник Сусанину — все таки, достойнейший был человек.

Дворянство города сразу же подхватило эту мысль. Быстренько выбрали скульптора — им оказался В. И. Демут-Малиновский. Облюбовали место — в Ипатиевском монастыре. Однако, Николаю Павловичу это не понравилось: «Только Государю Императору угодно было, чтобы памятник был поставлен не в Ипатиевском монастыре, а на городской Екатеринославской площади, почему и самую площадь велено было именовать с того времени Сусанинскою». В скором времени собрали деньги, не откладывая, приступили к делу, и 14 марта 1851 года новый монумент торжественно открыли.

Он поражал своей более чем странной композицией. Высокая колонна с гербом Костромы, увенчанная бюстом Михаила Федоровича в бармах. У подножия колонны — маленький мужичонка на коленях — сам патриот Сусанин. Все это хозяйство было установлено на прямоугольный пьедестал с надписью «За Веру, Царя и Отечество живот свой положившему поселянину Ивану Сусанину благодарная Россия» и с барельефом по мотивам оперы Глинки «Жизнь за царя».

А впрочем, если бы не воля юного царя, то не было бы подвига. Ведь Иван Сусанин начал почитаться как герой лишь в 1619 году, после «обельной грамоты», подписанной собственно Михаилом Федоровичем: «Как мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси… были на Костроме, и в те годы приходили в Костромской уезд польские и литовские люди, а тестя его, Богдашкова, Ивана Сусанина литовские люди изымали, и его пытали великими немерными муками, а пытали у него, где в те поры мы, великий государь, царь и великий князь Михаил Федорович всея Руси были, и он, Иван, ведая про нас, великого государя, где мы в те поры были, терпя от тех польских и литовских людей немерные пытки, про нас, великого государя, тем польским и литовским людям, где мы в те поры были, не сказал, и польские и литовские люди замучили его до смерти».

В те времена, как и во многие другие, героев назначали сверху.


* * *

Как бы там ни было, участники этого торжества остались весьма довольны. Градоначальство и дворянство — очевидным повышением статуса Костромы. Духовенство, офицерство и почетное купечество — обедом, данном им за счет дворянства. Солдатство — сувенирами в виде фунта рыбы и двух чарок вина на человека. Мещанство — музыкой и иллюминацией. А приглашенные на церемонию «коробовские белопашцы» (потомки легендарного героя) — подарками (то есть, большими мохнатыми шапками с вышитой датой открытия памятника) и тем, что им позволили обедать вместе с господами.

Правда, интеллигенция еще до официального открытия восторгов не высказывала. Вызывал недоумение тот факт, что главный герой памятника занимает в его композиции явно невыигрышное место, да и сама композиция отнюдь не совершенна. Братья Лукомские критиковали его исполнение: «Композиция его… относится к тому периоду творчества Демут-Малиновского, когда он находился уже под влиянием национальных тенденций и в творчестве своем не лишен был даже ложного пафоса. Этим пафосом дышит и фигура коленопреклоненного Сусанина, поставленного на чрезмерно широкий и массивный, по отношению к тонкой и элегантной тосканской колонне, пьедестал. На колонне вверху бюст царя, Михаила Федоровича в шапке Мономаха, изображенного отроком. На пьедестале надписи и барельефы, представляющие убиение Сусанина поляками. Исполнение барельефа несколько грубоватое и не лишено ложных тенденций в выработке костюмов и лиц.

Вокруг самого памятника сохранилась прекрасная решетка, украшенная арматурами из доспехов и распластанными Николаевскими орлами. По углам, что особенно редко, во всей сохранности, стоят четыре фонаря, современных памятнику. К сожалению, решетка сквера недавно и, кстати сказать, совершенно ненужно здесь устроенного, — очень плоха; сюда было бы уместнее перенести решетку, погибающую на Верхне-Набережной улице».

Однако, решетки решетками, а монумент довольно быстро прижился в Костроме и до начала нашего столетия был единственной значительной скульптурой города. Не удивительно, что в 1913 году, когда Кострому посетила царская семья, памятник был «подан» ей особым образом: «Около Сусанинского сквера были поставлены воспитанницы городских детских приютов, а вдоль Романовского сквера — воспитанницы женских гимназий и других женских школ… Все свободное пространство улиц, за учащимися и старшинами, а также равно и тротуары, Сусанинская площадь, другие свободные места, особенно галерея торговых рядов были заняты толпою народа».

Царская фамилия проследовала мимо памятника, покивала многочисленным воспитанницам и отправилась в дальнейший путь.

В обычное же время площадь вокруг памятника, разумеется использовалась под торговлю — а подо что же еще? С. Чумаков писал: «На ярмарке, ежегодно проводившейся на Сусанинской площади, шла бойкая торговля не только в балаганах, но и с рук: разными пищалками, тещиными языками, морским чертом, конфетами самого дешевого сорта, разными нецензурными открытками, печатными произведениями. Все это голосило, зазывало, навязывало свой товар. После японской войны один такой торговец кричал целый день охрипшим голосом, предлагая брошюру: «А ну, покупай, подвиг рядового Рябченко, положившего жизнь за царя и отечество, два патрета, три листка, пять вещей — пять копеек.

Многие безвестные кустари-пекари изготовляли всякие фасонные пряники, изображавшие птиц, лошадей, собак, лошадь, запряженную в сани или просто орнаменты, среди которых были и с явным влиянием индийского искусства, очевидно, когда-то случайно занесенные торговыми людьми с низовья Волги».

Эх, показать бы весь этот аттракцион — и нецензурные открытки, и дешевые конфеты, и морского черта — императору, чтоб знал в какой стране живет. Но нет, не показали.

А народ, однако, не скорбел. Радовался морскому черту и пищалкам. А еще здесь, под Сусаниным было мороженое: «Во время ярмарки и в праздники иногда на Сусанинской площади появлялась ручная повозка с ящиком, набитым льдом, тут же продавалось мороженое, которое отпускалось потребителем вложенным в большие граненые рюмки. Для извлечения же мороженого выдавалась костяная ложечка, так что мороженое надо было есть, не отходя от тележки. После чего посуда и ложка прополаскивались в талом льде, вытирались фартуком не первой свежести и были готовы для ублаготворения следующего потребителя. Так что это мороженое употреблялось обычно приезжавшими на базар крестьянами, не предъявлявшими особых требований к гигиене, ибо не были просвещены в оной».

Хотя, что там гигиена! Зимний день, яркое солнце, гомон продавцов, опять же, морской черт, Сусанин на коленях и мороженое — либо «сливочное» (то есть, просто-напросто подсахаренное и замороженное молоко) либо шоколадное (все то же самое, но чем-нибудь подкрашенное, вряд ли какао-порошком). Вот где оно, настоящее счастье.

Тот же Чумаков писал о Федоровской ярмарке, также проходившей под колонной с императором и патриотом на коленях: «Четырнадцатого марта ежегодно праздновался день Федоровской Божьей Матери, „явленная“ икона которой помещалась в кафедральном соборе. В этот день открывалась Федоровская ярмарка. На Сусанинской площади, на „плац-параде“ выстраивались легкие балаганы, покрытые от непогоды парусиной, и начинался торг, продолжавшийся несколько дней. Продавалось все для крестьянского хозяйства, вплоть до телег, много дешевой мануфактуры, обуви, фуражек. Обязательно была торговля Лопатина из Ярославля всякими сладостями и дешевыми паточными карамелями; большим спросом пользовался постный сахар, изготовлявшийся для более успешной торговли всех цветов радуги. Большим спросом пользовались всевозможные свистульки, морские жители, опускавшиеся в банках при нажиме пальцем на специальное отверстие, покрытое резиной, а также умирающие черти и тещины языки. Все это визжало и свистело в большом количестве, нарушая великопостную тишину. Обычно в это время появлялись первые признаки весны, дороги чернели, днем на солнце немного таяло, прилетали жаворонки, в честь которых пекли их изображения в виде пряников с глазками из изюма. Вероятно этот писк и шум был связан с далеким прошлым язычеством, отмечавшим радостное проявление первых шагов весны. А впоследствии христианство приспособило это к своим праздникам; аналогичное явление наблюдалось в Москве на Вербном базаре на Красной площади. Но вот ярмарка кончалась, балаганы разбирались, площадь пустела, оставляя до лета кучи грязи и шелухи от семечек, истреблявшихся в огромном количестве, исчезали свистульки и тещины языки, и снова воцарялась тишина. Только раздавался заунывный звон многочисленных церквей, призывавший верующих на великопостные вечерни и всенощные с чтением ирмосов, коленопреклонением при чтении молитвы Ефрема Сирина „Господи Владыко живота моего“, и тянулись богомольные фигуры в черных одеждах по своим приходам. И так продолжалось до самой Пасхи».

А на Пасху все, конечно, заходило на новый круг: «Весной на Пасху на Сусанинской площади возводились балаганы, в которых шли бесконечные представления Петрушек, скоморохов и прочих увеселительных зрелищ. Примерно с 1900 или 1902 года среди них ежегодно воздвигался деревянный балаган, в котором помещался «Иллюзионный электробиоскоп Рихтера». Это был, кажется, первый кинотеатр в Костроме. Был он небольшой, устроен же так, как и все другие балаганы для зрелищ: небольшая сцена, затем место для оркестра — он состоял из трех или четырех человек: валторна, труба, корнет-а-пистон и еще что-то (духовик). Обычно музыканты, работая с утра до позднего вечера, подкреплялись «для сугреву». Во время сеансов (кино было тогда немое) замолкал то один, то другой инструмент, бывало, минуту-другую дует одна труба. Самые дорогие билеты были в первом ряду, постепенно назад цена удешевлялась, как это было принято в театре. Примерно две трети длины балагана занимал партер, где были сидячие места на деревянных лавках; первый ряд был обит коленкором. В самом конце был раек, где места были стоячие и самые дешевые.

За кассой сидел сам владелец — господин Рихтер, с которым иногда можно было договориться о программе. Картины показывались французского происхождения (других тогда не было), братьев Льмьер и Патэ. Обычно в сеансе провертывалось две короткометражные картины. Содержание их было самое примитивное: погоня полицейских за жуликом, наступление весны с быстрым таянием снега и распусканием цветов, вид Везувия во время извержения и т. д. Перевод надписей с французского языка на русский был ужасающим — так, «Ловля сельдей в Норвежском море» была переведена одним словом «Норвежцы», картина «Дебют шофера» (слово «шофер» — новое в русском языке) была переведена как «Дебют кочегара». Впрочем, такие тонкости тогда никто не замечал, и электробиоскоп Рихтера процветал, так как ходили смотреть одни и те же ленты неоднократно. Уж очень необычно было видеть на экране движущихся людей. Сам экран изготовлялся из обычной дешевой материи, набитой на раму, и при сквозняках раздувался то в одну, то в другую сторону. Во время сеансов часто бывали перерывы из-за обрыва ленты. Тогда в полной темноте оркестр дул изо всех сил, пока не наладится аппарат. Так как электричества тогда не было, то аппарат освещался ацетиленовой лампой. Будка была деревянная без всяких противопожарных обивок».


* * *

Безусловно, оба костромских шедевра — и памятник Сусанину, и памятник трехсотлетия романовского дома — попадали в номинацию «памятников царям и их слугам». Их надлежало сразу же снести. Коленопреклоненного Сусанина сбросили с постамента вместе с бюстом Михаила Федоровича и отправили на переплавку. Постамент был идеологически нейтральным, поэтому на нем поставили деревянный памятник новым вождям. А в 1920 году умер костромской революционер Долматов. Его захоронили рядом с постаментом. Площадь, на которой стоял памятник, переименовали из Сусанинской в Долматовскую, и сразу после этого костромичи прозвали эту площадь «Сковородкой» (эта кличка существует по сей день).

В тридцатые сломали памятник новым вождям вместе с постаментом от Сусанина, а после второй мировой войны решили, что памятник известнейшему костромскому патриоту все-таки необходим. По протекции маститого советского ваятеля Н. Томского, заказ на изваяние отдали его ученику, Н. А. Лавинскому.

Выдали Лавинскому и самолет. Он летал над городом и выбирал место для памятника. В конце концов остановился на площадочке в нескольких десятков метров от старой доброй «Сковородки».

Макет установили в Ипатиевском монастыре. Костромичи, увидев изваяние, возроптали, но слушать их никто не стал.

В 1967 году памятник торжественно открыли. И сейчас в городе Костроме — опять два самых главных памятника.


* * *

Неподалеку отсюда возвышался Успенский кафедральный собор. Так же, как и монумент в честь патриота, спасшего царя, он почитался в качестве святыни. Священник Е. П. Вознесенский писал в книге с пространным названием «Воспоминания о путешествиях Высочайших Особ благополучно царствующего Императорского Дома Романовых в пределах Костромской губернии в XVII, XVIII и текущем столетиях»: «До настоящего времени Успенский собор хранит… памятник благочестивого усердия и благоговейного выражения чувства благодарности царского дома к чудотворному лику Феодоровской Божией матери, уцелевший после трех страшных пожаров прошедшего столетия. Этот дар составляют рясны, более полуаршина длиною и в 1 вершок шириною, к явленной чудотворной иконе Феодоровской Божией Матери, низанные в решетку по золотой фольге крупным жемчугом, с золотыми колодками и кольцами, из которых первые украшены цветными драгоценными камнями — изумрудами и яхонтами и бурмицкими зернами».

Царский подарок несказанно повышал статус этого собора.

Этот же священник повествовал о том, как проходили посещения членов царствующего дома Романовых этого славного собора. В частности, Екатерины Второй: «В 4 часу пополудни Великая Монархиня, мать отечества, со сею блестящею своею свитою, при пушечной пальбе с флотилии и с городского валу, колокольном звоне церквей целого города, отправилась на богатоубранной шлюпке рекою Костромою до городской пристани, где изволила сесть в карету и, в сопровождении 9 экипажей и 4 депутатов верхами, от купечества — в русских костюмах, и 13 депутатов от дворянства, пред каретою Ее Величества, отправилась в Успенский собор… Пред св. вратами Успенского собора преосвященный Дамаскин встретил государыню с чудотворным ликом Феодоровской Божией Матери и снова приветствовал речью. По благосклонном выслушании приветствия архипастыря, начала шествие за ним в собор, при кроплении владыкою царского пути святою водою. Обратный путь Августейшей Посетительницы из собора — одной из древнейших святынь в Костромской области — десять благородных девиц в белых платьях с золотыми перевязями и гирляндами через плеча, на коих висели корзины с цветами и венками на головах, с обеих сторон входа поставленные по ступеням соборной лестницы, усыпали цветами; первая из них (Глафира Нелидова) поприветствовала Государыню речью и имела счастье поднести венок Великой Матери отечества. Потомство не сохранило приветствие четырех смиренных юношей духовного звания, коим свыше ниспослано было счастие приветствовать Великую Монархиню в стенах мирной Ипатиевской обители; тем приятнее для нас повторить приветственную речь Нелидовой: „Всемилостивейшая Государыня! Дух мой и сердца всех, видя свою Монархиню, от радости говорят. Венок сей, в знак благодарности, всенижайше от малых детей просим принять, я от всех сих Всемилостивейшей Монархине и матери приношу в знак горящей в нас радости и в Высочайшую милость принять прошу“. В награду за всеподданнейшее приветствие, все девицы были допущены к руке Ее Величества и удостоились получить поцелуй из уст Августейшей Матери».

Возможно, что участники этой слащавой церемонии и впрямь испытывали верноподданнический восторг. Иначе было бы совсем цинично.


* * *

А блистательный мемуарист Чумаков и в отношении собора был верен себе. Он не пересчитывал благородных девиц и не благоговел пред монаршей персоной. Его воспоминания были совершенно иными: «Соборный староста Александр Онуфриевич Днепров явно не пользовался благорасположением соборного причта, ибо был человек хозяйственный и всячески препятствовал батюшкам тратить соборные деньги без особой нужды. Невзлюбив его, святые отцы начали говорить, что негоже ему быть старостой церковным, ибо ранее, до приезда в Кострому, имел что-то вроде публичного дома (хотя они и знали, что был он владелец небольшой гостиницы или постоялого двора). Подготовив своей агитацией соответствующую почву, они стали просить дать им другого старосту. По существующему тогда положению, соборный староста избирался из числа жителей города городской думой. Отцы города — гласные городской думы — нашли подходящего кандидата в соборные старосты, некого Прянишникова, владельца небольшого завода, изготовлявшего катушки и еще какие-то детали для текстильных фабрик. Несмотря на возражения некоторых сугубо православных, Прянишников был избран и утвержден старостой, хотя он был женат на женщине иудейского происхождения, правда, родители ее были крещены. На сем основании соборные батюшки не возражали, ибо „крещением снято было заблуждение, связанное с пребыванием в иудействе“. Сначала батюшки вроде бы и артачились, но узнав, что больше подходящих кандидатов нет, согласились, боясь, что оставят им ненавистного Днепрова».

И в тех воспоминаниях, конечно же, гораздо больше подлинности, нежели в славословиях священника Е. Вознесенского.

<p>Мшанская</p>

От «Сковородки» веером расходятся главные улицы города Костромы. Первая из них идет на запад, и зовется улицей Островского (в прошлом — Московская и Мшанская).

Первая достопримечательность на этой улице — маленький домик в три окошка (улица Островского, 1/2), бывшая лавочка, принадлежавшая церкви Иоанна Предтечи. Эта церковь, к сожалению, не сохранилась, зато память о ней, как говорится, жива по сей день. А в историю тот храм вошел вот каким образом: «На Мшанской улице, в самом ее начале, против больших мучных рядов была старинная небольшая церковь… Частью своей, именно алтарной, она выпирала за красную линию, установленную значительно позже, чем была построена церковь, и выходила на самую мостовую. Поэтому в базарные дни морды лошадей находились у самых алтарных стен, кругом все было заставлено телегами или санями на мостовой, масса навоза, и, в довершение всего, стена алтаря использовалась для малых дел, ибо в те времена господствовала простота нравов. Для прекращения такого безобразия духовенство церкви заказало вывеску, которая и была прикреплена к алтарю. Вывеска гласила: „Здесь мочися строго восъпрещается“. Несмотря на сие воззвание, как раз это место, по старой привычки, было наиболее используемо для облегчения».

Следующий объект нашего пристальнейшего внимания — дом №10, некогда принадлежавший господам Богоявленским. Это был своеобразный памятник. Лукомские о нем писали: «Потрясает… домик Богоявленской на той же улице. Весь фасад его не производит даже особенного впечатления. Лишь четыре колонки разнообразят плоское тело домика и дают ему приятные членения. Но когда вы увидите за балюстрадой из старинных балясин, в цокольном этаже, ушедшем в землю на три аршина и отделенном этой стенкой с балюстрадой от тротуара — окна и живущих там, тоже за кружевными занавесками, людей, а на окне пестрые игрушки и горшочки с геранью и гелиотропом — вы остановитесь невольно и загляните в эти оконца, и призадумаетесь над судьбами этих людей. Мечта отнесет вас далеко, далеко от них в шумную столицу, к ярко освещенным магазинным окнам, к блеску вестибюлей и бельэтажных зал парадных улиц — и даже занесенные снегом жалкие избушки какой-нибудь деревни, пронесшейся в окне железнодорожного вагона, не произведут на вас такого впечатления, как эта пародия на комфорт, как это стремление не отстать от культуры в условиях захолустной жизни».

Что ж, у столицы свои недостатки.

Зато неподалеку (№22) признанный памятник архитектуры, дом Акатовых. Небольшой (да что там небольшой, он просто крохотный, всего-то десять на семь с половиной метров в плане), однако же изящный, стройный, с четырьмя изящными полуколоннами он, безусловно, привлекает взор праздного путешественника. Им восхищались Лукомские: «Небольшой, украшенный колоннами, образующими между капителями светелочку, а между пьедесталами своими подвальный этаж. Оконца последнего, затиснутые этими базами, дают много настроения: кажется, что вот в таком, именно, домике, могли жить те «три сестры» Чехова, которые так стремились «в Москву». Весь домик, с балконом от него отходящим, с ветвями дерева, свешивающимися над ним, с старенькой калиточкою и мертвенно бледною окраскою, ночью, освещенный ярким, белым электрическим светом, когда вокруг — пелена искрящегося снега и лишь черные окна глядят как глазные впадины черепа — производит потрясающее впечатление, которое еще более увеличивается, когда в окне мелькнет сквозь кружевную занавеску пламя зажженной лампады, или за стеклом, покрытым фантастическим узором инея, пройдет грустная и одинокая фигура.


* * *

В доме №33 по Комсомольской улице (в то время — Троицкой) располагалась типография П. И. Андроникова. Реклама завлекала обывателей: «Типография Павла Андроникова. Производство работ в этой типографии началось с 13 февраля 1859 года. Типография устроена сообразно с требованиями современного книгопечатания в России; машины Гамбургского устройства, производители работ выписаны из С.-Петербурга. Краски для печати от высших французских до средних и низших сортов. Бумага всех сортов. Для большого удобства при брошюровке книг типография имеет переплетную. Типография принимает заказы по книгопечатанию, а также по изданию на комиссию присылаемых рукописей. Запроса в ценах не допускается. П. И. Андроников».

Кроме того, Павел Иванович был журналистом — редактировал вторую, так называемую «неофициальную» часть «Костромских губернских ведомостей». Дело при нем было поставлено на славу. Господин Андроников собрал немалый штат сотрудников — и штатных, и внештатных. И постоянно затевал все новые и новые мероприятия. Например, такого плана: «В редакции Костромских губернских ведомостей приготовляется описание Костромской губернии в этнографическом отношении… Необходимо дружное содействие многих лиц, населяющих разные уезды нашей губернии… В особенности редакция нуждается в народных песнях, загадках, преданиях, суевериях, предрассудках… Статьи более обработанные будут помещаться в Ведомостях».

Видимо, типография давала своему владельцу нешуточный доход, который позволял часть его тратить в интересах государственной газеты с более чем ограниченным бюджетом.

Впрочем, по мимо этого Андроников выпускал так называемый «Костромской листок объявлений», который, вероятно, был нешуточным подспорьем в его бизнесе. По иронии судьбы, когда он умер, дело унаследовала его дочь Татьяна. Татьяна Павловна была, по убеждениям, большевичкой, и первым делом превратила «Костромской листок объявлений» просто в «Костромской листок», ставший, по сути, местным органом РСДРП (б).


* * *

В доме же №42 жило семейство Чумаковых. Там же располагалось их фамильное дело — табачная фабрика.

Один из хозяев, Михаил Михайлович, был человеком особенно предприимчивым. Сергей Михайлович писал о нем: «Михаил Михайлович приобрел пароходик «Ефим», который перевозил грузы с той стороны Волги, с товарной ветки, в Кострому, к бегу мельницы (фирма Чумаковых, кроме всего прочего, имела мельницу — АМ.) По его инициативе на мельнице, а потом и на фабрике, в доме и в других постройках было проведено электрическое освещение, по тем временам большая редкость. Освещение действовало до одиннадцати часов, после чего гасло, и засвечивались керосиновые лампы и свечи. Михаил Михайлович провел чуть ли не первую в Костроме телефонную связь с конторой и усадьбой Васильевское (семейство Чумаковых, кроме всего прочего, владело и усадьбой под названием Васильевское — АМ.). Телефонные аппараты были старинного образца, очень большие. Трубка, куда кричали, была прикреплена к стене, поэтому надо было к ней тянуться. Потом, когда в Костроме провели телефоны, эта сеть была включена в общую.

Он один из первых выписал на лето легковой автомобиль, что в те времена было целое событие. Любил строить. Так он пристроил к своей половине целую веранду, ограничивающуюся фонарем. На веранде был расположен зимний сад… При доме он завел оранжерею, при которой жил садовник. Так что круглый год были свои цветы и масса зелени. Михаил Михайлович покупал новые экипажи, пролетки, сани. Держал на парадной конюшне шесть лошадей».

И так далее, так далее, так далее.

Впрочем, не все у Чумаковых было безмятежно. Случались и печальные истории. К примеру, как-то раз на фабрике начался пожар. Иван Михайлович, тоже хозяин, вместе со всеми суетился, носил воду, пытался потушить свою недвижимость — и в результате, по неопытности и сильной задымленности участка провалился в колодец с кипятком — туда стекала из котлов горячая вода. К счастью, он схватился за какую-то стропилу, его вытащили, вылечили, но ожог был очень сильным, речь восстановить не удалось.


* * *

Неподалеку же располагалась одна из популярных распивочных. Обыватель писал: «На углу Мшанской и Спасской улиц когда-то стоял одноэтажный каменный дом. В нем помещалось питейное заведение, содержавшееся Дуровым. Входная дверь закрывалась с помощью бутылки с песком, повешенной на веревке через блок. Заведение было грязное, но посещалось в большом количестве, в особенности в праздник. Кроме водки подавалась там же дешевая закуска. Предприятие было частное, поэтому постоянные клиенты пользовались кредитом. Иногда случались драки, тогда входная дверь с визгом открывалась, и клиент летел по лестнице прямо на мостовую, вслед за ним летело его имущество, если таковое еще не было заложено у сидельца. Так продолжалось многие годы. Таких питейных заведений в городе было много».

Но не долго длилось счастье здешних выпивох: «После введения винной монополии в 1900 году (или около того времени) вместо питейных заведений были открыты казенные винные лавки, именовавшиеся монопольками или казенками. Постоянная клиентура долго не могла этого пережить и ругалась, что в казенках вино покупать надо за наличный расчет и нигде ни на копейку в долг не отпустят. Кроме того, в казенках никакой закуски не продавалось, и было строго запрещено распивать водку в помещении. Поэтому клиенты, именовавшиеся в Костроме зимогорами или золоторотцами, купив, смотря по наличию денег, шкалик или мерзавчик (самую мелкую расфасовку), выходили с посудой на улицу и тут же у двери выбивали пробку, предварительно размяв о стену красный сургуч, которым запечатывалась казенная посуда, — от этого везде стены в казенках были в красных точках, — и тут же жидкость выливалась в горло. После чего клиент снова бежал в Казенку для сдачи посуды. Обращалось внимание, чтобы наклейка на бутылке не была повреждена, так как в этом случае посуда не принималась».

Таковая казенка была открыта напротив дуровской питейной в угловом доме Коссовой и просуществовала до 1914 года, когда во время войны казенки закрылись».

Судьба же дуровского заведения оказалась незавидной: «А в дуровском доме была устроена колбасная мастерская братьев Головановых. Она просуществовала до 1918 года, то есть до национализации, после которой возникла новая вывеска: „Первая фабрика Костромского совнаркома продуктов белкового питания“. Несмотря на столь громкое наименование, никаких продуктов она не выпускала, так как наступили голодные года, и о колбасных изделиях пришлось забыть до лучших времен».


* * *

Дойдя до конца улицы, можно по мостику пересечь речку Кострому, и оказаться в так называемой Ипатьевской слободе. Центр ее — одноименный Ипатьевский монастырь. По преданию, основал его в тринадцатом столетии татарский мурза Чет. Якобы на этом месте ему вдруг явилась Божия Матерь. Чет был настолько поражен, что сходу принял православие и дал обет — основать в месте своего духовного прозрения обитель.

В действительности все, конечно же, было не так. Монастырь основан был Василием Квашней, владимирским великим князем, но при этом проживавшим в Костроме. Василий Ярославович был барин набожный, церкви возводил, словно орешки щелкал, и между делом основал весьма солидный монастырь.

После смерти Квашни над монастырем взял шефство годуновский род — его владения располагались здесь же, рядышком. Не удивительно, что с приближением Годуновых к царскому двору, монастырь стал одним из богатейших в государстве. И одним из самых респектабельных.

Именно здесь начал свое существование царский дом Романовых — в 1613 году, сюда, к шестнадцатилетнему Михаилу явилось высочайшее посольство из Москвы и в течении шести часов, как могло, уговаривало Михаила сесть на трон. Все эти шесть часов подросток горько плакал, но потом — а что же делать? — согласился.


* * *

К началу прошлого столетия монастырь сильно изменился, порастратился, однако в славе только приобрел. И в романтичности. Лукомские писали: «Ипатиевский монастырь… окружен высокими стенами: башни-бойницы, башни-дозорные, островерхие, круглые и уступчатые — придают внушительный, даже грозный вид древней обители. Но черные, лохматые кедры, пушистые лиственницы и плакучие березы вносят живописность, а выглядывающие из-за листвы их золотые главы собора вливают торжественную ясность в тот архитектурный пейзаж, который открывается перед глазами обозревателя, когда он вступит на деревянный, барочный, низенький мостик через р. Кострому. Перейдя на другой берег, поднявшись на взгорье — и, миновав одну из самых красивых башен монастыря — круглую, надо войти в ворота, построенные к приезду императрицы Екатерины Великой».

Посещение Екатерины было первым пышно и торжественно обставленным визитом главы царствующего дома — в семнадцатом столетии события 1613 года были чересчур свежи, чтобы восприниматься как священная история, при Петре и вовсе было не до этого, а после занимались большей частью всевозможными дворцовыми интригами. Священник Е. П. Вознесенский сообщал: «14 мая 1767 года, в 8 часов по полудни, на галере «Тверь» прибыла в Кострому Императрица Екатерина Алексеевна и остановилась со своею многочисленною флотилиею пред вековыми стенами той мирной обители, в стенах которой Михаил Федорович спас свою драгоценную жизнь и, милостию Божиею, воспрял жезл самодержавия над Россиею, — великим нашим отечеством. Вся флотилия состояла из 6 галер и 5 судов. Сопровождали государыню иностранные министры: австрийский, прусский, испанский, датский, шведский и знаменитейшие вельможи нашего двора. При вступлении флотилии из Волги в устье Костромы, начались салюты: с городского валу сделан был 31 выстрел, из Ипатиевского монастыря — из 37 пушек; во всех городских церквах произведен был колокольный звон и раздавались радостные, восторженные крики «ура!» из тысяч уст собравшихся граждан. В день прибытия Государыни поздравляли Ее Величество со счастливым приездом Александр Ильич Бибиков и Костромской губернский предводитель дворянства; через них монархиня объявила, что вечер и ночь проведет на галере, а на следующий день назначила торжественную встречу.

15 числа, в 7 часов утра, преосвященный Дамаскин с духовною процессиею, в сопровождении генералитета, предводителя депутатов, дворянства целой губернии и многочисленного собрания всех сословий, явился на встречу Августейшей Путешественницы у пристани Ипатского монастыря. Царский путь в священную обитель священномученика Ипатия окружен был с правой стороны множеством жен и девиц дворянского и купеческого сословий, с левой — дворянами и купцами. В 9 часов, при колокольном звоне церквей целого города, пушечной пальбе и непрерывных народных кликах: «ура!» Императрица взошла в нарочно-приготовленную шлюпку, при выходе из коей Ее Величество приветствована была речью преосвященным Дамаскином на том самом месте, где за 154 года пред сим московское посольство умоляла Августейшего Ее Предка о принятии скипетра самодержавия. Государыня, благосклонно выслушав оную и приложившись ко святому кресту, торжественно вступила в Троицкий холодный собор, где, приложась к святым иконам, изволила слушать Божественную литургию на царском месте — дарственном памятнике Благоверного Государя Михаила Феодоровича, в сем священном храме воцарившегося. По окончании литургии Государыня со всею многочисленною свитою Своею посетила келии преосвященного, где приветствована была речью генерал-поручиком Бибиковым, костромское дворянство удостоила целования руки, а дам изволила целовать в щеку. Четверо из воспитанников костромской семинарии имели счастье приветствовать Августейшую Покровительницу отечественного просвещения речами, на языках классических и отечественном, по окончании коих были допущены к руке Государыни; преосвященный поднес Императрице образ и богословские опыты юных питомцев костромской семинарии».

И так далее, так далее, так далее.

В конце концов, торжественный обед закончился. И государыня сказала главному распорядителю, А. Бибикову:

— Вы утрудились, отдохните.

То ли похвалила, то ли знак дала, чтоб отвязался. Не разберешь по этим куртуазным временам.

Кстати, впоследствии, когда в Ипатиевский монастырь прибыл другой самодержец, царь Николай Первый, все было значительно проще: «Государь Император в открытой коляске, быстро пронесшись сквозь расступившиеся толпы собравшегося со всех сторон народа, остановился у Екатерининских врат Ипатьевского монастыря, где ожидали прибытия Его Величества, с 2-х часов пополудни, и производили в Годуновский колокол благовест до времени Его прибытия. У врат обители преосвященный Павел с архимандритами, кафедральным духовенством и монашествующею братию ожидал пришествия возлюбленного Монарха с запрестольным крестом, хоругвями и образом Пресвятой Троицы. Государь, благосклонно выслушав приветственную речь преосвященного, и приложась к Животворящему Кресту, по окроплении святою водою Царского пути… прикладывался к святым иконам, осмотрел с благоволением ризницу обители и келии своего Царственного Родоначальника, царя Михаила Федоровича».

После чего царь направил путь к дому сенатора С. С. Борцова, где было запланировано продолжение программы.

Самым же пафосным и самым знаковым был визит Николая Второго. В 1613 году на русский царский трон сел первый из Романовых — Алексей Федорович. Не удивительно, что по прошествии трех сотен лет власти устроили роскошный юбилей.

Главные торжества происходили в Петербурге. Служба в Казанском соборе на Невском проспекте. Торжественный бал. Опера Михаила Глинки «Жизнь за царя» (конечно, не для всех, а только для особо приглашенных, включая царскую семью).

В мае, когда распогодилось, торжества выплеснулись за пределы столицы. Дом Романовых пустился в путешествие — полупаломническое и полутриумфальное. Начали, конечно с Костромы, откуда родом был Михаил Федорович, основатель Дома. Великая княгиня Ольга Александровна писала: «Где бы мы ни проезжали, везде встречали такие верноподданнические манифестации, которые, казалось, граничат с неистовством. Когда наш пароход проплывал по Волге, мы видели толпы крестьян, стоящих по грудь в воде, чтобы поймать хотя бы взгляд царя. В некоторых городах я видела ремесленников и рабочих, падающих ниц, чтобы поцеловать его тень, когда он пройдет. Приветственные крики были оглушительны!»

В июне венценосные туристы, наконец-то, прибыли в Москву. Но самым главным пунктом путешествия была, конечно, Кострома.

К прибытию Николая Второго над прославленной обителью был подготовлен салют, очаровательный даже по современным меркам: «В одиннадцатом часу вечера на «Стрелке» близ Ипатиевского монастыря… был сожжен удивительный по сложности и красоте композиции, фейерверк. Каждое из отделений его представляло скомпонованную с удивительным искусством целую картину, изображавшую события, относящиеся к периоду царствования Дома Романовых.

Целые снопы света, ярко блистающих во тьме ночи, переливающихся лучей, каскады ракет, отдельных звезд, звездных букетов и вееров в течение почти целого часа взлетали высоко к звездному небу, лопались там, рассыпаясь блестящими, разноцветными гирляндами, и оглашали окрестности далеко разносившимися непрерывными трескучими взрывами. Очень эффектен был момент, когда взлетевший высоко к небу огромный сноп красных фонариков разостлался по воздуху и, в течение некоторого времени, как бы плыл по воздуху совершенно параллельно земной поверхности, не спускаясь и не поднимаясь. Это зрелище вызвало особенный взрыв восторга среди собравшегося на зрелище народа.

Фейерверк закончился оглушительным взрывом».

А вот взрывы по тем временам были делом привычным. То паровой котел рванет, то склад пороховой — всяко случалось.

Но на этот раз, конечно, обошлось без неприятностей — к царскому визиту в Костроме готовились претщательнейшим образом. Как ни странно, многочисленных организаторов более всего смущал вопрос о женах — каким именно почетным деятелям следует встречать царя перед монастырем с супругами, а каким в одиночку. Здешний губернатор Стремоухов с перепугу даже отослал гофмейстеру Двора В. Евреинову затейливое отношение: «Вопрос о женах первых четырех лиц был разрешен Вашим Превосходительством в утвердительном смысле. Относительно представителей уездного общественного элемента указаний со стороны Вашего Превосходительство не последовало. С своей стороны позволю себе выразить желательность проведения демаркационной линии между властями губернскими и уездными… При переговорах с Вашим Превосходительством возникло предположение, что тут же будет находится и супруга командира полка. Признаюсь, что при этом я имел в виду жену командира местного полка, т. е. Пултусского полка, но, так как будет представляться почетный караул от Эриванского полка, то возникает вопрос, не касается ли это жены командира Эриванского полка. Существует ли таковая и прибудет ли она с Кавказа — мне неизвестно.

Если признать, что на пристани может быть только жена командира Эриванского полка, то, таким образом, для жены командира местного полка места совершенно не окажется, что было бы несправедливо. Затем, для меня остается вопрос, должна ли это быть непременно жена командира полка, или, в случае невозможности по тем или иным причинам ей представиться, то старшая полковая дама.

Позволю себе высказать предположение, что, при осложненности данного вопроса, проще было бы ограничить число дам женами губернатора и губернского предводителя дворянства, жене же председателя губернской земской управы предоставить возможность встретить Их Величеств при посещении Земской выставки, военным же дамам дать возможность представиться там, где будет указано Вашим Превосходительством место для супруг начальников отдельных частей».

И все это — ни в коей мере не в насмешку, а вполне всерьез.

Кстати, тогда же, в 1913 году во время пребывания в Костроме царской фамилии в монастыре вдруг появился новый старец — на редкость прозорливый и, как говорили, истинный угодник божий и светильник веры православной. Отирался возле духовенства, а потом исчез.

И лишь спустя несколько лет костромичи, наконец, поняли, что тот светильник и угодник был Григорий Ефимович Распутин-Новых.


* * *

А впрочем, и в отсутствие царской фамилии жизнь этого монастыря была насыщена событиями. А от туристов, разумеется, отбою не было. Посещение обители входило в планы почти каждого, волею случая вдруг оказавшегося в Костроме. И впечатления оправдывали ожидания. Александр Островский писал: «Вчера мы только что встали, отправились с Николаем в Ипатьевский монастырь. Он в версте от города лежит на Московской дороге по ту сторону Костромы-реки. Смотрели комнаты Михаила Федоровича, они подновлены и не производят почти никакого впечатления. В ризнице замечательны своим необыкновенным изяществом рукописные псалтыри и евангелия, пожертвованные Годуновым. Виньетки и заглавные буквы, отделаны золотом и красками, изящны до последней степени, и их надобно бы было срисовать. И монастыря мы отправились с Николаем вниз по Костроме на маленькой долбленой лодочке, которая вертелась то туды, то сюды и того гляди перевернется. Это называется — в карете по морю плавать, бога искушать. Из Костромы мы выехали на Волгу и, проплыв в таком утлом челноке версты 3, подъехали благополучно к городским воротам».


* * *

А бок о бок с обителью находится другой музей — Народной архитектуры и быта. Это — музей деревянного зодчества под открытым небом, по сути — обычная деревенская улица, протянувшаяся вдоль реки Игуменки и застроенная деревянными домами, банями, амбарами, часовнями и храмиками, свезенными сюда со всей Костромской области.

Эта деревня живет своей жизнью. Вот в этом доме продают братины и ковши. Здесь — разливают медовуху. Тут, на маленькой полянке, обучают луковой стрельбе. Дородные смотрительницы развалились на крылечках на скамеечках и, будто триста лет назад, глядят на суету праздного люда.

— А что же вы в церковь-то Всемилостивого Спаса не идете? Вот по этому мостику…

— А туда разве можно?

— Естественно, можно. У нас тут все можно. И стрелять, и бражничать. Только курить нельзя.

Но не беда — подумаешь, курить нельзя. В конце концов, ты не за этим приезжаешь в Кострому.

<p>Царевская</p>

Следующая улица — Царевская, а в наши дни — проспект Текстильщиков. Здесь достопримечательностей не так много, как на предыдущей улице, однако они все же есть.

Первая — дом №3. Здесь жила местная знаменитость, актриса Ветковская. Ей довелось блистать на сцене не в дореволюционную изящную эпоху, а в середине прошлого столетия. Соответственно, и быт ее был не таким, каким он был бы при царе. Ни тебе особняков, ни выездов, ни раутов с шампанским до утра. Но были у нее и свои радости.

Одна из жительниц города Костромы М. В. Козловская писала в мемуарах о том, как в юности была, можно сказать, фанаткой Клавдии Ветковской: «Человек я совсем не смелый. Помню, как 12 мая 1955 года я в очередной раз смотрела «Кражу» с моей постоянной спутницей и тоже любительницей театра Верой Петровной Сафоновой… Вера Петровна уже была знакома с Клавдией Павловной, предлагала познакомить меня с ней. Я вроде бы уже согласилась, даже взяла на спектакль огромный букет сирени, но в последний момент чувство робости перебороло, и я не смогла ничего сказать, а только передала цветы во время антракта в гримуборной, куда мы прошли с Верой Петровной.

В те годы Клавдия Павловна жила в одном доме с Верой Петровной… После спектакля я стояла на балконе у Веры Петровны и ждала, когда пойдет домой Клавдия Павловна. И вот она появилась с моим букетом в руках. Она, конечно, не догадывалась, что я недалеко от нее и как бешено билось мое сердце. Да и что я для нее — просто девочка, очередная поклонница».

А другая жительница города, и тоже юная девица, посвящала Клавдии Ветковской свои стихи:

И вдруг… Навстречу ей идет какая-то актриса.

Она!!! Ветковская!!! Но как ее зовут?

Актриса та к автобусу подходит,

А девочка уж тут как тут.

В одном автобусе с Ветковской ехать!

На одном диванчике сидеть!

В тот миг могла девочка свободно

С любовью на Ветковскую смотреть.

Предполагаю, что такого чистого и трепетного обожания не было у актрис дореволюционных. Слишком уж навязчив был тот флер успеха, состоявший из шампанского, особняков и выездов. Мешало чистоте.


* * *

Дом №20, внешне более чем скромный, принадлежал искусствоведу И. А. Рязановскому. Иван Алексеевич был не простой провинциальный деятель культуры. Он приятельствовал с Блоком, Мейерхольдом, Рерихом, А. Н. Толстым и прочими известными творцами того времени. Точно установлено, что в этом доме побывали Федор Сологуб, Борис Кустодиев, Сергей Чехонин, Михаил Пришвин, Иван Павлов и Алексей Ремизов. Пожалуй, ни одно из зданий Костромы не может похвалиться столь внушительным числом гостивших в нем деятелей искусства. Однако, все скромненько, без излишеств в виде, например, музея или же мемориальных досок. Так — домик и домик.

А в доме №73 располагался комплекс технических училищ Федора Чижова. Федор Васильевич был личность необычная. Нареченный в честь своего крестного отца, знаменитого смутьяна Федора Толстого-Американца, он всю жизнь испытывал, что называется, тягу на подвиги. Но держал себя в руках, и не давал своему темпераменту волю. Много путешествовал, но не буянил. Слыл храбрецом, но на дуэлях не дрался. Был предприимчив и умен, однако же не передергивал в картишки. Все — исключительно в мирных целях и даже на пользу Отечеству.

Возможно, потому, что сызмальства, в отличии от Федора-Американца, был человек чувствительный, подчас сентиментальный. Федор Чижов писал о своем детстве: «В самых младенческих летах меня баловали до крайности… До трех лет я жил у бабушки, которая меня любила до безумия, любила более всех внуков, и сиею-то самою любовью довольно испортила мой характер, от природы пылкий и властолюбивый. Привыкший видеть в деревне ее, находящейся близ Галича, все мне повинующимся, все исполняющим мои малейшие желания, мне весьма было не приятно, когда я на четвертом году приехал к маминьке и папиньке в Кострому и обнаружил, что здесь не исполняют всех моих прихотей. К несчастию, мой брат, старший меня одним годом, был совершенно противоположного характера… Я всякий день видел, что его любят папинька и маминька гораздо более, нежели меня. Он имел прекрасные дарования (в коих и я не имел недостатка) и вместе с тем начал учиться прежде меня, а посему и превзошел меня в умениях. Может быть, сие его превосходство и отдаваемое ему преимущество были основанием моего довольно угрюмого характера… Как во сне помню смерть своего брата. Тогда мне было лет пять, кроме него остались еще у меня сестры (кои тоже в непродолжительное время умерли), но, будучи весьма малы, они не могли мне сотовариществовать, и я остался совершенно один во всех моих занятиях и во всех удовольствиях».

А ведь, когда писались эти строки, мемуаристу было всего-навсего семнадцать лет.

Не удивительно, что он прославился многими благими начинаниями. В частности, в родной Костроме основал «чижовские» профессионально-технические училища (принято считать их первыми в России).

<p>Власьевская</p>

Следующая — Власьевская улица, а ныне Симановского. Первая же достопримечательность — пожарная каланча (дом №1), один из символов города Костромы. Это прекрасное сооружение было построено в 1827 году по проекту вовсе не столичной знаменитости, а скромного губернского архитектора Фурсова, выполнявшего всего лишь предписание губернатора: «Не мешает здесь приличной каланчи, которая бы вместе и служила городу украшением и оградила каждого обывателя безопасностью во время пожарных случаев».

По традиции здесь разместились и пожарная, и полицейская части. Так что, это здание, действительно, стало не только украшением Костромы, но и центром притяжения всяческих событий из раздела криминальной хроники.

Бравых пожарных набирали в основном из ветеранов, демобилизовавшихся с войны (в те времена их, невзирая на здоровье, называли инвалидами). Инвалиды, большей частью, были люди бравые, прошедшие и повидавшие немало. Но против многих бедствий эта инвалидная команда, к сожалению, была бессильна. В частности, против гигантского пожара 1847 года.

Да что там гигантский пожар — подчас само хозяйство огнеборцев причиняло хлопоты самые неожиданные. С. М. Чумаков вспоминал: «Обоз Добровольного пожарного общества помещался на Покровской улице рядом церковью Покрова. Помещение и каланча были деревянные. В 1910 году дом этот загорелся, а затем и каланча, на которой стоял дежурный. Так как пожар не был „предусмотрен“, на каланче не оказалось даже веревки, и дежурный должен был прыгать с большой высоты. Спрыгнул он удачно. После восстановления здания вместо каланчи использовали колокольню Покровской церкви; удалось это путем больших хлопот, так как духовенство считало, что колокольня существует только для благолепного звона, а не для пожарных надобностей. Вскоре, в 1912 году, недалеко от этой церкви была построена на самой высокой точке города водонапорная башня, на крыше которой были сделаны будка и круговой балкончик вместо пожарной каланчи, туда и перешли дежурные от Добровольного пожарного общества».

Вообще говоря, здешняя пожарная охрана оставляла желать лучшего. По воспоминаниям современника, еще в конце девятнадцатого века «пожарные обозы были исключительно на конной тяге. Кроме пожарных машин было много бочек для подвоза воды. В случае большого пожара вывозилась пожарная паровая машина, для разогрева которой требовалось часа два. На пожар части неслись с большим шумом, так как весь обоз был на железных шинах. Впереди мчался верховой на белом коне. Ездил он лихо, но однажды на полном ходу при повороте в переулок лошадь поскользнулась, а верховой упал и, ударившись головой о каменную тумбу, тут же умер. Приехав на пожар, пожарные, прежде всего, старались снять крышу и бить стекла в домах. Это называлось выпускать огонь, который благодаря тяге сильно развивался. Подготовки пожарных никакой не было, и только в первых годах двадцатого века начали борьбу с пожарами иными средствами… Однако до революции в Костроме не было ни одного пожарного автомобиля, и по-прежнему по улицам носились пожарные бочки на конной тяге. Конечно, никаких химических средств для тушения не применялось, также не было в употреблении противогазов».

Зато по праздникам главную костромскую каланчу иллюминировали. Ах, какая красота!


* * *

Костромские полицейские были личностями, мягко говоря, своеобразными. Да и нравы — тоже им подстать. С. Чумаков сообщал: «В девяностых годах жандармским управлением командовал генерал Виктор Ксенофонтович Никольский. Был он стар, глух, дела вел адъютант. Он же проводил время больше в клубе и в гостях, играя в винт или преферанс. Благо в те времена было в Костроме „тихо“ и не было „беспорядков“. В виде общественной нагрузки он был казначеем нескольких общественных организаций, что-то вроде человеколюбивого общества, ведомства императрицы Марии и тому подобного. Периодически делались ревизии, но каждый раз проверка только какого-нибудь одного общества. Много лет все было в ажуре. Но однажды сделал ревизию одновременно. Когда приходила проверка, Никольский сказал, что не ожидал одновременной проверки и потому поедет домой за деньгами другой организации. Члены ревизионной комиссии ждали возвращения генерала, ждали и, не дождавшись, разошлись. Кто-то предложил, чтобы не выносить сор из избы, собрать деньги и выставить акт о благополучном состоянии денежных средств. Так и было сделано, благо сумма была что-то около 300 рублей. Но после этого случая Никольский подал в отставку, благо что пенсию по старости он уже выслужил».

И правильно — все тихо, без эксцессов, по-домашнему.

Но с годами полицейские, конечно, совершенствовались. А заодно, увы, перенимали опыт у тех, с кем по характеру своей работы должны были бороться не на жизнь, а на смерть. В частности, в 1905 году здешние полицейские власти решили организовать особое сыскное отделение, в первую очередь для борьбы с политическими элементами — чтоб как столицах. Но государственные власти, понимая, что Кострома, пусть и славный город, но весьма далекий от политики, в деньгах отказывало. Тогда сотрудники здешней полиции организовали покушение на фабриканта Зотова, мирно следовавшего за Волгу на свою тихую дачу. Измудрились сделать так, что покушение приобрело оттенок политической крамолы. Деньги тут же выделили, и новоиспеченное сыскное отделение сразу же наняло штат платных провокаторов, которые, за неимением иных занятий, честно пропивали свою далеко не малую зарплату в кабаках.


* * *

Напротив каланчи — не менее шикарное здание гаупт-вахты. Она была возведена в начале девятнадцатого века тем же архитектором П. Фурсовым, и вовсе не имеет грозный вид. Не удивительно, ведь Фурсов больше думал о гармонии самого здания, о том, как оно вписывается в соседствующую архитектуру. Во время строительства то и дело менял свои планы. Например, когда сооружение было практически готово, вдруг решил: «Для украшения площади и вновь построенного здания необходимо… устроить ограду при острых углах, входящих в площадь, через что здание получит связь с другими строениями и вместе с тем сей полигон получит надлежащую картину».

Конечно, слово «полигон» использовалось не в военном смысле, а в математическом — «многоугольник».

Когда же все было готово, Фурсов с удовольствием рапортовал о завершении здания «во всех частях наилучшим образом… верно сочиненному для сего плану, фасаду и профилю».

Братья же Лукомские писали: «„Гауптвахта“ в Костроме едва ли не самая красивая из всех, существующих в России».

И, на всякий случай, добавляли: «после сломки Синявинской в Петербурге».

Но дальше продолжали свою мысль: «В настоящем своем виде гауптвахта представляет одно из самых красивых зданий Костромы, украшающих ее не менее, нежели иные старые церкви.

Портал из шести дорических колонн, выдвинутый немного вперед, защищает нишу, украшенную по фризу нежной лепкой, прекрасного рисунка и выполнения. По бокам ее на крыльях фасада помещена тоже лепная арматура. Капители колонн напоминают капители Павловского манежа в Петербурге: они с узкими шейками, в которые проглядывают каппелюры, т. е. на колонну как бы надет футляр. Арматуры на высоком парапете нет, отчего, конечно, фасад очень много проигрывает.

По бокам здания стоят на пьедесталах два фонаря, чудной ковки. Самых фонарей нет — их не уберегли, но пьедесталы и кронштейны сохранились. «Плац-форма» окружена полосатыми столбами и барьером, тут же — будка, все это придает общему виду выдержанность, полную характерности для этой эпохи».

Но, несмотря на все изящество этого здания, здесь содержалось в несвободе немалое число проштрафившихся офицеров.


* * *

А во время первой мировой скромная костромская гауптвахта оказалась вдруг центром международной интриги. С. Чумаков писал: «После взятия русскими войсками австрийской крепости Перемышль в 1915 году комендант этой крепости Кусманек был взят в плен и привезен в Кострому, где содержался под стражей на гауптвахте. Зимой в Кострому приехала и остановилась в гостинице «Старый двор» одна очень интересная дама, которая стала заводить знакомства с местными жителями. Она выдавала себя за русскую по происхождению, долго жившую за границей. В один прекрасный день обнаружилось, что генерал Кусманек бежал, причем дело было организовано так хорошо, что не было найдено ни следов, ни пособников.

В Костроме усиленно заговорили об измене, подкупе и т. п. В газете «Поволжский вестник» была напечатана туманная заметка о том, что недопустимо, когда во время войны уважаемые русские люди, занимающие видное общественное положение, поддаются чарам женщин сомнительной биографии. Сквозь строк можно было понять, что это намек на даму из «Старого двора» и адвоката Владимирова, который, увлекшись, постоянно вертелся около нее. Ее пребывание в Костроме связывалось, таким образом, с бегством Кусманека. В действительности она вскоре после его побега уехала из Костромы прямо в Швецию. Влюбившийся в нее Владимиров провожал ее через всю Финляндию до самой границы, где она обещала ему скоро вернутся назад.

В связи с этой поездкой все обвиняли Владимирова, но, как позже оказалось, он в содействии побегу Кусманека был абсолютно ни при чем и просто волочился за интересной женщиной; этой слабости он, впрочем, был подвержен давно. Роль этой дамы в побеге так и не была обнаружена, но все говорило за то, что она приезжала в Кострому с определенным заданием и большими средствами. Вероятно, ей удалось подкупить, кого следовало, из охраны. Больше ее никто в Костроме не видел, а дело о побеге постарались затушить во избежание нареканий на действия правительства, которое уже все больше и больше обвинялось в неспособности, нежелании вести войну и даже в измене. Могло быть и другое: его обменяли на нашего генерала из германского плена, а во избежание огласки имитировали бегство, а дама была посредницей между нами и Германией, так как уж очень открыто и с комфортом она уехала в Швецию, что во время войны было не всем доступно. Но как было на самом деле, так и не выяснено».

А, казалось бы, тихий провинциальный городок.


* * *

Впрочем, здешнее военачальство было, в большинстве своем подстать провинциальной атмосфере. Тот же С. Чумаков писал: «Должность костромского воинского начальника долгое время занимал полковник Токмачов. В молодости он служил в гвардии, благодаря чему мог сделать блестящую карьеру. Однако, женившись на женщине не знатного происхождения, не то на мещанке, а может быть и просто прислуге, он вынужден был из гвардии уйти. Жена его не скрывала, как это бывало в те времена, своего „низкого“ происхождения и, не будучи образованной, загибала такие словечки или обороты речи, от которых чиновные дамы передергивались, но на полковницу это не производило ни малейшего впечатления. По выслуге лет Токмачова произвели в генералы, а его Устинья Федоровна сделалась, к большой зависти местных чиновниц, „енеральшей“. Дама она была энергичная и хозяйственная. Надев новые брюки с лампасами, т. е. генеральские, Токмачов, будучи на пикнике и прыгая через костер, эти новые брюки прожег. Енеральша после этого заперла их в сундук и не выдавала новому генералу две недели, заставив его ходить в старых, полковничьих. Все встречавшие обязательно спрашивали: „Куда же девались, Ваше превосходительство, лампасы?“. На что бедный генерал безнадежно махал рукой, говоря: „А ну их к черту, этих баб!“».

Не удивительно, что губернатор Стремоухов придавал огромное значение тому, чьи именно супруги будут встречать царя в Ипатьевском монастыре, первым делом беспокоясь именно на счет «полковых дам».


* * *

В маленьком, очаровательном домишке №10 — магазин под народным названием «Ямки». С годами он врос в землю, потому и получил такое имя. А дом под номером 24 — один из так называемых Третьяковских домов, то есть, принадлежавших купцу Третьякову — одному из богатейших жителей города Костромы. Разбогател же он благодаря случаю и быстроте реакции.

В 1877 году он прибыл в Нижний Новгород, на ярмарку. Зашел в трактир, пьет чай. А за соседним столом два купца обсуждают дела. Дескать, идет война с Турцией, а значит, в ближайшее время медь должна сильно подняться в цене. А тут как раз пришли две баржи с медью откуда-то с уральских гор. И эту медь надо б купить по дешевке — пока продавец не узнал про грядущее подорожание.

На этих словах Третьяков вскочил, быстренько расплатился, добежал, как мог, до пристани, разбудил хозяина тех барж (он спал еще) и предложил купить оптом всю медь. Не до конца продрав глаза, хозяин согласился — очень уж выгодной показалась цена. Ударили по рукам, Третьяков дал аванс и, покидая палубу, увидел двух своих соседей по нижегородской чайной. Они степенно приближались к барже, явно предвкушая выгодную сделку.

В одном из Третьяковских домов (№24) до революции располагалось Костромское музыкальное училище. Впрочем, костромские исполнители прославились на всю Россию, и не только на Россию задолго до открытия училища, в середине девятнадцатого века. Это произошло благодаря сестрам Погожевым, дочерям здешнего инженер-майора.

Старшая дочь, Вера, родилась в 1834 году. Младшая, Наталия — годом позже. Уже к пяти годам они, на удивление родителей, могли на слух, не зная нот, играть на фортепиано сложные произведения. Отец быстро понял, что девочки — настоящие, редкие гении. Продал все драгоценности (вплоть до столового серебра), но приобрел превосходный рояль и нанял дорогих учителей. Результат не замедлил сказаться. Уже в 1844 году сестры Погожевы играли в Петербурге, в пользу детского приюта.

Их выступление произвело сенсацию. Пресса писала: «Маленькие артистки изобличают в себе замечательный талант, особенно Вера. Туше ее мягок, силен, много уверенности и энергии в игре. Слушатели, особенно слушательницы были от них в восторге».

Маститый критик Павел Александрович Катенин недоумевал: «Откуда взялось это чувство? Понимают ли они, что играют?.. Девочка-ребенок… играет как бы по нашим сердцам, сочувствуя неземным чувствам нашим, нашим житейским страданиям».

Девочки отправляются на обучение в Лейпциг, к самому Якобу Людвигу Ференцу Мендельсону. Он в восторге от своих костромских учениц. И в 1848 году девочки возвращаются в Россию, где, от безденежья принимаются гастролировать по регионам.

Успех был потрясающим. В частности, столичная «Северная пчела» писала о гастролях юных пианисток в Вологде: «были приняты отлично тамошним благородным обществом… Превосходные рояли Вирта были предложены девицам Погожевым помещицами Варварой Александровною Засецкой и Настасьей Александровною Шлегель, и после весьма удачных концертов девицы Погожевы испытали в Вологде и русское древнее гостеприимство, и русскую старинную щедрость. В. В. Погожева получила подарки: от помещицы Варвары Александровны Засецкой — два золотые браслета; от Елизаветы Карловны Брянчаниновой — два золотые браслета с алмазами и аметистами, от губернского дворянского предводителя Павла Александровича Межакова обе сестры получили по паре золотых серег с цветными каменьями. Это благородное внимание к русским талантам и поощрение их приносит честь чувствам Вологодского благородного общества».

Увы, то, что дано вынести организму взрослому, им оказалось не под силам. В 1856 году умерла младшая, Наталия. Старшая пережила ее всего лишь на два года. А по прошествии года от горя скончался отец.

В доме же номер 11 действует фабрика-кухня. Ее построили в 1930-е, чтобы избавить новую, социалистическую женщину от спуда домашних забот. А путеводитель по городу 1970 года сообщал не без гордости: «В настоящее время фабрика-кухня — лучшее и наиболее крупное в городе предприятие общественного питания, где работает коллектив коммунистического труда. На втором этаже здания размещается благоустроенный ресторан „Волга“».

Такой вот советский гламур.


* * *

Владение №26 — 28 занято одной из главных достопримечательностей города — Богоявленско-Анастасьинским монастырем. Принято считать, что этот монастырь возник в пятнадцатом столетии, хотя точная дата неизвестна. Зато доподлинно известно, что собор, дошедший, кстати говоря, до наших дней, построен был в 1565 году. Успели вовремя — ведь в то же время Иван Грозный заподозрил Кострому в измене, и несколько сотен ни в чем не повинных обывателей были казнены. В том числе и монастырские строители.

Монастырь слыл романтичным. Николай Страхов, обучавшийся тут в семинарии, был заворожен: «Везде были признаки старины, тесная соборная церковь с соборными образами, длинные пушки, колокола со старинными надписями. И прямое продолжение этой старины составляла наша жизнь: и эти монахи со своими молитвами, и эти пять или шесть сотен подростков, сходившихся сюда для своих умственных занятий. Пусть все это было бедно, лениво, слабо, но все это имело определенный смысл и характер, на всем лежала печать своеобразной жизни. Самую скудную жизнь, если она, как подобает жизни, имеет внутреннюю цельность и своеобразие, нужно предпочесть самому богатому накоплению».

Он с большой теплотой вспоминал семинарские годы: «Следует помянуть добром этот Богоявленский мон., где я прожил пять лет и где помещалась наша семинария. В нашем глухом монастыре мы росли, можно сказать, как дети России. Не было сомнения, не было самой возможности сомнения в том, что она нас породила, и она нас питает, что мы готовимся ей служить и готовимся оказывать ей повиновение, и всякий страх, и всякую любовь».

Здешние педагоги явно знали свое дело.

Тем не менее, про этот монастырь ходили слухи весьма пикантного и вовсе не религиозного характера. Особенно это касалось небольшой лечебницы, располагавшейся на монастырских задворках. Интриговал тот факт, что там, в стене монастыря были устроены ворота, больше никуда, кроме лечебницы не выводившие. Костромичи поговаривали, что сделано это для того, чтобы принимать тайные роды у согрешивших «христовых невест». После чего самих «невест» сразу же отправляли с глаз подальше в дальний скит, а детей пристраивали в деревенские семейства.

О том, что послушницы могли просто банально и неромантично болеть, почему-то не думалось.

Впрочем, некоторые особенности этого монастыря настраивали на таинственную ноту. С. Чумаков писал: «В Богоявленском монастыре под алтарем главного собора было нечто вроде подземелья. Вела туда незаметная с первого взгляда дверь, куда пускали далеко не всех. Там под толстыми сводами, стоявшими на каменных столбах, была усыпальница. Воздух там был спертый, могильный, рядами каменные надгробные плиты, темно, а вдали у противоположной стены мерцало несколько огоньков от восковых свечей. Здесь беспрерывно, и день и ночь, сменяя друг друга, молились старые-престарые монахини, одетые во все черное. Они то читали псалтырь, то синодики, в кои заносились имена умерших. Для внесения имен на вечное поминовение монастырь брал по установленной таксе. Похорониться в этом месте — под престолом — было доступно не всякому. В зависимости от местоположения стоило это от двух тысяч пятисот рублей до трех тысяч. Несмотря на столь дорогую расценку, желающие находились. Монахи уверяли, что всякому, похороненному под алтарем, обеспечивается пребывание души усопшего в царствии небесном».

И подземные радения, и не прикрытая ничем, далекая от нравственности, с позволения сказать, коммерция — тут и не такое подумаешь.

Кстати, роль монастыря в городской жизни была гораздо больше, чем могло бы показаться на первый взгляд. В частности, монастырю принадлежало несколько недвижимых объектов. Даже уездное полицейское управление — и то располагалось в монастырском доме. Этот дом монахи получили по наследству от здешнего дворянина Шильдкнехта — и сдали его полицейским.

А еще здесь делали просфоры. В единственном месте на всю Кострому. Не потому, что в других местах делать просфоры ленились — просто Богоявленский монастырь добился монополии на этот промысел.

<p>Павловская</p>

Следующую улицу, а именно, улицу Ленина (до революции — Еленинскую) мы проигнорируем. Несмотря на свое более чем статусное имя, эта улица особых достопримечательностей не имеет. Лучше уж сразу взойти на Павловскую, ныне проспект Мира — вторую по значимости улицу Костромы (прогула по первой по значимости нам еще предстоит).

Первый объект — дом Рогаткина (№1). Про него особо многого не скажешь — просто очень симпатичный дом купца Рогаткина с уютным угловым балкончиком, построенный в 1811 году. Следующий (№3) принадлежал купцам Дурыгиным, владельцам полотняной фабрики. Фабрика, кстати говоря, располагалась здесь же, и никто в этом не видел ничего дурного.

На противоположной стороне — красное здание в стиле эклектики, бывшая гостиница «Московская». Выделялась она тем, что здесь играл женский оркестр — явление по тому времени довольно редкое, а потому и колоритное. Гостиница пользовалась популярностью, разве что в 1904 году здесь случился скандал. На банкет в честь сорокалетия российской судебной реформы каким-то образом проник революционер Яков Свердлов и своей совершенно не уместной большевистской речью произвел конфуз.

В доме же №5 располагается главный музей города Костромы, в прошлом — Романовский. Он был открыт в 1913 году, в присутствии самого Николая Второго.

Долго выбирали место. Выбрали в конце концов этот участок — «На единственно широкой улице, среди каменных зданий, подле самого почти пожарного депо, место это представляется достаточно безопасным в пожарном отношении».

Объявили сбор пожертвований, и притом порекомендовали не стесняться малым их объемом: «Всякое пожертвование, хотя бы самой мелкой суммы будет принято с глубокой признательностью и навсегда останется в памяти будущих поколений, т. к. будет записано в особую книгу, предположенную к хранению в музее».

Тот факт, что эту книгу мало кто станет читать, не уменьшал активности костромичей. На начинание и правда жертвовали.

Открытие было обставлено с подобающим пафосом. Протоколы свидетельствуют: «Еще задолго до прибытия Их Императорских Величеств, в Романовском музее собрались: члены Строительной Комиссии по возведению Романовского музея, члены Совета Костромской Ученой Архивной Комиссии и наиболее крупные жертвователи на сооружение и оборудование вновь выстроенного здания Романовского музея. К 5 часам прибыли в здание музея особы Императорской Фамилии, министры, особы свиты Их Императорских Величеств и Их Высочеств, высшие военные и гражданские чины и должностные лица.

Немного позднее 5 часов к Романовскому музею прибыли и Их Императорские Величества с Наследником Цесаревичем и Августейшими Дочерьми. В вестибюле музея, на нижней площадке Их Величества были встречены членами Комиссии по возведению в г. Костроме Романовского музея, в полном составе, во главе с Непременным Попечителем Комиссии Костромским Губернатором Камергером Двора Его Императорского Величества, Действительным Статским Советником П. П. Стеремоуховым (тем самым, который так переживал по поводу «полковых дам» — АМ.) … Ее Императорскому Величеству Государыне Императрице и Их Императорским Высочествам Великим Княжнам Члены Строительной Комиссии по возведению Романовского музея в г. Костроме имели счастье поднести роскошные букеты живых цветов.

На верхней площадке вестибюля Романовского музея имели счастье приветствовать Его Императорское Величество с Августейшею семьею все, собравшиеся здесь в полном составе, члены Совета Костромской Ученой Архивной Комиссии, по инициативе, а отчасти и на средства которой было возведено здание Романовского музея. Наполнен музей почти всецело коллекциями, принадлежащими Архивной Комиссии… Его Императорское Величество с Августейшим Семейством в сопровождении Высочайших Особ изволил осмотреть все здание Романовского музея и подробно ознакомиться с размещенными в нем различными коллекциями историко-археологического и этнографического характера».

И так далее.

Закончилось же все торжественным одариванием государя — ему, известному любителю карточной игры, легких прогулок и праздных чаепитий преподнесли комплект трудов членов Совета костромской ученой архивной комиссии.

Все таки, тяжело быть царем. Крайне обременительно.

Кстати говоря, и здесь не обошлось без специфического провинциального курьеза. Императрица, к тому времени порядком утомившаяся, решила не осматривать верхний этаж, а подождать царя внизу, в удобном кресле. Заметя ее одиночество и, видимо, сжалившись над государыней, некий учитель Студицкий, участвовавший в церемонии, запросто подошел к ней, начал что-то говорить, протянул руку в знак знакомства. Пришлось придворным генералам оттаскивать радушного костромичанина силком.


* * *

Уже в то время экспозиция музея была впечатляющая — особенно для небольшого губернского города. Братья Лукомские перечисляли: «Здесь находятся еще дарохранительницы, оловянные священные сосуды, дискосы, звездицы, проскомидийные блюдца, лжицы, ковши, дароносицы, покровицы и воздухи, священные облачения, фелони, орари, платы, пелены, епитрахили, кресты напрестольные, кресты тельные, табловые, образа, складни — все более или менее интересные предметы для характеристики местного художественного мастерства».

Однако, сразу после революции все сделалось не столь оптимистично. В 1919 году в Комитет по охране сокровищ России поступил документ: «Денег, присланных от Государственного казначейства (от музейного отдела Наркомпроса), недостаточно даже для оплаты 2-х служащих музея, а на вторую половину года музей не получал ни одной копейки, и это в то время, когда достать на рынке для нужд музея гвоздь или кусок мыла составляет уже событие. Когда прошлым летом служители потребовали повышения оплаты, и я указал Губернскому Комиссару труда, что средств у музея нет, и что остальной штат (заведующий и помощник) получают меньше служителей жалованье, комиссар Труда заявил: „В таком случае, продавайте коллекции, но оплатить труд вы обязаны“. Музей не встал, разумеется, на путь, рекомендованный Комиссаром труда, имя которого следовало бы увековечить в истории. Я не думаю, чтобы и музейный отдел, и отдел по охране памятников искусства и старины Наркомпроса разделяли эту точку зрения, но должны же они знать, что здесь мы не лунным светом питаемся».

И спустя некоторое время: «Музей вынужден жить в пыли и грязи, но самое страшное, что музей не может позволить себе роскошь приобрести музейные экспонаты, которые уходят в неизвестность прямо под носом.

Пополняется музей путем экспедиций и пожертвований. Зав. музеем и его помощники, за невозможностью нанять служащих, сами продают билеты, сами дают объяснения в залах, сами следят за посетителями, которые не прочь украсть что-либо. Они же занимаются развеской и расстановкой предметов в залах, описью предметов, каталога, библиотекой… И должны составлять бесконечное количество смет. Кстати сказать, этот труд, и бумага, и чернила, то, что ни по одной смете не отпущено. Они должны писать ответы на всевозможные анкеты, секрет употребления которых до сих пор остается для нас тайной.

Вятский музей и Ярославский получают содержание и музейные предметы. Мы же ни того, ни другого от Москвы не получили. Даже на дрова денег не дали. Теперь время упущено и придется покупать втридорога.

Музейный отдел в Москве завален музейными вещами, кладовые центральных музеев — тоже. А Костромской музей ничего не получает.

Хотя за эти годы музею удалось получить более 2-х тысяч экспонатов, некоторые большой научной ценности. И Ипатьевское собрание церковных древностей. Создан военный отдел. Приступили к составлению описи… За 1919 год в музее побывало свыше 8 тысяч посетителей… Музей не имел никакого руководства из Центра. Не было прислано ни одного руководства по ведению музейной работы, ни одного каталога для примера оформления, ни одной рекомендации».

Но со временем, конечно, положение наладилось.


* * *

А вот саму постройку современники восприняли неоднозначно. Один из них писал: «К 1913 году был сооружен так называемый Романовский музей на Павловской улице рядом с Дворянским собранием. Сооружен он был по проекту костромского архитектора Горлицина и поражал своей тяжестью и безвкусием людей, даже не очень грамотных в архитектуре. Несмотря на большое ампирное наследие и ампирное окружение… музей строился в псевдорусском стиле, долженствовавшем напоминать о трехсотлетней давности. Фасад с безвкусными украшательскими безделками, окна, в которых переплеты были не стильными, а напоминали переплеты фабричных окон. Очень неудачно был сделан балкон, опиравшийся на бочкообразные, непомерно толстые опоры; один из художественных критиков, увидев проект в натуре, сказал, что фасад напоминает толстую женщину, которая рожает и никак не может разродиться».

Но сегодня, конечно же, редко встретишь подобное мнение. Сам факт, что это — старина уже способен избавить здание музея от укоров. Да и псевдорусский стиль со временем получил официальное признание.


* * *

Рядом же, в доме №7 было Дворянское собрание. Его тоже посещал сам император Николай Второй. Не чванился, пешком от музея добрался: «Дом костромского дворянства расположен рядом со зданием Романовского музея. От подъезда музея до входа в Дом костромского дворянства на протяжении около 20 сажен, по тротуару устроены были подмостки, покрытые красным сукном. Их Императорские Величества с Августейшим Семейством изволили последовать в Дом костромского дворянства при несмолкаемых криках „ура!“, вырывавшихся из уст народных масс, заполнивших все свободное пространство широкой Павловской улицы».

Внутри же все, конечно, было подстать важному моменту: «Их Императорские Величества изволили проследовать в залы Дворянского собрания.

Красивую и величественную картину представлял из себя в этот момент огромный Белый зал, только что отремонтированный, блещущий тысячами отблесков лучей яркого весеннего солнца на ослепительно белых стенах и потолке зала. Стены зала были изящно декорированы тропическими растениями, а общее его убранство прекрасно дополняла лепная работа потолка и карнизов, исполненная в стиле «Empire» и рельефные изображения гербов всех городов Костромской губернии. Зал был полон представителями Костромского дворянства, съехавшегося для столь торжественного случая не только со всех уездов губернии, но и со всей России. Здесь же находились приглашенные Дворянством высшие губернские чины с супругами… После представления дворян хор Костромского отделения Императорского русского музыкального общества под управлением С. Д. Барсукова исполнил русский национальный гимн, подхваченный дружным могучим «ура!» всех собравшихся дворян…

По окончании церемонии представления Их Императорским Величествам Государю Императору и Государыне Императрице костромских дворян и дворянок, Августейшие гости губернским представителем дворянства приглашены были в Малый Екатерининский зал Дворянского дома, где для Высочайших Особ сервирован был чай и предложены фрукты.

Малый Екатерининский зал Дворянского собрания был украшен громадным портретом императрицы Екатерины II, прекрасно исполненной копией с знаменитого портрета Боровиковского. По стенам размещены портреты Государей из Дома Романовых.

Чай сопровождался концертным отделением… Когда подали шампанское, и Его Императорское Величество изволил выйти в Белый зал, губернский предводитель дворянства, высоко подняв бокал, провозгласил тост за Державных посетителей Дворянского собрания, Их Императорских Величеств Государя Императора и Государыни Императрицы с Их Августейшим Семейством.

Громовое «ура!», единодушно вырвавшееся из уст собравшихся костромских дворян, потрясло стены Дворянского дома. Долгое время не прекращавшиеся восторженные крики сменились пением национального русского гимна: «Боже, Царя храни!"… И снова грянуло могучее, громовое, долго не смолкавшее „ура!“».

Сам Николай выступил с тостом: «От имени Ее Величества, от Моего Имени и всей Нашей Семьи сердечно благодарю костромское дворянство за его радушный прием и гостеприимство.

Я счастлив, что первое посещение Мое Костромы с Моей Семьей состоялось в нынешнем году и совпало с 300-летием Царствования Нашего Дома, чем Мы навсегда связаны с Костромою и со всеми ее сословиями.

От души пью за процветание и здоровье костромского дворянства и за ваше здоровье, господа!»

Все присутствующие, ясное дело, были в неописуемом экстазе. Никто тогда еще и не догадывался, что это первое посещение Костромы станет последним, что в следующем году начнется мировая война, еще через три года будет отречение и арест Его Величества, ну а затем и казнь.

И хорошо, что не догадывались.


* * *

Дворянское собрание было главным центром притяжения благородных жителей города Костромы. Как был счастлив благородный обыватель, когда видел в прессе приблизительно такое объявление: «Костромской Губернский Предводитель Дворянства извещает г.г. дворян Костромской губ., что 20 мая 1913 г. в помещении Дворянского собрания назначен бал. Форма одежды бальная, для чинов гражданских фрак может быть заменен летним форменным сюртуком, при орденах. Именные билеты для входа на бал можно получать в канцелярии Депутатского собрания до 6 ч. вечера 18 мая с. г.».

Именно здесь разыгрывались самые бурные страсти. Страсти были хоть куда. Один из обывателей-дворян рассказывал о собственных сердечных муках: «Время до масленой провел я обыкновенно — по четвергам раза два бывал в Дворянском клубе, но никого не было, а потому скоро возвращался, — но на масленой четыре дня был в клубе… Тут встретил А. А. Брюханову, она приехала из Юрьевца к родителям. Н. А. Малышев по просьбе меня ей представил, я с нею протанцевал, но впечатления эта барышня никакого оставить не могла: сильная кокетка, если и пригласил ее, то только потому, что новая барышня, очень недурная собою, да и захотелось мне В.* несколько поволновать этим. После представления через сутки я снова ее встретил в Собрании, но танцевать она со мной не пошла, да и ни с кем она не танцует. Вот ошибка: представившись я ей, не преставился ее сестре, Н. А. Малышевой, но как-нибудь и с Малышевой сойдусь.

Во весь сезон всего один раз протанцевал с Болотовой, несколько раз ее я приглашал, но она всегда отговаривалась, что уже ангажирована; барышня очень недурная, с прелестными глазами, милого характера — человека уже видно сразу. Про Брюханову этого сказать нельзя: барышня очень гордая, надменная, но, несмотря на все это, я ее все-таки из виду не упущу, чтобы оставить ей о себе маленькое впечатление.

M-lle B. — милая барышня прекрасного характера, она ко мне неравнодушна, но жаль, что некрасива собою. Она, как заметно, из виду меня не упускает, даже познакомилась она с нашим домом и на масленой была на вечере. При разговорах с Марусей или с Женей часто поминает, спрашивает обо мне, при встрече со мною краснеет, и на лице показывается особая торжественная улыбка. Это меня приводит в восторг, что первое сердце женщины мною побеждено. Я, нисколько не стесняясь, не обращаю внимания на ее ко мне внимание, но, напротив, стараюсь поджечь ее при встрече с хорошенькими барышнями, но я вовсе не желаю, чтобы эти шалости зашли далеко. Так, женою она быть мне не может: первое, не нашего звания, а второе, и прекрасна характером, но некрасива, с косым глазом, что же это будет за пара — двое косых!»


* * *

А случалось, что Собрание становилось местом революционной пропаганды. С. М. Чумаков вспоминал: «В зале Дворянского собрания, где обычно устраивались вечера, танцы и концерты, были во втором этаже хоры, перекрытые арками. Эти арки использовались на вечерах как отдельные ложи, чем увеличивалась доходность от этих вечеров.

В 1906 (или 1907) году костромская классическая гимназия по традиции устраивала концерт (а потом танцы) в пользу неимущих оканчивающих гимназистов восьмого класса. По окончании концерта, который обычно бывал с какой-нибудь московской известностью (певцом или танцором), начинались танцы. Постепенно на эти хоры стали собираться «сознательные товарищи». Когда их собралось там человек пятьдесят, и полковой оркестр сделал перерыв между танцами, они запели «Марсельезу», а затем «Смело товарищи в ногу». На хоры бросились полицейские и околоточный, начали уговаривать прекратить пение. Применять силу не могли, так как их было очень мало. Пение продолжалось около получаса. В противовес, с целью заглушить крамольное пение, военный оркестр начал дуть во все инструменты изо всех сил, а барабан использовался до последней возможности. От усердия он лопнул.

Демонстрация была сделана, особых последствий не было — еще не забыт был 1905 год, но вечер был сорван, и костромские гимназисты потерпели от этого убыток, так как многие разъехались по домам. Во избежание подобных неожиданностей полиция распорядилась запереть хоры и впредь никого туда не пускать. Открылись они вновь лет через пять, причем допускались туда только те, кто имел билеты на места в арках».

Ничего не поделаешь — смутное время.

Впрочем, эксцессы политического толка случались тут с участием настолько высокопоставленных особ, что даже и подумать было страшно: «В 1911 году в Кострому приезжал член Государственной Думы (правой группировки) Пуришкевич и прочел одну лекцию в зале Дворянского собрания. Послушать его собралось много народу без различия политических убеждений. Оказался он оратором очень неплохим, но чем дальше он читал, тем вызывал большее удивление у присутствующих. Он подверг такой критике правительство, обвиняя его в неспособности и недальновидности, полном отсутствии планов, что сидевший во втором ряду жандармский полковник Бабушкин отдувался и вытирал лоб платком, не зная, как поступить. Прервать лекцию члена Государственной Думы — вызвало бы большой скандал, да еще такого махрового черносотенца, каким был Пуришкевич. С другой стороны, из его уст было странно слышать поток едкой критики правительства. Конечно, и по адресу тех, кто был левее Пуришкевича, он отпустил большую порцию критических замечаний, но в общем критика правительства была совершенно неожиданной.

Зато после окончания лекции сильно запахло «Союзом русского народа». Выскочил председатель этой организации лавочник Русин и стал запевать «Спаси, Господи, люди твоя», а появившиеся к этому времени в большом количестве батюшки, срочно мобилизованные архиереем, принялись во весь голос вторить Русину и в заключение собрания пропели «Боже, царя храни». Тут уж жандармский полковник был совершенно спокоен».


* * *

Здесь не только веселились и устраивали лекции. Дворянское собрание решало очень даже важные вопросы, а подчас, и судьбы жителей губернии. Иной раз случались подлинно трагикомичные истории. Вот одна из них, прослеживаемая по весьма своеобразным документам.

«Из журнала присутствия Костромского дворянского собрания.

Слушали Указ из… Герольдии минувшего декабря… об утверждении в Дворянском достоинстве подпоручика Ивана Шишкина и детей его Федора, Аполлона, Ардалиона, Александра, Надежды, Александры…

Фамилию сию включить в список, имеющий быть послан в Герольдию, за текущий год о дворянских фамилиях, кои получили о дворянстве своем законную достоверность, и сделать в родословной книге заметку».

Это было в январе 1846 года. А спустя полгода здешний предводитель вынужден был отчитываться перед своим коллегой.

«Сообщение Костромского предводителя дворянства Владимирскому предводителю дворянства об образе жизни И. Ф. Шишкина.

На отношение вашего превосходительства имею честь доложить, что подпоручик Иван Федоров сын Шишкин ведет себя не соответственно званию дворянина, частовременно занимается пьянством и в этом положении производит разные предосудительные поступки. С крестьянами и дворовыми людьми обращается весьма жестоко, так что у него один только остался человек, прочие же все разбежалися, как уведомил меня о сем Буйский уездный предводитель».

Иван Федорович Шишкин никогда не отличался благонравием. Еще в 1837 году было составлено «Постановление Буйского уездного суда об учреждении над И. Ф. Шишкиным полицейского надзора».

«Как по дополнительному… доследованию открылось, что подпоручик Иван Федоров сын Шишкин наперед сего был судим по делу за принесение на Буевских земского исправника Волоцкого и уездного стряпчего Заболотского несправедливой жалобы и разные буйствующие поступки, по коему от суда и следствия освобожден, равно и в поведении повальным обыском одобрен, то подпоручика Шишкина в изнасиловании жену вдову Кондакову, хотя и не изобличенного, однако ж и со своей стороны не сделавшего решительного чем-либо противу улик опровержения, на основании 109 ст. уголовных законов Т. 15. оставить в подозрении и с тем поручить земской полиции за образом жизни надзор.

2. Так как губернская секретарша вдова Фекла Кондакова в блудодеянии с солдатом сама призналась, то ее, Кондакову за сие преступление на основании Свода Уголовных Законов том 15 ст. 669. выдержать в тюрьме трои сутки, сверх того подвергнуть церковному покаянию по распоряжению Костромской Духовной Консистории».

На тот раз все, вроде бы, сошло, и наказание в результате понесла собственно жертва изнасилования (благо у нее и без того грехов хватало).

Шишкин же с годами несколько остепенился, но совсем своего норова, конечно, не утратил. Только хулиганства стали несколько иными.

«Прошение А. Н. Шишкиной о взыскании долга с И. Ф. Шишкина. 1848 год.

В Буйский уездный суд.

Буйский помещик подпоручик Иван Федоров сын Шишкин по заемному письму, явленному в Костроме у маклерских дел, состоит мне должным 2 200 руб. ассигнациями, что составляет на серебро 628 руб. 57 коп. без процентов. Деньги даны сроком на один год, а как он денег сих мне не уплатил… прошу к сему: дабы повелено было с г. Шишкина следующих мне по заемному письму денег… взыскать с процентами…

Помещица Анна Николаевна… Шишкина руку приложила».

Дальше — долгая и скучная история. Всплывают новые долги, накладывается арест на землю, и так далее, так далее, так далее. Шишкин, между тем, хлопочет о дворянском звании для многочисленных своих детей. И между тем, решает, от греха подальше, снова пойти в армию — эта стихия ему явно ближе.

«Отношение Костромского губернского предводителя дворянства Костромскому губернатору о выдаче свидетельства о поведении И. Ф. Шишкина.

Подпоручик Иван Федорович Шишкин, проживающий в городе Костроме под надзором полиции за причинение им губернской секретарше жене Кондаковой насильственного блудодеяния (видимо, к тому времени вина его была доказана — АМ.), желая вновь поступить в военную Его Императорского Величества службу, обратился ко мне с просьбой о выдаче ему свидетельства о хорошем поведении его во время проживания в городе Костроме на каковой конец и представил удостоверение Костромской градской полиции. Имею честь покорнейше просить, не угодно ли будет Вашему Превосходительству удостоверить добропорядочное поведение г. Шишкина, дабы я мог иметь более положительную опору при выдаче ему Свидетельства по случаю поступления его вновь на военную службу (а равно и копию с постановления судебного места относительно учреждения над г. Шишкиным полицейского надзора)».

И в скором времени получен был ответ.

«Сообщение Костромского губернатора Губернскому предводителю дворянства об образе жизни И. Ф. Шишкина.

Секретно…

Имею честь уведомить Ваше Превосходительство, что младший чиновник особых при мне поручений Колюпанов, которому было поручено мною произвести секретное дознание об образе жизни подпоручика Шишкина, ныне доносит мне, что все лица, к которым он обращался с этой целью, отзывались о нем, как о человеке поведения хорошего и не подававшем никогда повода сказать о нем чего-либо предосудительное».

Можно себе представить, как обрадовался предводитель здешнего дворянства, получив такую аттестацию. Наверное, расцеловать готов был господина Колюпанова за неожиданно благоприятное расследование (а может быть, чего греха таить, и попросил его содействия — город-то небольшой, и все друг друга знают). Так или иначе — костромское дворянство избавлено было от столь неблагородного брата по званию.

Он тогда еще не знал, что старому вояке суждено будет служить всего около года, после начнется кутерьма с распределением его наследства и уплаты всяческих налогов. Ведь дети, как не трудно догадаться, выросли под стать папаше.


* * *

Кстати, здешнее Дворянское собрание вошло в литературу. Над ним иронизировал писатель Писемский в романе под названием «Масоны»: «Дворянские выборы в нынешний год имели более торжественный характер, чем это бывало прежде. Произошло это оттого, что был окончательно устроен и отделан новый дом дворянского собрания. Губернский предводитель, заведовавший постройкой совместно с архитектором, употреблял все усилия сделать залу собрания похожею на залу Всероссийского московского дворянского собрания. Конечно, это осталось только попыткой и ограничивалось тем, что наверху залы были устроены весьма удобные хоры, поддерживаемые довольно красивыми колоннами; все стены были сделаны под мрамор; но для губернии, казалось бы, достаточно этого, однако нашлись злые языки, которые стали многое во вновь отстроенном доме осуждать, осмеивать, и первые в этом случае восстали дамы, особенно те, у которых были взрослые дочери, они в ужас пришли от ажурной лестницы, которая вела в залу.

— Но как же мы, женщины, будем ходить по этой лестнице? — восклицали они. — Там, вероятно, под ней будут стоять лакеи!

Когда об этом дошло до губернского предводителя, то он поспешил объехать всех этих дам и объявил, что лакеям не позволят находиться под лестницей и, кроме того, по всей лестнице будет постлан ковер. Дамы успокоились, но тогда некоторые из мужчин, по преимуществу поклонники Бахуса, стали вопиять насчет буфета:

— Черт знает что такое, — говорили они, — буфет меньше курятника!.. Где ж нам сидеть?.. Не в танцевальной же зале торчать за спинами наших супруг?.. Будет уж, налюбовались этим и дома!

По поводу дамской уборной было даже сочинено кем-то четверостишие. Дело в том, что на потолке этой уборной была довольно искусно нарисована Венера, рассыпающая цветы, которые как бы должны были упасть с потолка на поправляющих свой туалет дам и тем их еще более украсить, — мысль сама по себе прекрасная, но на беду в уборной повесили для освещения люстру, крючок которой пришелся на средине живота Венеры, вследствие чего сказанное стихотворение гласило: «Губернский предводитель глуп, ввинтил Венере люстру в пуп». Приличие не дозволяет мне докончить остальных двух стихов. Но как бы то ни было, несмотря на такого рода недоумения и несправедливые насмешки, труды губернского предводителя были оценены, потому что, когда он, собрав в новый дом приехавших на баллотировку дворян, ввел их разом в танцевальную залу, то почти все выразили восторг и стали, подходя поодиночке, благодарить его: подавать адресы, а тем более одобрительно хлопать, тогда еще было не принято. В ответ на изъявленную благодарность губернский предводитель, подняв голову, произнес:

— Главным образом, господа, я желаю, чтобы вы обратили ваше внимание на хозяйственность произведенной мною постройки и доверчиво взглянули на представленный мною по сему предмету отчет! — При этом он вынул из кармана заранее им написанный на почтовой бумаге отчет и хотел его вручить кому-нибудь из дворян; но в этот момент громко раздался крик стоявших около него лиц:

— Мы не желаем вашего отчета!.. Мы не желаем вас считать!.. Мы верим вам!..»

А председатель здешнего дворянского собрания Сергей Федорович Купреянов выведен был под именем Петра Григорьевича Крапчика, «который стоял на небольшом возвышении под хорами и являл из себя, по своему высокому росту, худощавому стану, огромным рукам, гладко остриженным волосам и грубой, как бы солдатской физиономии, скорее старого, отставного тамбурмажора, чем представителя жантильомов. Как лицо служащее, Крапчик… был в вицмундирном фраке и с анненской лентой на белом жилете».

Однако же, костромичи любили Куприянова, и именно его изображение открывало галерею портретов выдающихся деятелей Костромской губернии, которой совершенно справедливо гордилось здешнее Дворянское собрание.


* * *

Вообще же костромское общество было большим охотником для развлечений. И не только в Дворянском собрании. Главный редактор «Костромских губернских ведомостей» Николай фон Крузе так описывал этот аспект в своей газете: «В настоящую зиму Кострома веселится более, нежели когда-нибудь. Для истинного и общественного веселья нужны не великолепные залы, не пышные и роскошные балы, но радушные хозяева и веселые гости; в тех и других здесь нет недостатка. Если общество костромское немногочисленно, то к чести его должно сказать, что в нем заметны единодушие и приязнь, а это главное в небольшом городе. Здесь все слито в одно; нет слоев в обществе, нет интриг и зависти, как нет гордости и церемонности; везде согласие и простота, оттого и все приятно. Бывают премилые частные вечера, где гости, ожидаемые и встречаемые радушными хозяевами, веселятся от души до поздней ночи, без натянутости, и не привозят домой скуки. Кроме того, четыре раза в неделю дается спектакль в театре, два абонемента и два бенефиса. Ложи и кресла бывают почти всегда полны, что доказывает в посетителях любовь к искусству и желание поддержать его».

Взять хотя бы новогодний бал: «Все наше общество, соединившись как бы в одну родную семью, встретило этот великий день в жизни человека общим собранием, единодушным весельем… Бал этот был оживлен как нельзя более непринужденным удовольствием и веселыми танцами, продолжавшимися до утра; туалеты дам были свежи, милы и даже богаты, обличая и в провинции уменье одеваться со вкусом и к лицу. Пожелаем, чтобы общество Костромы навсегда сохранило свой прекрасный характер».

А заботы пусть столичных жителей тревожат. Тут и без них хорошо.


* * *

Вот, кстати, и театр — по соседству, в доме №9. Его здание, хотя и выглядит более-менее современным, было выстроено в середине девятнадцатого века. Ранее же театр располагался в помещении, отнюдь не предназначенном для постановки пьес. Зато был весьма колоритен. Алексей Писемский рассказывал о нем в автобиографическом романе «Люди сороковых годов»: «Надобно сказать, что театр помещался не так, как все в мире театры — на поверхности земли, а под землею. Он переделан был из кожевенного завода, и до сих пор еще сохранил запах дубильного начала, которым пропитаны были его стены. Посетителям нашим, чтобы попасть в партер, надобно было спуститься вниз по крайней мере сажени две. Когда они уселись наконец на деревянные скамейки, Павел сейчас понял, где эти ложи, кресла, занавес. Заиграла музыка. Павел во всю жизнь свою, кроме одной скрипки и плохих фортепьян, не слыхивал никаких инструментов; но теперь, при звуках довольно большого оркестра, у него как бы вся кровь пришла к сердцу; ему хотелось в одно и то же время подпрыгивать и плакать. Занавес поднялся. С какой жадностью взор нашего юноши ушел в эту таинственную глубь какой-то очень красивой рощи, взади которой виднелся занавес с бог знает куда уходящею далью, а перед ним что-то серое шевелилось на полу — это была река Днепр!..

Занавес опустился. Плавин (это решительно был какой-то всемогущий человек) шепнул Павлу, что можно будет пробраться на сцену; и потому он шел бы за ним, не зевая. Павел последовал за приятелем, сжигаемый величайшим любопытством и страхом. После нескольких переходов, они достигли наконец двери на сцену, которая оказалась незатворенною. Вошли, и боже мой, что представилось глазам Павла! Точно чудовища какие высились огромные кулисы, задвинутые одна на другую, и за ними горели тусклые лампы, — мелькали набеленные и не совсем красивые лица актеров и их пестрые костюмы. Посредине сцены стоял огромный куст, подпертый сзади палками; а вверху даже и понять было невозможно всех сцеплений. Река оказалась не что иное, как качающиеся рамки, между которыми было большое отверстие в полу. Павел заглянул туда и увидел внизу привешенную доску, уставленную по краям лампами, а на ней сидела, качалась и смеялась какая-то, вся в белом и необыкновенной красоты, женщина… Открытие всех этих тайн не только не уменьшило для нашего юноши очарования, но, кажется, еще усилило его».

Очаровательно! Пленительно! Однако же не современно. Требовалась новая постройка, выполненная специально для сценических нужд.


* * *

Дела шли с переменным успехом. С. М. Чумаков вспоминал: «Театр на Павловской улице принадлежал городскому самоуправлению и ежегодно сдавался какому-нибудь провинциальному антрепренеру, который обязывался составить соответствующую труппу. Сдавался театр бесплатно, а за вешалку антрепренер должен был уплачивать за сезон тысячу пятьсот рублей. Обычно труппы были неважного, второсортного состава, и сезон, как правило, кончался дефицитом, поэтому антрепренер удирал из города за несколько дней до конца сезона. Последние представления были на Масленице, а Великим постом театр бывал закрыт, изредка бывали отдельные гастроли заезжих актеров, например братьев Адельгейм, или какая-нибудь лекция. Заезжали в Кострому и такие «знаменитости», как «трансформатор» Франкарди, дававший представления один, путем моментального переодевания, приезжал придворный фокусник шаха персидского Роберт Кенц и ряд других.

В театре перед каждым актом обязательно играл струнный оркестр под неизменным управлением дирижера Сахарова, игравшего одновременно на первой скрипке. Так как никакой механизации на сцене не было, антракты продолжались убийственно долго, не менее получаса, во время которых публика прогуливалась в зале на бельэтаже, слонялась по коридорам, а частью заходила в буфет, где подавалось пиво и спиртные напитки, а также была легкая закуска. Зачастую представления кончались в час ночи.

Обычно в театре бывало много пустых мест, и только в бенефисах ведущих актеров театр заполнялся более чем на три четверти. Кроме платных мест были и бесплатные: одна ложа предоставлялась театральной комиссии, избиравшейся городской думой из числа ее гласных, ложа для губернатора, кресла во втором ряду для полицмейстера и жандармского полковника и один стул в последнем ряду для дежурного полицейского околоточного или участкового пристава… Помимо городского театра, труппа, согласно заключаемому договору, должна была каждое воскресенье давать спектакль по удешевленным ценам в Народном доме, который помещался на Власьевской улице и имел небольшую сцену и зрительный зал; на неделе он обычно использовался для разных лекций и любительских спектаклей».

А в 1907 году здешний театр сделался вдруг одним из лучших в государстве. «Поволжский вестник» без сомнения противопоставлял его другим российским труппам:» [Всюду] антрепренер большею частию заботился только о том, как бы взять артистов ценою подешевле, не думая вовсе, каков ансамбль, соответствует ли обстановка замыслу автора, правильно ли поняты главными артистами их ответственные роли, а о второстепенных артистах и говорить нечего, они уже заведомо ни ходить, ни стоять на сцене не умеют. И вот, собравши таких артистов, не только не соединенных между собой никакой общей идеей, но различных по образованию, по развитию, не имеющих общего плана, не заинтересованных в деле, которому служат, антрепренер заваливает их непосильной работой, платя им в то же время гроши. При таком порядке вещей какой же может быть разговор о служении искусству, здесь только и остается зазывать публику широковещательными афишами и ставить пиэсы, рассчитанные на низменные инстинкты толпы… Театральное дело, как и все в России, требует обновления, и начало этому обновлению положил Московский художественный театр, поставивший своей задачей давать зрителям целостность впечатлений, господство ансамбля над обработкою отдельных ролей, верность жизненной правде и исторической эпохе… Товарищество, снявшее на два будущие сезона костромской театр, состоит из артистов, не только учеников, но и убежденных последователей идеалов художественного театра, поэтому можно надеяться, что костромской театр будет служить именно тем целям, которых от него вправе ожидать современное общество».

Надежды, в общем, оправдались.

Примой той волшебной труппы был питерский актер Николай Федорович Чалеев, более известный современникам под псевдонимом Костромской. Он настолько любил здешний край (откуда, кстати, были родом его предки), что взял себе подобный негламурный псевдоним. В то время, как актеры в большинстве своем придумывали для сценического имени что-нибудь звучное, напыщенное, стать просто Костромским было поступком. Впрочем, не оставаться же ему Чалеевым, это же и вовсе ни в какие рамки.

Костромичи, конечно, были ему крайне благодарны за такой поступок. Пресса писала, что его любили «одинаково все; как и товарищи по профессии, так и вся публика, которая всегда встречала Николая Федоровича на сцене шумными аплодисментами».

Пресса была костромская, под названием «Поволжский вестник». И с особой теплотой она описывала первый спектакль сезона 1908 — 1909 годов: «Художественные декорации… богатая обстановка, кропотливая режиссерская работа, — все это дополняло друг друга. Чувствовалась опытная рука руководителя. Павильон сменялся другим, третьим. Нам казалось, что г. Костромской захотел показать сразу все, что есть лучшего, да оно и понятно: ведь первый спектакль — это смотр, с одной стороны, обстановки, режиссерской работы, с другой — это программный спектакль всего сезона».

Словом, городу с Костромским несказанно повезло.


* * *

Вскоре после революции произошел курьез. В Петрограде были голод и дороговизна, осложнившиеся недостатком топлива. И на сезон 1919 — 1920 годов в Кострому, как в место более спокойное, дешевое и хлебное временно перебрался питерский Малый академический театр.

Не учли одного — костромской театрал знает толк. И в результате, когда кончился сезон, костромичи решили не пускать академический театр обратно в Петроград. Силком, конечно, не задерживали, но всерьез ходатайствовали перед Центротеатром с тем, что не хотят расставаться с полюбившейся труппой и просят соответствующим образом распорядиться.

По тем временам, между прочим, могло и сработать. Однако, не выгорело.

Впрочем, курьезы случались и при старом режиме. Однажды, например, весь город разукрасили афиши: «Айседора Дункан». Конечно, все билеты в одночасье раскупили.

Каково же было удивление публики, когда на сцену вышла никому не известная женщина и принялась весьма посредственно выделывать элементарные телодвижения. Костромичи зашикали, начали вскакивать, ругаться и требовать деньги обратно.

Вмешалась полиция. Казалось, бы, что с самозванки и вправду удержат незаконно полученный сбор. Да не тут-то было — она предъявила афишу, где над словами «Айседора Дункан» было меленьким шрифтом написано: «Александра Иванова — ученица».

Пришлось отпустить ее с миром.

Зато Екатерина Васильевна Гельцер, известнейшая балерина была настоящая: «В 1915 году в Костромском театре зимой был дан вечер с участием балерины Гельцер. Во время ее выступления произошел следующий редкий случай. Исполнив первую часть какого-то бравурного марша, она, Гельцер, должна была начать вторую часть, находясь в глубине сцены, у задника. И вот, встав в позу с поднятой для первого шага ногой, она застыла в этом положении, так как пианист прекратил игру. Оказалось, что следующая страница нот пропала. Простояв несколько мгновений в неподвижности, Гельцер бросилась за кулисы, где стоял рояль, и в первых рядах партера были четко слышны все самые отборные ругательства. Через минуту она выпорхнула из-за кулис и продолжила исполнение следующего номера с небесной улыбкой на устах».


* * *

Кстати, здание театра было первым в городе, в котором зажегся электрический свет.

Современник вспоминал: «Городской театр примерно до 1898 года освещался керосиновыми лампами, большое количество которых стояло около самого барьера сцены перед оркестром. Если же по ходу пьесы надо было сделать темноту, рабочие сцены поднимали с шумом и грохотом железные листы, прикрывая ими лампы. Электрического освещения в городе не существовало. Только на фабриках и заводах были сделаны самостоятельные электроустановки небольшой мощности.

В последние годы XIX века город возвел небольшую пристройку к театру, установив в ней дизельный двигатель и динамомашину. Эта электроустановка просуществовала до 1812 года, до момента ввода в действие новой электростанции, устроенной городом недалеко от заставы на Молочной горе».

Не дом губернатора, не купеческий особняк, а именно театр. Это о чем-то говорит.


* * *

Следующий дом по той же стороне (№11) вошел в историю города Костромы как учреждение чиновничье — акцизное управление. Братья Лукомские им восхищались: «Из наиболее ранних домов-особняков богатых купцов надо упомянуть о доме Мичуриной (ныне Акцизное Управление) на Павловской улице. Двухэтажный, прекрасно скомпонованный, разделенный пилястрами, фасад дома украшен прелестными гирляндами, типичными для Екатерининского классицизма. Пропорция окон выискана с большим чувством и, в сущности, совсем простой композиции отделка дома, придает ему однако много красивого рельефа и архитектурной внушительности, т. е. много „тела“, а это как раз те данные, отсутствием которых так страдает современное зодчество».

Жизнь же внутри этого здания была подстать его наружности. С. Чумаков писал: «В акцизном губернском управлении служил чиновник Бельченко, был он толстенький, кругленький, лысоватый, и лицо его было полно добродушия. Жена же у него была значительно моложе его, этак лет 35-ти, очень следила за собой, боясь потерять фигуру, была очень стройной. Звали ее Конкордия Николаевна, а за глаза Корочкой. Поэтому мужа ее, Александра Александровича именовали Мякишем. Когда они шли по улице, говорили: «Смотрите, Корочка идет с Мякишем».

Просто и со вкусом.


* * *

В доме же напротив (№8) было расположено начальное духовное образовательное учреждение — Духовное училище. В нем, помимо прочих юношей, обучался будущий издатель Дмитрий Тихомиров. Был он застенчив. Говорил, уже будучи взрослым: «Во сне иной раз увидишь себя школьником. Ранним утром идешь в училище, по пути в собор заходишь и на коленях перед чудотворной иконой, на холодной плите храма проливаешь горячие слезы в жаркой молитве, чтобы учитель не вызвал к ответу (хотя ответ и был с полным старанием приготовлен), хотя бы на этот день, только на этот день… Но не дошли, видно, детские слезы, не оправдалась горячая молитва. Вот пришел в класс, вот звонок, вот отворяется дверь, тревожно бьется детское сердце. И кровью обливалось оно — меня вызвали к ответу на середку класса. Страхом скована память, нейдут в голову слова твердо заученного урока».

Тем не мене, Дмитрий Тихомиров успешно отучился в Костроме, после чего так же успешно поступил в Москве в Военную учительскую семинарию, а после занялся изданием книг для детей. А прожив семь десятков деятельных, но при этом мирных лет скончался тихим образом, как, собственно, и подобает настоящему интеллигенту. А поэт И. Белоусов написал на его смерть четверостишие:

Кончил труд свой пахарь мирный…

Не жалея сил,

Век свой по полю родному

Он с сохой ходил.

И в распаханную землю

Сеял семена,

Веря — лучшие настанут

В жизни времена.

Утомленный и уставший

Лег он отдохнуть,

И в труде, и с светлой верой

Кончив жизни путь.

Дай Бог, как говорится, каждому.


* * *

Несколько дальше — площадь Мира, названная, как не трудно догадаться, в честь проспекта Мира. Ранее, до 1967 года она была Сенной, опять же, как не трудно догадаться, потому, что здесь располагался Сенной рынок. А помимо рынка — Медный пруд, названный так еще в далекое средневековье, когда на этом месте размещались слободой здешние кузнецы, а на пруду стояли мастерские медников.

Пруд был засыпан в 1920-е.

Рынок был шумен, задорен, слегка криминален — как ему, рынку, и положено быть. Костромской обыватель писал: «Продажа сена происходила на площади, именовавшейся Сенной. На Павловской улице для взвешивания возов стояли под навесом весы, устроенные городом, взимавшим за взвешивание плату. Тут же обычно шла торговля и дровами, привозимыми окрестными крестьянами обычно зимой на розвальнях. На этой же площади бывали конские ярмарки, на которые собиралось много лошадятников и любителей, смотревших и ощупывавших лошадей. Конечно, здесь же вертелось много подозрительных барышников и цыган, умевших сбывать всякую лошадиную заваль чуть ли не за рысаков.

Торговля эта сопровождалась страшным криком, руганью и клятвами. Покупатель и продавец изо всех сил били друг друга по ладоням, называя каждый свою цену. После того, как в конце концов установят цену, молились Богу, сняв картузы, затем передавался конец уздечки — не просто из рук в руки, а обернутый полой кафтана. Бывали случаи, когда цыгане умудрялись из-под носа зазевавшегося продавца увести лошадь, обычно очень ловко при этом скрываясь от преследования».

А неподалеку (Сенной переулок, 16) — здание синагоги, построенное 1907 году. Статус у нее был, строго говоря, иной — иудаистская молельня, но костромичи, не разбиравшиеся в этих тонкостях, сразу же стали ее величать синагогой.

Сам факт появления этого учреждения косвенно говорит о том, что еврейский вопрос в Костроме, в общем-то, не стоял (все таки, синагоги были свойственны скорее крупным городам России). В частности, в 1913 году, когда встречали императора (и когда под вопрос попали костромские дамы) специальные посланники от еврейской общины на торжестве (в отличие от некоторых дам) присутствовали и, более того, общались с императором: «Депутация от Костромской еврейской общины состояла… из трех лиц: Костромского еврейского общественного раввина провизора Б. И. Турова, председателя хозяйственного правления еврейского молитвенного общества ученого агронома Д. Г. Плотника и местного старожила З. М. Гинзбурга, отставного унтер-офицера набора 1855 года.

Еврейская депутация имела счастье поднести Его Императорскому Величеству хлеб-соль от еврейского населения г. Костромы на резном дубовом блюде, с отделкой под старое серебро. В центре блюда помещен серебряный, чеканной работы, фамильный герб Дома Романовых, по сторонам которого даты: «1613» и «1913». Верхняя часть блюда украшена гербом Костромской губернии, исполненным из цветной эмали, а под гербом Дома Романовых надпись на древне-еврейском и русском языках: «Да охранит Господь исход Твой и вход Твой отныне и во веки». (Псалмы Давида. CXXI, 8).

На внутреннем ободке блюда вырезано:

«Его Императорскому Величеству Государю Императору Николаю Александровичу от верноподданных евреев города Костромы».

На солонке также вырезана надпись:

«От верноподданных евреев города Костромы». «1613 — 1913».

При поднесении Государю Императору хлеба-соли еврейский общественный раввин имел счастье выразить Его Императорскому Величеству, от лица всего еврейского населения г. Костромы, всеподданнейшие чувства в… речи».

Да, иной раз случались глупости. К примеру, в 1906 году полиция вдруг обязала всех купцов на своих вывесках, визитных карточках и вообще везде подписываться своими подлинными именами, а не русскими аналогами. Таким образом Семен Семенович вдруг превратился в Сруля Соломоновича, Марк Михайлович — в Меера Мордуховича, и прочая, и прочая, и прочая. Но, правда, в скором времени евреи Костромы смекнули, что можно вообще подписываться только лишь фамилиями, без имен и отчеств. И распоряжение полиции за исключительной ненадобностью, было позабыто.


* * *

Несколько далее стоял небольшой дом (его, к сожалению, снесли при строительстве цирка), в котором провел детство один из самых необычных философов — Василий Васильевич Розанов, исключительнейший, ни на кого не похожий мыслитель. Вот лишь одна цитата, взятая из его Первого короба «Опавших листьев»:

«Малую травку родить — труднее, чем разрушить каменный дом.

Из «сердца горестных замет»: за много лет литературной деятельности я замечал, видел, наблюдал из приходо-расходной книжки (по изданиям), по «отзывам печати», что едва напишешь что-нибудь насмешливое, злое, разрушающее, убивающее, — как все люди жадно хватаются за книгу, статью… Но с какою бы любовью, от какого бы чистого сердца вы ни написали книгу или статью с положительным содержанием, — это лежит мертво, и никто не даст себе труда даже развернуть статью, разрезать брошюру, книгу…

Любят люди пожар… Любят цирк. Охоту. Даже когда кто-нибудь тонет — в сущности, любят смотреть: сбегаются.

Вот в чем дело.

И литература сделалась мне противна».

Может быть, и впрямь безнравственно любить литературу. И искусства вообще. Розанова почитаешь — не о том задумаешься.

Кострому же Василий Васильевич любил на протяжении всей своей жизни: «И вспомнил я свое детство в Костроме. Бывало, выбежишь на двор и обведешь вокруг глазами: нет, все черно в воздухе, еще ни один огонек не зажегся на колокольнях окрестных церквей! Переждешь время — и опять войдешь. — „Начинается“… Вот появились два-три-шесть-десять, больше, больше и больше огоньков на высокой колокольне Покровской церкви; оглянулся назад — горит Козьмы и Дамиана церковь; направо — зажигается церковь Алексия Божия человека. И так хорошо станет на душе. Войдешь в теплую комнату, а тут на чистой скатерти, под салфетками, благоухают кулич, пасха и красные яички. Поднесешь нос к куличу (ребенком был) — райский запах. „Как хорошо!“ И как хорошо, что есть вера, и как хорошо, что она — с куличами, пасхой, яйцами, с горящими на колокольнях плошками, а, в конце концов — и с нашей мамашей, которая теперь одевается к заутрене, и с братишками, и сестренками, и с „своим домиком“. У нас был свой домик. И все это, бывало, представляешь вместе и нераздельно».

А вот учился будущий философ скверно. Однако же не только по своей вине. Василий писал брату Коле: «Я, брат, учусь плохо, но на это есть свои причины: во-первых, что у меня нет трех немецких книг… Священную историю Нового Завета тоже мне недавно дал товарищ… нет Детского мира… Географию мне мамаша купила тогда, когда уже у нас учили Африку… Атласа тоже нет, да еще зоологии нет… Так вот, Коля, и учись, как знаешь! Да вот еще я совсем не понимаю латынь и математики, но ты в этом меня не вини, Коля, это потому, что я пропустил бездну уроков, даже и теперь не хожу в гимназию, а сижу дома, к товарищам ходить тоже нельзя; потому что я не хожу в гимназию, так и к товарищам оттого, что у меня нет пинджака, да и брюки совсем развалились, а не хожу я с четвертой недели великого поста, да, я думаю, раньше фоминой недели мне и не сошьют пинджака, потому что не из чего. Так вот, Коля, я пропустил много уроков, прихожу в гимназию, смотрю уж у нас учат не то, что следует, дело плохо, старюсь догонять; учу то, что проходили без меня, да нет, уж дело-то неладно. Без учительского объяснения и в голову не лезет.

Итак, Коля, я делаю тебе тягостное для меня признанье в том, что я учусь плохо, но делаю это признание именно только любя тебя и потому что не хочу от тебя ничего скрывать, по крайней мере про себя. Больше мне про себя нечего писать, обыкновенно похож сам на себя, вырос и похудел, как говорят глупые люди, не понимая сами того, что не только человек, но и животное растет».

Судя по орфографии, с правописанием у Розанова тоже были ощутимые проблемы. Но зато сколько мудрости, сколько достоинства, сколько смирения. Не каждому взрослому такое дано.

А ведь будущему знаменитому философу доводилось в детстве голодать по нескольку дней к ряду. А любимая мамаша вскоре умерла («Мамаша, ета, лежала в больнице, и у нее открыли рак — болезнь опасную,» — писал перепугавшийся Василий брату Коле).

Смерть ее была нехороша — мамаша лишена была даже священнического напутствия. Да так лишена — никакого напутствия и не захочется:

«- Сбегая, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу. — Я побежал. Это было на Нижней Дебре… Прихожу. Говорю. С неудовольствием:

— Да ведь я ж ее две недели назад исповедовал и причащал.

Стою. Перебираю ноги в дверях.

— Очень просит. Сказала, что скоро умрет.

— Так ведь две недели! — повторял он громче и с неудовольствием. — Чего ей еще? — Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла».

И, тем не менее, уже во взрослом возрасте он написал:

«О, мое страшное детство…

О, мое печальное детство…

Почему я люблю тебя так, и ты вечно стоишь предо мною…

«Больное-то дитя» и любишь…»

Конечно же, радости были — но радости странные. Вот, например, живущий в «своем домике» (конечно, приходилось розановскую недвижимость сдавать в аренду) землемер, послал мальчишку Васю в лавку за сухариками:

«- Вася, сходи — десяток сухарей.

Это у нас жил землемер. За чаем сидел он и семинарист. Я побежал. Молодой паренек лавочник, от хорошей погоды или удачной любви, отсчитав пять пар, — бросил в серый пакет еще один.

— Вот тебе одиннадцатый.

Боже мой, как мне хотелось съесть его. Сухари покупали только жильцы, мы сами — никогда. На деснах какая-то сладость. Сладость ожидания и возможности.

Я шел шагом. Сердце билось.

— Могу. Он мой. И не узнают. И даже ведь он мне дал, почти мне. Ну, при покупке им и бросив в их тюрюк (пакет). Но это все равно: они послали за десятью сухарями и я принесу десять.

Вопрос, впрочем, «украсть» не составляет вопроса: воровал же постоянно табак.

Что-то было другое: — достоинство, великодушие, великолепие.

Все замедляя шаги, я подал пакет.

Сейчас не помню: сказал ли: «тут одиннадцать». Был соблазн — сказать, но и еще больший соблазн — не сказать. И не помню, если сказал, дали ли (догадались ли они дать) мне 11-й сухарёк. Я ничего не помню, должно быть от волнения. Но эта минута великолепной борьбы, где я победил, — как сейчас ее чувствую.

Я оттого ее и помню, что обыкновенно не побеждал, а побеждался. Но это — потом, большим и грешным».

Вот что составляло его счастье.


* * *

А затем был переезд в Симбирск, ныне Ульяновск. И опять гимназия, где, разумеется, отнюдь не все преподаватели были любимцами своих учеников. Время от времени здесь подвизались персонажи противоположного характера. Из них, пожалуй, самым ярким был директор И. Вишневский, прозванный за жиденькую седоватую бородку Сивым. Этот деятель даже попал в поэму Д. Минаева «Губернская фотография», в которой автор «представлял» самых характерных жителей города:

А вот Вишневский, точно старый

Педагогический нарост,

И всею проклятый Самарой

Бюрократический прохвост.

Не исключено, что именно Иван Васильевич, сам того не подозревая, подарил России одного из самых замечательных философов. Дело в том, что Розанову довелось учиться здесь как раз во времена Вишневского. А незадолго до этого его старший брат Николай, будучи преподавателем Симбирской гимназии, не поладил с директором и подал в отставку. Естественно, «бюрократический прохвост» при случае старался навредить ни в чем не виноватому Розанову-младшему. Любая, даже самая пустейшая оплошность возводилась мстительным директором в ранг преступления, притом тягчайшего.

— Все бегают, — сетовал будущий мыслитель, — а грозят исключить меня одного.

Сам инспектор гимназии говорил юному Васеньке: «Вы должны держать себя в самом деле осторожнее, как можно осторожнее, так как к вам могут придраться, преувеличить вину или не так представить поступок и в самом деле исключить».

Розанов писал: «Сущее дитя до этого испытания я вдруг воззрился вокруг и различил, что вокруг не просто бегающие товарищи, папаша с мамашей и братцы с сестрицами, не соседи и хозяева, а „враги“ и „невраги“, „добрые и злые“, „хитрые и прямодушны“. Целые категории новых понятий. Не ребенок этого не поймет: это доступно только понять ребенку, пережившему такое же. „Нравственный мир“ потрясся, и из него начал расти другой нравственный мир, горький, озлобленный, насмешливый».

Розанов впоследствии отрезюмировал свои детские впечатления от гимназий. Вышла очень яркая характеристика образования в России вообще: «У нас нет совсем мечты своей родины… Я учился в костромской гимназии, и в 1-м классе мы учили: «Я человек, хотя и маленький, но у меня 32 зуба и 24 ребра». Потом — позвонки.

Только доучившись до VI класса, я бы узнал, что «был Сусанин», какие-то стихи о котором мы (дома и на улице) распевали еще до поступления в гимназию:

…не видно ни зги!

…вскричали враги.

Но до VI-го класса (т. е. в Костроме) я не доучился. И очень многие гимназисты до VI-го класса не доходят: все они знают, что у человека «32 позвонка», и не знают, как Сусанин спас царскую семью.

Потом Симбирская гимназия (II и III классы) — и я не знал ничего о Симбирске, о Волге (только учили — «3600 верст», да и это в IV классе). Не знал, куда и как протекает прелестная местная речка, любимица горожан — Свияга.

Потом Нижегородская гимназия. Там мне ставили двойки по латыни, и я увлекался Боклем: Бокль был подобен «по гордости и славе» с Вавилоном, а те, свои князья, — скучные мещане «нашего закоулка».

Я до тошноты ненавидел «Минина и Пожарского» — и, собственно, за то, что они не написали ни одной великой книги вроде «Истории цивилизации в Англии»…

С 10 лет, как какое-то Небо и Вера, и Религия:

«Я человек, хотя и маленький, но у меня 24 ребра и 32 зуба» или наоборот, черт бы их брал, черт бы их драл.

Да, еще: учили, что та кость, которая есть берцовая, и называется берцовою… И в 15 лет эти дети — мертвые старички».

А после Розанов сам сделался преподавателем — в городе Брянске. И сокрушался — в городе ну совершенно не читают Пушкина, более того, его нигде не продают. Розанов обратился в Москву, но из первопрестольной столицы ответили, что Александр Сергеевич не продается и там, «за полным отсутствием спроса». Розанов в этом винил модных в то время литераторов, которые, якобы, сговорились, чтобы весьма своеобразным способом одержать верх над великим поэтом: «Как же сделать? Встретить его тупым рылом. Захрюкать. Царя слова нельзя победить словом, но хрюканьем можно…

Так «судьба» и вывела против него Писарева. Писарева, Добролюбова и Чернышевского. Три рыла поднялись к нему и захрюкали.

Не для житейского волненья,

Ни для того, ни для сего.

— Хрю! Хрю!

— Хрю.

— Еще хрю.

И пусть у гробового входа.

— Хрю.

— Хрю! Хрю!

И Пушкин угас».

Да, Розанову, прошедшему сквозь костромское ученичество, самому учительствовать было далеко не сладко.


* * *

Кончилась жизнь великого философа в такой же нищете, в такой же дикости, как некогда началась на берегу великой русской реки Волги.

Февральские события семнадцатого года застали Розанова в Петрограде, в более-менее респектабельной квартире на Шпалерной улице. Его дочь Татьяна вспоминала о тех исторических событиях: «Пулеметы установили на крышах домов и стреляли вниз по городовым, забирали их тоже на крышах, картечь падала вдоль улицы, кто стрелял нельзя было разобрать, обвиняли полицейских, искали их на чердаках домов, стаскивали вниз и расправлялись жестоко. Однажды к нам ворвались в квартиру трое солдат, уверяя, что из наших окон стреляют. А когда они ушли, была обнаружена пропажа с письменного стола у отца уникальных золотых часов».

Розанов был в отчаянии. Розанов искушал судьбу. Звонил, к примеру, Милюкову и отчитывал его по телефону:

— Что ж ты, братец Милюков, задумал, с ума, что ли, сошел? Это дело курсисток бунтовать, а не твое. Опомнись, братец!

Домашние, заслышав эту речь, подскакивали к Розанову, волокли его от аппарата прямо за одежду и кричали:

— Что же ты с собой, что с делаешь? Мы все можем погибнуть!

Розанов, спустя несколько месяцев, и сам встревожился. Он писал: «Душа так потрясена совершившимся, так полна испуга за Россию и за все, чем она жила до сих пор, что отходит в сторону все личное, все памятки и „зазнобки души“ перед великим, страшным и тоскливым».

Он списался со священником Павлом Флоренским, жившим рядом с Троице-Сергиевой лаврой — чтобы тот подобрал для его семейства более-менее подходящее жилье. И ближе к сентябрю Розановы перебрались в Сергиев Посад, где арендовали дом другого батюшки — просторный, двухэтажный, но сырой и не сказать, чтобы очень уютный.

Впрочем, поначалу некоторая видимость домашнего уюта все таки сопровождала розановский быт. Писатель Сергей Николаевич Дурылин вспоминал: «Я был на именинах у Василия Васильевича Розанова в Посаде.

Мы пришли утром, после обедни, с Флоренским. В нижней столовой накрыт был стол. Стояли шкапы, набитые книгами. Фолианты из Возрождения. Платон по-гречески. Еще была скатерть на столе, еще был кофе — настоящий, черный, со сливками, еще были сухарики, печенье в сухарнице, еще было все… Мы тихо сидели и беседовали с Варварой Дмитриевной (супругой философа — авт.). Василия Васильевича все не было. В. Дм. кипятила кофе (медный «тумпаковый» кофейник) на синих зубчиках горящего спирта и беспокоилась, что нет именинника… Наконец пришел Вас. Вас. Он был свежий, с морозца, маленький, сухонький, потирал посиневшие ручки с жилками…»

Но не заставила себя ждать и вторая революция. О том чтоб сохранить прежнюю жизнь, более не было и речи.

Переезд Василия Васильевича в Сергиев Посад был, что и говорить, паническим. Он приговаривал:

— Время такое, что надо скорей складывать чемодан и — куда глаза глядят.

Но тот переезд вовсе не был ни осознанным шагом к затворничеству, ни простым проявлением трусости. В чем, в чем, а вот в последнем Розанова обвинить никак было нельзя. Он мог ходить по улицам и громко восклицать:

— Покажите мне какого-нибудь настоящего большевика, мне очень интересно.

А на первомай 1918 года Василий Васильевич устроил еще более безумную и отважную акцию — явился в здание Московского Совета на Тверской и начал приставать к сотрудникам:

— Покажите мне главу большевиков — Ленина или Троцкого. Ужасно интересуюсь. Я — монархист Розанов.

Так что затворническим тот период тоже не был. Философ очень частно навещал Москву, чтоб встретиться с приятелями — Бердяевым, Гершензоном, Сергеем Булгаковым. А однажды с признался с достоинством:

— Я ездил поцеловать руку у Владимира Ивановича Герье. Ведь он мой профессор.

Не оставлял Розанов и писательство. Уже в ноябре 1917 года он издает первый выпуск «Апокалипсиса нашего времени» — систематических (раз в месяц) наблюдений и раздумий. Концепцию своего нового труда Розанов обозначил так: «Заглавие, не требующее объяснений, ввиду событий, носящих не мнимо апокалипсический характер, но действительно апокалипсический характер. Нет сомнения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего заключается в том, что в европейском (в том числе и русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустоты проваливается все: троны, классы, сословия, труд, богатства. Все потрясены. Все гибнут, всё гибнет. Но все это проваливается в пустоту души, которая лишилась древнего содержания».

Розанов бросил вызов сразу двум достаточно серьезным институтам — православию и большевизму. Естественно, что от Василия Васильевича отвернулись старые друзья (которые видели в православии спасение от революционных напастей), а для строителей нового мира он был всего-навсего брюзжащим старичком (масштабные репрессии еще в обычай не вошли). Правда, попадались иные оценки. К примеру, Александр Бенуа писал: «Кто в те гнуснейшие времена был еще способен заниматься не одними материальными и пищевыми вопросами и не был окончательно деморализован ужасами революционного опыта — ждали с нетерпением очередного выпуска этой хроники дней и размышлений».

Но между тем «пищевые вопросы» все более волновали философа Розанова. Они находили отражение свое и в «Апокалипсисе»: «В Посаде мера картофеля (августа 12-го 1918 года) — 50 рублей. Услышав от старушки Еловой, что в гор. Александрове, близ Посада, мера — 6 руб. Спешу на вокзал справиться, когда в Александров отходят поезды. Отвечает мастеровой с бляхой:

— В три.

Я:

— Это по старому или по новому времени?

Часы по приказанию большевиков переведены в Сергиеве на 2 часа вперед.

— Конечно, по новому. Теперь все по-новому. (Помолчав:) — Старое теперь все в могиле».

Не удивительно, ведь «Апокалипсис» писался совсем не как былые короба «Опавших листьев» — не «в подъезде театра», не «на извозчике», не «в купальне», не «за нумизматикой» (свою коллекцию монет в семнадцатом году Розанов передал на хранение в Государственный банк, а с собой в Сергиев Посад взял только три любимые монетки), а в постоянном поиске какого-либо пропитания.

Особой бытовой практичностью философ, разумеется, не отличался. Сергей Дурылин вспоминал: «Однажды в холодную осень 1918 г., вижу, он, в плаще, худой, старый, тащится по грязи по базарной площади Посада. В обеих руках у него банки.

— Что это вы несете, В. В.?

— Я спасен, — был ответ. — Купил «Магги» на зиму для всего семейства. Будем сыты.

Обе банки были с кубиками сушеного бульона «Магги». Я с ужасом глядел на него. Он истратил на бульон все деньги, а «Магги» был никуда не годен — и вдобавок подделкой».

В письмах философа мудрые умозаключения все чаще уступали место жалобам на жизнь. «Творожка хочется, пирожка хочется,» — плакал он в письме к Дмитрию Мережковскому. А в другом послании вздыхал: «Господи, неужели мы никогда не разговеемся больше душистой русской Пасхой».

Розанов признавался: «Теперь только о еде и думаю. Припоминаю, как ночью, кончая занятия «в счастливые дни Нов. Вр. (газеты «Новое время» — авт.), откидывал салфетку, и отрезывал у-зень-кую серединку пирога с капустою, и, не удержась, через 1/2, 1 час — еще и еще. Ах, как вкусно было. То же, если с говядиной пирог холодный ночью — я достану «из форточки» молока и, налив 1/2, 1/3 стакана, отрежу еще пирожка и — скушаю.

Господи, как сладко даже вспомнить. Увы, теперь «сладко» только воспоминания, и пуста еда».

Он все чаще приговаривал: «Безумно хочу сметаны!», «Безумно хочу щуки!», «Безумно хочется тепла!». С теплом тоже были проблемы. Зато уж если Розанов дорвется до него, всем становилось жутко. Дурылин вспоминал: «Василий Васильевич влезал в топящийся камин с ногами, с руками, с головой, с трясущейся сивой бороденкой. Делалось страшно: вот-вот загорится бороденка, и весь он, сухонькой, пахнущий махоркой, сгорит… А он, ежась от нестерпимого холода, заливаемый летейскими волнами, лез дальше и дальше в огонь.

— В. В., вы сгорите!

Приходилось хватать его за сюртучок, за что попало, тащить из огня…

— Безумно люблю камин! — отзывался он, подаваясь назад, с удивлением, что его тащат оттуда».

В отношении еды он не был столь эгоистичным: «Сегодня сыт: а знаете, милого творожку я съел чуть, — не более раз 4-х за зиму. Хотя покупал, но — детям и жене. Они так жадно накидывались и поспешно съедали, что жаль было спросить: „Дайте и мне“. А — ужасно хотелось».

Погубила Розанова как раз страсть к теплу. В ледяной ноябрьский день 1918 года он отправился погреться в баню. На обратном пути голова закружилось, Василий Васильевич без сознания упал в сугроб, начал в нем замерзать. Случайные прохожие каким-то чудом его опознали, отнесли домой.

Приключение окончилось параличом всей левой части тела. Розанов лежал, укрытый горой теплого тряпья, тихонечко покуривал, иной раз приговаривал:

— Сметанки хочется. Каждому человеку в жизни хочется сметанки.

Розанов скончался 23 января 1919 года.


* * *

Это был далеко не безызвестный мальчуган, живущий на окраине города Костромы, за Сенной площадью. У него вышло множество книг. Он был известен. Он совсем еще недавно занимал квартиру на Шпалерной. Мог позвонить самому Милюкову и сделать ему ай-яй-яй.

Но все костромское вдруг вернулось. И голод, и безденежье, и неспособность обустроиться, и создать себе хотя бы минимум уюта. И житейская беспомощность. И невероятная порядочность. И легковерие. И чувство собственного достоинства. И способность страдать. И смирение перед судьбой.

Не удивительно, что он в те годы так часто и с любовью вспоминал о своем детстве, проведенном в Костроме.


* * *

А классическое костромское детство к тому времени стало совсем уже другим. В городе появился союз скаутов, и юные костромичи жили теперь по строгим заповедям:

«1. Скаут — верный сын Советской Социалистической республики.

2. Скаут — юный воин на фронте труда.

3. Скаут точно выполняет приказы своих руководителей.

4. Скаут не полагается на других и выполняет все сам.

5. Скаут трудолюбив и всегда доводит начатое дело до конца.

6. Скаут бодр и никогда не падает духом.

7. Скаут помогает своему трудовому собрату.

8. Скаут чист в мыслях, словах и на деле.

9. Скаут честен, скромен и правдив.

10. Скаут вежлив и приветлив».

Василий Розанов явно не соответствовал тем требованиям.


* * *

Следующая достопримечательность, украшающая проспект Мира — городской ипподром. Конный спорт в городе развивался, прямо скажем, драматично. Один из обывателей писал: «В последних годах девятнадцатого века в Костроме было организовано общество любителей рысистого бега, которое на частные пожертвованные средства выстроило в конце Павловской улицы, не доезжая до Нового кладбища, деревянный дом, который зимой отапливался, деревянные открытые трибуны и забор вокруг ипподрома.

Главным закоперщиком этого дела был некий Сидоров — большой любитель рысаков. В то время в Костроме губернатором был Леонтьев, имевший где-то конный завод и тоже любитель лошадей. Наличие губернатора-лошадятника было достаточно, чтобы у костромского общества и особенно у служилого сословия появился аппетит к конскому бегу. Обычно бега были зимой, собирая массу народу (так как других развлечений не было). На бегах все было, как в столицах, — и тотализатор. Кроме платной публики, заполнявшей трибуну и ходившей для согрева в здание, где работал буфет с согревательными напитками, обычно вдоль забора были видны головы бесплатных зрителей, становившихся на ящики, скамейки и т. д. Там тоже был азарт, зрители делали ставки между собой. Проигравших освистывали и посылали вслед крепкие ругательства. Когда в 1899 году Леонтьева перевели во Владимир, бега сразу стали хиреть. Вскоре умер и Сидоров. После его смерти общество окончило свое существование, здание приспособили под трактир, а забор постепенно растащили. На этом и закончилась любовь костромичей к резвым лошадкам».

Нет, не прав был обыватель. Не закончилась. И по сей день в конце бывшей Павловской улицы красуется сооружение под названием «ипподром». Которого, конечно, не было бы, кабы не активность Сидорова и Леонтьева. Действительно — не каждый город с населением 270 тысяч похвастается своим собственным ипподромом.


* * *

А за ипподромом — Берендеевка. Дело в том, что Кострома разыскивает новые возможности для привлечения туристов. В частности, раскручивает бренд «Снегурочка». Вышло так, что именно на костромской окраине, в конце проспекта Мира в 1960-е снимали популярный фильм «Снегурочка». Именно здесь построили ту самую, сказочную Берендеевку. Именно это обстоятельство и стало поводом, чтоб заявить на всю страну: «Кострома — родина Снегурочки».

Кстати, мало кто об этом знает, но Снегурочка — изобретение исключительно российское и относительно недавнее. Ее придумал драматург А. Н. Островский в 1873 году. Она была всего лишь героиней сказки — автор даже не догадывался, что пройдет совсем немного времени, и его героиня сделается таким же постоянным новогодним атрибутом, каковым к тому времени уже стал дед Мороз. Больше того, у Островского Снегурочка — персонаж, скорее, отрицательный. Во всяком случае, после того, как бедная Снегурочка растаяла под солнцем, а влюбленные в нее Мизгирь с горя бросился в озеро и утонул, следуют вот какие строки:

Снегурочки печальная кончина

И страшная погибель Мизгиря

Тревожить нас не могут; Солнце знает,

Кого карать и миловать. Свершился

Правдивый суд! Мороза порожденье —

Холодная Снегурочка погибла.

Пятнадцать лет она жила меж нами,

Пятнадцать лет на нас сердилось Солнце.

Теперь, с ее чудесною кончиной,

Вмешательство Мороза прекратилось.

А в результате оказалось, что Снегурочка — живее всех живых.

<p>Марьинская</p>

Улица Шагова (а в прошлом — Марьинская) — очередное луч веера, идущий все от той же Сковородки. В доме же под номером 1 располагался костромской окружной суд. Он вошел в литературу — в повесть Алексея Ремизова под названием «Неуемный бубен». Главным же героем повести был пожилой чиновник Стратилатов, списанный Ремизовым со своего знакомства Полетаева — реального судебного чиновника: «Двадцати лет начал он свою судейскую службу в длинной, низкой, закопченной канцелярии уголовного отделения, во втором этаже, и вот уже минуло сорок лет, много с тех пор сменилось секретарей, еще больше кандидатов — все чужой, наплывный народ, а он все сидел себе за большим, изрезанным ножами столом у окна, выходящего в стену трактира, около которой испокон веку складывались дрова, и переписывал бумаги.

Поговорите-ка, кого-кого он только не знает, каких губернаторов не вспомнит, о которых давно уже все позабыли, да что губернаторов! — председателя первого суда помнит.

Вон Адриан Николаевич, правда, волосу много, архиерейским гребнем не продерешь, а успел-таки ноги пропить, и сколько там ни мудрит секретарь Лыков, сажая безногого параличного писца для обуздания в архивный шкап под запор, пропьет и последнюю свою голову. Нет, Стратилатов не чета Адриану Николаевичу, и столы-то их не рядом, а друг против друга, и недаром пишущую машину между ними поставили: водки Иван Семенович отродясь не знал, что это за водка, да и кандидатская пушка в тоненьком мундштуке никогда не соблазняла его, не курил».


* * *

А впрочем, здесь, в суде оригиналов хватало чудаков и без придумок Ремизова. Об одном из них писал С. Чумаков: «В окружном суде был товарищем прокурора некий Кошуро-Масальский, стяжавший себе недобрую славу на политических процессах, на которых он неизменно добивался осуждения обвиняемых. Такая его усердная деятельность была замечена свыше, и он назначен был харьковским вице-губернатором. На новом месте он продолжал свою усердную службу царю и отечеству, начал громить разные общественные учреждения, возбудив к себе всеобщую ненависть. Все его деяния не встречали отпора со стороны его начальства. Губернатор Катеринич фактически делами не занимался, так как больше проводил время в разъездах.

Приехав на Пасху уже вице-губернатором в Кострому, где еще жил его семья, он явился на пасхальную заутреню в церковь Иоанна Богослова, где был прихожанином, в сопровождении двух городовых в полном вооружении — слева сабля, справа револьвер. Эти два городовых простояли всю службу за спиной Масальского, прикрывая его от всех прочих. Когда он двинулся к выходу, городовые следовали за ним по пятам. Все это вызвало много разговоров, так как до сих пор никто не являлся в церковь под охраной полиции, ибо трудно было предположить, чтобы там произошло какое-либо покушение. Даже в очень обостренные времена 1905 года не было слышно о покушениях в церквах…

При отъезде он погрузился с семьей и домочадцами в вагон, который был прицеплен к петербургскому поезду. Вскоре в вагон явился контролер с требованием предъявить проездные билеты. Тут он обнаружил, что у Масальского имеется установленная литера для бесплатного проезда к новому месту работы, а остальные пассажиры расположились в вагоне без всяких документов — были зайцами. Контролер предложил на выбор: взять билеты или вагон будет отцеплен. Так как Масальский не привык к подобному противодействию, он начал орать, но вагон был отцеплен, и ему в конце концов, несмотря на посылаемые срочные телеграммы с жалобами, пришлось взять на всех билеты. Этот случай был, конечно, использован печатью, но на дальнейшую карьеру Масальского не повлиял».

Или, например, вполне реальный член суда господин Власов. Он тем вошел в историю, что отказался выполнять постановление губернатора. Постановление было и впрямь дурацкое — владелец каждого строения обязан был на собственные деньги купить и вывесить фонарь с названием улицы и дома. А после на свой счет этот фонарь еще поддерживать в горящем состоянии. Все, в общем, понимали, что для Костромы, где каждый с каждым сызмальства знаком, нет совершенно никакой необходимости в подобных фонарях. Но постановление, конечно, выполняли. А вот судейский Власов отказался.

На предписания полиции он отвечал отказом. Отказался заплатить и штраф в размере 50 рублей. Тогда, ясное дело, в соответствии с законом было описано власовское имущество и назначен на него аукцион. Сам губернатор Веретенников, автор злосчастного постановления ездил к Власову, чуть ли не на коленях умолял его заплатить штраф, чуть ли не собственные деньги предлагал — только чтоб не было скандала. Но господин Власов оставался верен своим принципам.

В конце концов дошло дело и до аукциона. Вопреки опасениям Веретенникова, он превратился не в скандал, а в фарс — один из обывателей сразу же предложил за маленькую плохонькую пепельницу нужные 50 рублей, а заполучив этот своеобразный сувенир, торжественно вручил его хозяину.

Власов же на том не успокоился. Он подал на злосчастное постановление Веретенникова жалобу в Сенат. По действовавшим правилам жалоба подавалась все через того же Веретенникова. Тот опять пытался образумить Власова, и снова бесполезно.

В результате же Сенат постановил постановление отменить — в Санкт-Петербурге понимали, что для маленького города это излишне.

И костромские улицы вновь погрузились в темноту.


* * *

Здесь же, кстати говоря, слушалось дело Горчакова Дмитрия Петровича, довольно известного пару столетий назад человека, графа, поэта-сатирика и драматурга. Состав преступления истец сформулировал так: «В Костромском уездном суде производилось с минувшего апреля 15-го числа сего 798 года по данной от меня бывшему в здешней губернии гражданскому губернатору господину действительному статскому советнику Борису Петровичу Островскому жалобе, в недодаче мне костромским помещиком секунд-майором и кавалером князь Дмитрием Петровичем Горчаковым по заключенному в прошлом… году мая 4-го числа контракту за выстроенные мною два винокуренных заводов и прочее денег шести сот двадцати рублей 95 копеек».

Но возвышенный пиита, разумеется, не опускался до подобных дрязг. Он прославлял в витиеватых виршах свой новый промысел:

Прочь забавы, пышность мира

Прочь утехи, знатный сан,

И шинель моя порфира

Когда я бываю пьян.

Пусть Суворов ищет славы

Новой будет он Троян;

Я не пью ручьи кровавы

Я бываю только пьян.

Это стихотворение давало многим современникам повод судачить — дескать, заводы в Костромской губернии были выстроены Горчаковым исключительно для личных нужд.


* * *

В основном же здешний суд рассматривал истории настолько мелкие и безобидные, что кроме как курьезами их и не назовешь. Вот, например, свидетельские показания по поводу «страшного преступления», совершенного здешним священником П. Розановым.

Показание первое: «Три года тому назад я была на вечеру у Алексея Васильевича Птицына, где находились свящ. Петр Розанов и священнич. жена Екатерина Понизовская. Во время танцев последней свящ. Розанов при проходе в дверях, где стояла Понизовская, дотронулся двумя пальцами до цветка, бывшего на голове Понизовской, на что последняя крайне обиделась и начала крупно укорять свящ. Розанова в том, что он позволяет себе делать дерзости, и начала неспокойно ходить по комнате. Свящ. Розанов некоторые ее движения передразнил, что более всего расстроило Понизовскую».

Показание второе: «Три года назад, хотя я и был на вечера у Алексея Васильева Птицына вместе со священником Петром Розановым, но ссоры между священником Розановым и Понизовской вначале никакой не заметил. Оскорбления Розанов Понизовской никакого не наносил. Все были в веселом настроении духа, и если священник Розанов допустил шутку относительно головного убора г. Понизовской, то всеми и принято было это за шутку, а не за оскорбление. И если Понизовская по своей щепетильности приняла это за оскорбление, то она отлично, помимо священника Розанова, поносила не совсем лестными словами кое-кого и других, бывших на вечере и выпивших хотя бы по одной рюмке… На вечере у Птицына священник Розанов был не выпивши или пьян, а просто в веселом настроении духа».

Показание третье: «На брачном пиру в моем доме были священники Павел Понизовский и Петр Розанов и вместе с прочими гостями, которых было человек 40, сидели за ужином в общей комнате. За ужином я не видал и не слыхал ничего неприятного между свящ. Розановым и священнической женою Екатериной Понизовской, бывшей тут же, хотя разговор по-видимому был общий. Священник Понизовский, не дождавшись конца ужина, ушел домой, а священник Розанов досидел до конца, но был только несколько выпивши, явился же в мой дом совершенно трезвым. В отдельной комнате, где были новобрачные, был после ужина и священник Розанов. Входивши в эту комнату я сразу заметил, что между свящ. Розановым и свящ. женою Понизовскою нет настоящего мира. По обязанности хозяина, я пожелал им этого мира, на что Понзовская ответила: „Это ничего не значит. Это все одно, что пыль на руке, сдунул — и ничего нет“».

Словом, можно только посочувствовать костромским судьям — нужно обладать прекрасной выдержкой, а также чувством юмора, чтобы всерьез расследовать подобное событие, к тому же и произошедшее тремя годами раньше.


* * *

Дом №25/8 — памятник советского периода. Это так называемый «Дом специалистов», выстроенный на месте церкви Косьмы и Дамиана в Кузнецах в 1930-е. Впрочем, несмотря на очевидную престижность этого сооружения, быт там был налажен не лучше, чем в прочих квартирах Костромы середины двадцатого века. Одна из обитательниц об этом вспоминала: «Хозяйка вставала в 5 часов, готовила сразу и завтрак (картошку там жарила, хлеб, чай), и обед. Чай продавался фруктовый, в брикетах. Иногда пах грушей, яблоком, малиной — ягоды спрессованные. Потом накрывала салфеткой — и под пальтушку, поднимала детей, кормила, уходила на работу. В школе с половины девятого начиналась учеба. На работе была столовая, но кормили плохо — то живот болит, то тошнит. Суп какой-то, картофельное пюре и немного мяса — называлось «гуляш». Многие брали с собой хлеб и мазали — маргарин был после войны, из Иванова возили. Дети придут, все покрыто, поедят — закроют. На большой кухне керосинки стояли, можно было разогреть. Вечером ужинали, кто пришел — тот и поел, в своей комнате…

Мы жили хорошо, дружно. Потом вот одна сменялась, нехорошая. Стали все с кухни убирать. Да дети воровали, голодные все были. Но потом она поменялась, приехала другая, у нас снова все наладилось, мы вынесли снова все в кухню, в коридор и в ванную — все по своим местам. Я иду на работу — я знаю, что кто-то дома есть, взрослые, и с гулянки — кто-то из взрослых скажет, что пора домой».


* * *

Неподалеку (Мясницкая ул., 19) стоит одна из интереснейших достопримечательностей города Костромы — водонапорная башня, построенная в 1914 году в так называемом «кирпичном» стиле по проекту профессора Рижского политехнического института А. Енша.

Там же, где высится дом №23 по улице Сусанина некогда располагалась Покровская церковь. Ее особенно любил Василий Розанов: «Везде в садах, в огородах стоит глубокая зима, хоть и яркая уже, солнечная, а около Покрова Пресвятой Богородицы — лето: и, забирая бабки, плитки, деревянные шары и клюшки, все летние забавы, мы, бывало, спешим туда».

Эта климатическая аномалия на самом деле объяснялась очень просто. Дело в том, что церковь расположена была на невысоком бугорке, который прогревался и просушивался раньше, чем весь город.

<p>Русина</p>

Пропустив улицу Свердлова, — еще одно «перо» веера, расходящегося от центральной площади города Костромы, сразу же выйдем на Советскую (бывшую Русину) — главную улицу города. С. Чумаков вспоминал: «Ежедневные прогулки костромичи делали зимой по Русиной улице по тротуару, идя с правой стороны от церкви Воскресения на Площадке до Богословского переулка; начинались они примерно часов в пять и продолжались до семи».

Конечно же, не обходилось без конфузов: «На обычных прогулках на Русиной улице стали появляться проститутки. Так как часов до шести гуляло много учащихся, то, дабы не было искушения, полицмейстер послал городового следить, чтобы эти барышни не появлялись раньше девяти часов. Городовой, узрев трех идущих девушек, подошел и вежливо сказал: «Ежели кто из вас будет проституткой (он выразился более употребительным названием), так будьте добры, уходите до вечера, так начальство велит. А барышни-то были благородные, потому вышел скандал».

Существовали на бульваре и свои завсегдатаи, знаменитости: «Цилиндры обычно костромичи не носили. Надевали их в исключительных случаях, да и то носителей цилиндров было ограниченное число. Только три человека носили их постоянно. Один из них был короткое время издателем какой-то костромской газеты, фамилия его была что-то вроде Неверова. Он долгое время жил в Англии, где и привык к ношению этого головного убора. Вторым был сын местного торговца-москательщика и подрядчика Заворина. По окончании местной школы он поступил в Восточный институт, после его окончания — в Министерство иностранных дел по восточному департаменту (Персия, Турция). Приезжая в Кострому, во всякое время шествовал он, на диво встречавших его, обязательно в цилиндре. Третьим был сын крупного мануфактурщика Кириллова, имевшего магазин в Красных рядах. Ходил он в цилиндре, в пальто особого покроя, именовавшегося пальмерстоном, с бархатными втулками на талии и с длинным сзади разрезом. К такому костюму он носил полированную палку, на конце которой вместо ручки был золоченый шар. Разумеется, уже во время войны, с 1914 года, цилиндры исчезли, а начиная с дней Февральской революции кепки начали вытеснять прочие виды головных уборов. Котелки почему-то долго удерживались на головах диаконов и сельских дьячков».

Большим вниманием здесь пользовалась Анна Ивановна Готовцева, помещица и поэтесса, владевшая громаднейшим количеством крестьян в Буйском уезде. Готовцева писала, жаловалась Юрию Никитичу Бартеневу, директору здешней гимназии:

В безвестной тишине забытая всем светом,

Я не хочу похвал, ни славы быть поэтом;

Но заслужить стремлюсь ваш благосклонный взор,

И помня ласковый и тонкий ваш укор,

Беспечность праздную и лиры сон глубокий

Я перервать хочу — фантазией жестокой.

Забытый гений мой в стесненья исчезал;

Но ваш призывный глас ему жизнь нову дал.

Но это — стихотворчество. В действительности же, когда сия богатая светская львица проезжала по Русиной улице в своем прекрасном лакированном ландо, она была скорее воплощением неприступности, а не провинциальной простоты.

Была здесь, на главной улице своеобразная традиция: «На масленице существовал обычай кататься. Катанье это проводилось в один ряд друг за другом по Русиной и Павловской улицам. Наиболее многолюдным было катание в последний день масленицы. Помимо городских жителей, приезжало много пригородных крестьян из-за Костромки. Катались часов до трех-четырех, после чего начинался разъезд».

И случались иногда совсем уж экзотические зрелища: «Жена костромского губернатора Шидловского заболела: консилиум врачей постановил сделать анализ мочи — дело в те времена не особенно распространенное. Наутро идущие по улице костромичи могли наблюдать служителя губернской канцелярии, идущего с двумя четвертями из-под водки (меньшего объема посуды, очевидно, не нашлось), на дне которых была в небольшом количестве жидкость желтого цвета. На четвертях были наклейки, на коих четким писарским почерком значилось: „Утренняя моча ея превосходительства госпожи костромской губернаторши“, на другом же аналогичная надпись, только „вечерняя“».

Традиция же праздных, ввечеру, прогулок по Русиной существовала и во времена Советского Союза. Стихотворец В. Боков писал:

Привычка есть во мне

Среди других привычек —

Ходить по Костроме,

Глядеть на костромичек.

На локон золотой,

Что так изящно вьется

И русской красотой

С былых времен зовется…

Иду по Костроме,

Знакомым улыбаюсь.

Как хорошо здесь мне,

В Москву не собираюсь.

Правда, у поэта Бокова (или у его героя, не суть важно) была еще одна, гораздо более весомая причина не спешить в Москву:

От одного лица

Я не могу отвлечься,

Когда оно с крыльца

Летит ко мне навстречу.

Оно полно надежд

И молодости сильной.

Еще, еще-то где ж

Такая вот Россия!

Однако же, прогулкам, явно совершаемым по главной улице города Костромы, отведено в стихотворении немало места. Да и «лицо», которое «летит с крыльца», пожалуй что, живет где-то неподалеку.


* * *

Первая достопримечательность — здание, в котором размещались костромские дума и управа (Советская площадь, дом №2). Можно сказать, сосредоточие городских политических страстей, страстишек и интриг. Из столиц, конечно, костромские управленцы выглядели не особенно серьезными общественными деятелями. Но не в глазах горожан.

Один из обывателей писал: «Сегодня великий день и страшный для многоуважаемого Григория Галактионовича Набатова: сегодня выборы в Головы городские. Велико и страшно для Набатова, потому что ему ужасно хочется вновь остаться при этой должности, но сильная партия его вовсе не желает. После обедни, данной Г. Г. гласным выборным, и после присяги поехали в дом городского Общества для выбора. Предложено было прежде сделать записки, которых более оказалось на Чернова, следовательно, и предложили его первого баллотировать. Долго, очень долго он ломался, отговариваясь, но наконец согласился, и положено было за него из семидесяти одного пятьдесят семь белых шаров. Конечно, после этого бедный Г. Г. отказался баллотироваться, да и его даже никто и не просил. Но все таки в память его двенадцатилетней службы, то есть, с начала нового городского положения, постановили избрать его Почетным гражданином города Костромы и повесить его портрет в городской Думе. После поехали поздравлять в дом Василия Ивановича Чернова».

От таких страстей недолго было заработать и удар. Тем паче, что история на этом не закончилась: «Сегодня злобою дня был в Думе вопрос об обеде в честь прежнего Городского Головы Г. Г. Набатова и назначении его звания Почетного гражданина города Костромы и о помещении его портрета в здании Городской Думы. Первый вопрос бесспорно сошел, но второй и третий повлекли за собою бурные сцены, вся Дума бедного Григория Галактионовича была рассмотрена, все его сорокадвухлетние, но более двенадцатилетние деяния были строго оценены, так что, как выразился Ширкий, гласный, ему делали в этот вечер инквизицию. После долгих прений едва ли могли удостоить его звания Почетного гражданина города Костромы, но вопрос о портрете провалился с полным фиаско…

Заседание окончилось. Вот собралась партия гласных для совета о чествовании Набатова. Вдруг Аристов обращается к отцу, говоря: «Просим вас, Михаил Николаевич, ехать завтра просить Набатова на обед»… Отец на это ответил, что ему ехать совестно».

Естественно, не обошелся без интриг и сам обед — мероприятие, целью которого ставилось, напротив, расслабление и общение в неформальной обстановке: «Во втором часу пополудни я с отцом поехал на обед в Думу. Но только вступили в крыльцо, как Зотов, Стоюнин потащили отца ехать с ними к Набатову вторично приглашать.

Тут же говорили о скандале отца с Аристовым, будто бы многие осуждают Аристова, а я с Аристовым чтобы не сходился и не здоровался.

Приехал губернатор. Затем, после всех уж, едет юбиляр, и как только вступил он на крыльцо, музыка заиграла, и, предшествуемый Черновым, он вошел в зал. Минута была торжественная, тут уж все враги преклонились.

Обед — сошло все хорошо. Губернатор исполнил просьбу купцов, сказал очень радушное слово Набатову, ставя высоко его сорокадвухлетнее служение, речь его была покрыта громким «ура!». Аристов говорил несколько разных бессвязных речей, не доведших чуть до скандала, и очень крупного, следующим: вдруг он начинает восхвалять доблести настоящего губернатора и при этом критиковать бывших… Конечно, следовало бы Андреевскому протестовать против этого, но он смолчал. Но Негребецкий, председатель окружного суда, сказал Аристову, сидящему с ним рядом, разве за то только он восхваляет губернатора, что тот много пьет. Слышал ли это губернатор или нет, но смолчал, а я думаю, что слышал, потому это было близко, но только вдруг вскакивает Скалон, начиная против этого резко протестовать Негребецкому. Спасибо Прозоркевичу, он быстро очутился около Скалона и успел его успокоить, иначе бы вышел громадный скандал».

Так и представляется себе весь этот костромской бомонд — обидчивый, однако же, отходчивый, старик Набатов, смущенный, но все равно радостный Чернов, юркие энтузиасты Зотов и Стоюнин, размякший от вина, задира Аристов, задиристый, опять же, от вина Скалон, матерый провокатор Негребецкий и душа всякой компании, миролюбивый, умудренный жизнью Прозоркевич.

Было ли подобное возможно в Петербурге или же в Москве?

Сомнительно.


* * *

Самым же, пожалуй, колоритным из работников этого офисного здания, был некто Неклюдов. Столичный житель, в прошлом высокопоставленный сотрудник петербургских министерств, дослужившийся до чина действительного статского советника и получивший орден святой Анны второй степени, он решил отойти на покой, выбрав для жительства тихую Кострому. Однако, тишина ему наскучила довольно скоро, ехать же назад в столицу тоже не хотелось. И тогда этот столичный топ-менеджер, начисто, впрочем, лишенный гонора и во всех отношениях человек простой, пришел в костромскую управу и попросился на должность. Любую, какую не жалко.

На тот момент была вакансия — распределять пожертвования среди бедняков. За что он с радостью и ухватился. Одно не мог переносить Неклюдов — когда какая-нибудь городская дура, не понимая всей логистики городской власти, предлагала ему своего рода «откат» — дескать, ты уж, дядя, окажи мне вспоможение, а я тебе тогда подам на чай». В эти моменты, к ужасу городских дур, в тихоньком безобидном старичке вдруг просыпался властный высокопоставленный начальник.

Впрочем, пользовался в городе известностью и другой деятель, уже упомянутый господин Аристов: «Василий Васильевич Аристов, по образованию инженер, был фабричным инспектором, однако инженерными знаниями не блистал, удач на служебном поприще не имел, но принимал деятельное участие в общественной жизни. Имея небольшой деревянный дом на Смоленской улице, много лет был избираем в гласные думы. Будучи характера желчного, всегда был в оппозиции, подвергая критике на заседаниях думы деятельность членов управы. Выступал по любым вопросам. Однажды, желая укусить одного из членов управы, заявил на заседании думы, что в городе плохо освещают улицы, указав, что вчера не горели два керосиновых фонаря на таком-то перекрестке. На это соответствующий член управы реагировал заявлением, что для освещения городская управа отпускает достаточное количество керосина, а если фонари не горели, то виноваты фонарщики. Так как заявление сделано таким уважаемым гласным, то оно в проверке не нуждается, и фонарщики, виновные в этом, будут оштрафованы. Аристов метил не в фонарщиков и был очень недоволен, что не удалась его демагогия.

Для увеличения своего авторитета он садился по вечерам за письменный стол в своем доме, освещенный керосиновой лампой, причем занавески нарочито отсутствовали. Проходящие обыватели могли лицезреть сидящего Василия Васильевича, думающего о благе городских дел.

Однако его язвительный язык заставлял быть начеку, и в этом положительная роль Аристова в городских делах».


* * *

Ближе к революции думские деятели вроде бы оставили свои дурацкие амбиции. Перед серьезностью момента сами сделались серьезными. Но без интриг все равно не могли обойтись. С. Чумаков сообщал: «В декабре 1916 года городской голова Шевалдышев пригласил некоторых оппозиционно настроенных гласных городской думы и нескольких своих знакомых на доклад члена Государственной Думы от Костромской губернии Герасимова. Так как доклад по условиям тогдашнего времени не мог быть прочитан в открытом порядке, это собрание было назначено поздно вечером в одной из задних комнат городской управы, и, дабы не привлекать внимание, освещение было сделано слабое.

Герасимов рассказывал о деяниях Распутина, о его убийстве, показал развал в управлении государством, полную бездарность руководства и неподготовленность страны в военном отношении, в особенности напирал на Главное артиллеристское управление, не обеспечивающее армию снарядами. Много говорил о той неразберихе, которая царила в Совете министров.

Одним словом, из доклада было ясно, что никаких военных успехов при таком методе ведения дел ожидать нельзя, и вот-вот может, как он выразился, наступить «исключительное событие», под этим подразумевая, как разъяснил он после доклада в частном разговоре, устранение Николая Второго, а главное, Александры Федоровны, которую все считали во главе германофильской партии. В докладе он говорил, что следует ожидать больших волнений в войсках.

Хотя доклад был сделан под секретом, все же местная администрация пронюхала, и Шевалдышев был предупрежден о недопустимости таких сборищ в помещении городской управы; губернатором ему было сделано предупреждение, чтобы он не забывал, что сейчас военное время, и в случае повторения… и т. д. Но в те дни — декабрь месяц 1916 года — недовольство правительством зашло довольно далеко, поэтому, по словам Шевалдышева, он ответил губернатору просьбой не запугивать, так как в случае репрессий против него лично может воспоследствовать возбуждение в местном обществе, что навряд ли согласуется с интересами правительства. Вся эта история возбудила тогда много разговоров, впрочем, через два месяца все это заслонилось Февральской революцией».


* * *

Площадь же перед бывшим зданием костромской думы при советской власти почиталась главной в городе. Именно здесь проходили демонстрации и митинги. Именно здесь находился центр траурных событий, посвященных смерти Сталина. Газета «Северная правда» сообщала: «С утра стали стихийно собираться люди на улицах и площадях древнего русского города Костромы. Большой людской поток устремился в центр города — на Советскую площадь. Из конца в конец этой площади разносятся траурные мелодии. На фронтонах зданий — огромные портреты вождя, флаги, обрамленные черным крепом. Люди еще и еще всматриваются в дорогие черты родного Сталина и мысленно клянутся в верности его великому делу, в верности Коммунистической партии и советскому правительству.

С Волги несется ветер, колышет флаги. Траурные мелодии, подхваченные ветром, плывут над городом, над фабриками и заводами, построенными по воле Сталина, над новыми улицами и поселками, школами и институтами, возникшими в эпоху Сталина, над памятником В. И. Ленину, простершему могучую руку вперед, туда, где восходит солнце… В великой скорби стоят трудящиеся, стоят на улицах, на своих рабочих местах. Прядильщицы и ткачи, сталевары и токари, машиностроители и каменщики — люди всех возрастов и профессий прощаются с любимым вождем и учителем, творцом всенародного счастья, знаменосцем мира и прогресса… И каждый про себя говорит:

— Прощай, наш родной отец, дорогой и любимый Иосиф Виссарионович. Светлая память о вас навсегда останется в наших сердцах. С мыслью о вас мы каждый день будем начинать и кончать свою работу. Мы будем свято помнить ваши заветы. Под руководством партии Ленина-Сталина мы выполним их, построим светлое здание коммунизма.

Пять минут, а сколько мыслей проносится в голове, мыслей о Сталине, о судьбах страны, о грядущем будущем.

Похороны окончены.

Все вновь ожило, зашумели станки и машины, возобновилась трудовая жизнь, созидательная работа во славу любимой Родины, во имя осуществления мудрых предначертаний товарища Сталина».

Трудно себе представить, но все это было абсолютно искренне.


* * *

За зданием городской думы находился знаменитый городской бульвар, излюбленное место досужих жителей города Костромы. С. Чумаков писал: «Летом публика ходила взад и вперед по главной аллее бульвара, в жаркие дни при большом скоплении народа поднималась пыль, так как никакой поливки не существовало.

Несколько раз в неделю на бульваре играл оркестр военной музыки под управлением капельмейстера Виноградова. Для оркестра была сделана у задней стены городской управы деревянная раковина. Менее многолюдно было на малом бульваре, который шел влево от собора, спускаясь к Волге до самой беседке на ее берегу… В начале малого бульвара стояла будка, в которой в летнее время торговал мороженым известный всей Костроме Михеич. Мороженое изготовлялось им самым первобытным способом, но было очень высокого качества и самых разнообразных сортов, почему и пользовалось большим спросом».

Алексей же Ремизов писал о костромском бульваре: «Когда сгущаются сумерки и зажигается, затейливо повешенная на проволоке между рестораном и эстрадою, знаменитая лампочка, бульвар оживает. Набираются шумно городские сорванцы и гуляки, и за крикливою сворою по следам ее входит что-то подозрительное и скандальное, и бульвар принимает ту вечернюю воскресную выправку, которая сулит мордобой и участок. Одобрения и неодобрения начинают высказываться так громко и беззастенчиво, что хоть караул кричи — тут кавалер какой-то бросил барышне на колени зажженную бумажку, и та завизжала, словно перерезали ей горло, там другой кавалер ущипнул незнакомую даму, и опять крик. Крики, хохот, смешки, шутки, шалости и дурачество».

Здесь обсуждались городские новости. Да и не только городские — политические, светские, даже литературные. Город был читающий и образованный, но в меру. Некто Нил Колюпанов так писал о Костроме середины девятнадцатого века: «В каждом доме, имеющем претензии на образование, получалась „Библиотека для чтения“, книжка которой ожидалась с нетерпением и обходила целый кружок: Сенковский отлично сумел приноровиться к требованию публики — все в журнале, и беллетристика, и критика, и даже научные статьи — изготовлено было на вкус людей, желающих веселиться. Серьезные журналы вроде „Телескопа“, „Телеграфа“ и позже „Отечественных записок“ мало проникали в провинцию тридцатых и сороковых годов; ими интересовались там „ученые“ по профессии или по личному вкусу, но последних было очень мало».

Кстати, именно здесь начинается действие пьесы А. Островского «Гроза». Именно костромской бульвар означен в ней как «общественный сад на высоком берегу Волги; за Волгой сельский вид. На сцене две скамейки и несколько кустиков».


* * *

А за городским бульваром стоит памятник Владимиру Ильичу Ленину. История его весьма занятна.

В 1903 году городской голова предложил поставить памятник в честь трехсотлетия царствующего Дома Романовых. До юбилея оставалось еще десять лет, но городские власти решили с подготовкой не затягивать. И оказались правы — только в феврале 1909 года император дал свое добро на образование Особого комитета для заведования Всероссийской подпиской на сооружение в городе Костроме памятника 300-летия Дома Романовых.

Очень долго выбирали место. Обсуждали стрелку между реками Костромой и Волгой, сквер у кафедрального собора, Сусанинскую площадь. Страсти разгорались. Городская дума (сторонница соседства памятника и собора) даже записала в протоколе о своем решении «отстаивать свои мысли, свою идею до последней капли крови».

К счастью, до крови дело не дошло — специальная комиссия в составе В. М. Васнецова, А. М. Опекушина, Л. П. Бенуа и множества иных столичных знаменитостей определило место «в сквере, так называемом маленьком бульваре, со старинным насыпным валом с западной его части, обсаженным и образующим аллею».

С авторитетными художниками согласились, но неожиданно вдруг выяснилось, что на укрепление грунта в «так называемом маленьком бульваре» должны пойти все деньги, собранные к тому моменту по подписки. Пришлось искать новое место. Его вскоре нашли — на месте старого Кремля.

А тем временем прошел творческий конкурс, в котором победила работа под девизом «Мир», но костромичи отдали предпочтение другому предложению, под многозначительным девизом «Воздадите Кесарево Кесарю, Божие Богу» (автор — скульптор А. И. Адамсон). Академия художеств воспротивилась, но горожане настаивали на своем. Спор был разрешен на уровне царя — в июле 1912 года Их Императорские Величества Высочайше утвердили проект адамсоновского памятника. И через месяц с академиком Амандусом Адамсоном заключили соответствующий договор.

Первоначальный проект был роскошнее. Но комиссия велела сделать его несколько аскетичнее. В результате «уничтожена часовня в памятнике, удалены были бытовые группы, уменьшено количество фигур». Остался пьедестал (все таки напоминающий часовню) и украшенный статуями представителей романовского рода и героев-патриотов (среди них, конечно же, Иван Сусанин) и жанровыми барельефами. Но и это приходилось постоянно переделывать, считаясь с мнениями самых разных (и подчас далеких от искусства) персонажей. Даже губернатор Костромы не удержался и послал Амандусу письмо: «Фигуру князя Пожарского просить художника Адамсона несколько изменить, прося придать ему выражение большей энергии и мужества. Фигуру инокини Марфы изменить в лице, приблизив его к имеющемуся портрету… и, по возможности, уменьшить рост».

Между прениями, дело подошло к закладке. Заготовили необходимые для этого предметы — «серебряный молоток и лопатка, выписанные из Петербурга, стоимостью в 180 руб., 40 мраморных кирпичиков с именною гравировкой для Их Императорских Величеств, лиц Императорской Фамилии, Его Высокопреосвященства Архиепископа Костромского и Галичского и Костромского губернатора — 600 руб., мраморная плита для покрытия кирпичиков — стоимостью 25 руб., металлическая доска с соответствующим выгравированным текстом — 50 рублей,» и многое другое.

А двадцатого мая 1913 года, в присутствии Николая Второго и прочих членов императорской фамилии, памятник все же заложили. «В тот самый момент, когда Государь Император, Окруженный Августейшею Семьею и Особами Императорской Фамилии, стал на пьедестал сооружаемого русским народом в ознаменование трехсотлетнего подвига дома Романовых памятника, неожиданно, как бы по мановению незримой десницы, над площадью пронесся порыв ветра — громадный стяг с изображением государственного герба заколыхался над головами Их Величеств, и казалось, будто громадный Императорский орел, паря в воздухе, приосенил победными крылами немеркнущей славы верховного Вождя Русского народа, и Его Августейшую Семью и всех представителей славного рода Романовых,» — восторгался автор специального альбома, изданного по поводу праздника. А места на зрительских трибунах были распроданы по 6 — 10 рублей за место.

Через год началась Мировая война. Тем не менее, работы продолжались и к октябрю 1917 года Кострома подошла с двумя откровенно монархическими памятниками. Притом сусанинский стоял во всей своей красе, а у романовского был возведен один лишь постамент и несколько фигур. В незавершенном виде этот монумент еще сильнее напоминал часовню.

После революции на постаменте, тщательно очищенном от монархической символики, но все равно напоминающему православную часовню, поставили фигуру Ленина с традиционной для подобных памятников протянутой рукой.


* * *

В самом начале улицы Русиной некогда стояла церковь с милым названием Воскресения на Площадке. С ней была связана одна занятная история, описанная С. М. Чумаковым: «Костромские батюшки любили извлекать доход из церковных земель, угодий и строений. Благочестивые костромичи были весьма удивлены, увидя, что в подклети (сама церковь была на втором этаже) церкви Воскресения на Площадке в центре города был пробит дверной и оконный проемы и устроено торговое помещение. Вскоре над витриной появилась вывеска крупными буквами: „Граверная мастерская Гельмана“. В те времена такая композиция — наверху православный храм, внизу еврейская лавочка — встречалась в России нечасто. Поэтому года через два, дабы не „смущать“ верующих, преосвященный „не благословил“ дальнейшее продление контракта. Гельман переехал в Гостиный двор, нанял раствор напротив памятника Сусанину, а в церкви Воскресения на Площадке начал торговлю истинный христианин».

И ни у кого такие рокировки удивления не вызывали.


* * *

В доме №1/2 по улице Русиной было расположено другое властное учреждение — присутственные места. Если власть предыдущего, в основном, ограничивалась городом Костромой, то объектом внимания этого была целиком Костромская губерния.

Здание было построено в 1809 году, а уже в 1814 губернский архитектор Метлин рапортовал: «Из белого камня крыльцо на оном 6 колонн из кирпича… у которых колонн штокотурку от дождей омыло… также имеющуюся из белого камня лестницу наружную протоптанную от многой ходьбы ногами по неудобности ходить обшить досками».

И власти принимали экстренные меры. Кстати, тут служил в чине губернского секретаря палаты государственных имуществ писатель А. Ф. Писемский. Не особенно любил, надо сказать, свою работу. Описывал потом свои переживания в романе под названием «Люди сороковых годов»: «Вихров затем принялся читать бумаги от губернатора: одною из них ему предписывалось произвести дознание о буйствах и грубостях, учиненных арестантами местного острога смотрителю, а другою — поручалось отправиться в село Учню и сломать там раскольничью моленную. Вихров на первых порах и не понял — какого роду было последнее поручение.

— А скажите, пожалуйста, далеко ли отсюда село Учня? — спросил он исправника.

— Верст сорок, — отвечал тот.

— Мне завтра надо будет ехать туда, — продолжал Вихров.

— В таком уж случае, — начал исправник несколько, меланхолическим голосом, — позвольте мне предложить вам экипаж мой; почтовые лошади вас туда не повезут, потому что тракт этот торговый.

— Но я возьму обывательских, — возразил Вихров.

Исправник на это грустно усмехнулся.

— Здесь об обывательских лошадях и помину нет; мои лошади такие же казенные».

А затем главный герой писал своей кузине: «Пишу к вам это письмо, кузина, из дикого, но на прелестнейшем месте стоящего, села Учни. Я здесь со страшным делом: я по поручению начальства ломаю и рушу раскольничью моленную и через несколько часов около пяти тысяч человек оставлю без храма, — и эти добряки слушаются меня, не вздернут меня на воздух, не разорвут на кусочки; но они знают, кажется, хорошо по опыту, что этого им не простят. Вы, с вашей женскою наивностью, может быть, спросите, для чего же это делают? Для пользы, сударыня, государства, — для того, чтобы все было ровно, гладко, однообразно; а того не ведают, что только неровные горы, разнообразные леса и извилистые реки и придают красоту земле и что они даже лучше всяких крепостей защищают страну от неприятеля. Есть же за океаном государство, где что ни город — то своя секта и толк, а между тем оно посильнее и помогучее всего, что есть в Европе. Вы далее, может быть, спросите меня, зачем же я мешаю себя в это дело?.. Во-первых, я не сам пришел, а меня прислали на него; а потом мне все-таки кажется, что я это дело сделаю почестней и понежней других и не оскорблю до такой степени заинтересованных в нем лиц. А, наконец, и третье, — каюсь, что очень уж оно любопытно. Я ставлю теперь перед вами вопрос прямо: что такое в России раскол? Политическая партия? Нет! Религиозное какое-нибудь по духу убеждение?.. Нет!.. Секта, прикрывающая какие-нибудь порочные страсти? Нет! Что же это такое? А так себе, только склад русского ума и русского сердца, — нами самими придуманное понимание христианства, а не выученное от греков. Тем-то он мне и дорог, что он весь — цельный наш, ни от кого не взятый, и потому он так и разнообразен. Около городов он немножко поблаговоспитанней и попов еще своих хоть повыдумал; а чем глуше, тем дичее: без попов, без брака и даже без правительства. Как хотите, это что-то очень народное, совсем по-американски. Спорить о том, какая религия лучше, вероятно, нынче никто не станет. Надобно только, чтоб религия была народная. Испанцам нужен католицизм, а англичанин непременно желает, чтобы церковь его правительства слушалась».

Словом, служба была интересная, но не для совестливых.


* * *

Одновременно с Писемским в костромских властных органов служило трое привилегированных чиновников — выпускников Училища правоведения, располагавшегося в Петербурге на Фонтанке. Это был народ особый — истинные лондонские денди. Одного из них Писемский вывел в повести «Тюфяк» как Бахтиарова: «Одет он был весь в черном, начиная с широкого, английского покроя, фрака, до небрежно завязанного атласного галстука. Желтоватое лицо его, покрытое глубокими морщинами и оттененное большими черными усами, имело самое модное выражение, выражение разочарования, доступное в то время еще очень немногим лицам. Карие глаза его лениво смотрели на составлявшуюся невдалеке от него французскую кадриль. Высоким господином интересовались, кажется, многие дамы: некоторые на него взглядывали, другие приветливо ему кланялись, а одна молодая дама даже с умыслом села близ него, потому что, очень долго заставив своего кавалера, какого-то долговязого юношу, носить по зале стул, наконец показала на колонну, около которой стоял франт; но сей последний решительно не обратил на нее внимания и продолжал лениво смотреть на свои усы. Молодая дама, усевшись, несколько раз повертывала к нему голову и поднимала на него большие серые глаза».

Страшное дело — светский лев, штучка столичная. Особенно в провинциальном городке.


* * *

Все это, вместе взятое, — и типажи, и нравы, — быстро сподвигло Алексея Писемского к выходу в отставку. Стыд и сомнения омрачали радость этого ухода: «принужден с моей семьей жить в захолустной деревнюшке в тесном холодном флигелишке; положим мне ничто: зачем не был подлецом чиновником, но чем же семья виновата?»

Однако в «деревнюшке» той дышалось много раз вольготнее.


* * *

В доме №2 по улице Советской размещалась модная до революции гостиница с милым названием «Старый двор». Один из жителей города Костромы писал о ней: «В самом начале Русиной улицы стоял старинный дворянский дом с пристроенными к нему флигелями. Дом этот в стиле провинциального ампира принадлежал Жукову, который в нем не жил, а сдавал дом под гостиницу под названием «Старый двор». В первом же этаже помещался ренсковый погреб Сапожникова, другие помещения первого этажа так же как и флигеля, сдавались под торговые помещения. Дом был доходным, так как помещался на самом бойком месте в центре Костромы.

Однажды этот Жуков явился к городскому голове и предложил пожертвовать этот дом в пользу города с условием, что ему, Жукову, город обязуется до самой смерти ежегодно выплачивать, кажется, две или три тысячи. Отцы города долго раздумывали, принимать ли этот дар, и решили принять из тех соображений, что Жуков человек уже не молодой, долго не проживет, так что придется платить ему не более десяти лет, а дом доходный. Одним словом, при таком расчете был смысл дар принять, что и было сделано. Однако Жуков обманул расчеты, прожил он долго и ежегодно, к великому неудовольствию отцов города, приезжал, будучи в добром здравии, за ежегодной пенсией. И так продолжалось до 1918 года — момента национализации. Правда, город от этой операции ничего не потерял, но и прибыли было очень мало.

К 1913 году «Старый двор» несколько перестроили. Для увеличения доходности со стороны Русиной улицы к нему пристроили трехэтажный доходный дом, сломав старые флигели, а с другой стороны, против бульвара, был построен кинотеатр под названием «Палэтеатр». Эти перестройки изменили весь ансамбль, который стал не тот, какой был со старинными флигелями, но, к счастью, угловая часть его осталась без изменений. Тогда же «Старый двор был выкрашен в желтую краску вместо бывшей белой, чем придана была нарядность всему зданию. После перестройки 1912 года в первом этаже помещалась парикмахерская, магазин Зингера и другие, во втором большое помещение занимал Московский банк, бывший Банкирский дом братьев Рябушинских. Фасад кинотеатра был разукрашен в стиле модерн никак не подходившем к стилю ампир, но зато соответствовавшем тогдашней моде».

До недавних пор работала эта гостиница. Ничто, однако же, не вечно под луной.


* * *

В доме под номером 7 — детская музыкальная школа, открытая в 1890 году госпожой Сумароковой-Мориной, выпускницей Санкт-Петербургской консерватории. А участие в том начинании проявлял сам Ипполитов-Иванов. Связи его с Костромой очень древние. Сам Михаил Михайлович писал: «Род наш происходит из крестьян Костромской губ., еще при Екатерине II приписанных к Гатчинскому дворцовому правлению. Знаю, что они жили близ стрелки р. Костромы».

Воспитание юных музыкантов Ипполитов-Иванов считал одной из важнейших задач: «Вся моя жизнь была непрерывным гимном труду, и мне хотелось бы, чтобы жизнь нашей музыкальной молодежи была также сплошным гимном труду. Старик Верди говорил, что гений — это труд, труд и труд».

Композитор неустанно уверял, что Кострома — родная сестра Москвы. И не удивительно, что именно здешней «музыкальной молодежи» Михаил Михайлович на протяжении всей своей жизни уделял особое внимание.


* * *

Неподалеку размещалась фотография Куракина. С. Чумаков писал о ней: «Лучшей фотографией в городе считалась Куракина, помещавшаяся на Русиной улице против «Старого двора». Для большего авторитета она именовалась на вывеске «Большая Московская фотография» (последнее слово в те стародавние времена еще не сокращалось в «фото»).

Однажды в 1912 году на столбах и заборах появились расклеенные небольшие листы, отпечатанные, как значилось, «с разрешения начальства». В них до сведения костромичей доводилось, что неким Петровым открыта новая фотография на Еленинской улице, Петербуржская, которая «ничего общего с Большой Московской фотографией из сельца Красного и сельца Грабиловки не имеет», и т. д. о безукоризненном качестве снимков. Оказалось, что какой-то приезжий фотограф узнал о месте рождения Куракина и его жены и напечатал такие нахальные объявления. Однако дела в новой фотографии не пошли, и Куракин до самой революции первенствовал в деле увековечения костромичей в фотографических снимках. Была еще фотография Ермолинского и другие, но качество их работ было низкое».

Рядом же размещалась лучшая из парикмахерских: «Местным Фигаро был владелец парикмахерской на Русиной улице рядом с фотографией Куракина — парикмахер под редкостной фамилией Гримм. Был он красивый мужчина с прекрасной шевелюрой. Стриг он ужасающе медленно. Однако, несмотря на этот недостаток, народу у него всегда было много, благо особо спешить не требовалось. Так как в других цирюльнях было грязно и мастера плохие, то Гримм считался лучшим куафером города. Однако в 1912 году напротив его предприятия во вновь построенной пристройке „Старого двора“ открылась новая парикмахерская, оборудованная по последнему слову — зеркалами во всю стену, умывальниками и т. д. Открыл это заведение парикмахер, действительно приехавший из Москвы — мастер „новой школы“, работавший быстро и хорошо, заливая клиентов вежеталем и прочими достижениями парфюмерии. Вся клиентура немедленно перекочевала от Гримма, который только влачил существование, так как конкурировать ни по обстановке, ни по работе с москвичом не имел сил».

Такая вот глобализация.


* * *

В доме №23 по улице Русиной было расположено Общественное собрание или, как говорили для краткости, клуб — место, можно сказать, даже злачное. Молодой купец писал: «Вечером в театре встретился со своими купцами, молодежью, с ними и отправился в клуб ужинать. Угощение было от меня, я ужасно напился, так что никогда не бывало, даже не помню, как я оттуда выбрался. До дому меня провожали Коля и Павел Николаевич, но я ничего не помню. Случилось это не оттого, что слишком много выпил, а оттого, что пил разное: водку, коньяк и шампанское. Ночь и на другой день страшно голова болит и все внутри ноет. Нужно бросить пить, недолго этим все молодости здоровье испортить».

А. С. Чумаков приводил подробную историю этого заведения: «По старым записям видно, что общественное собрание (то есть клуб) на Русиной улице было открыто в 1886 году. Он оставался единственным клубом до 1905 года. В связи с революционными событиями и сильным полевением либеральной части бывших обывателей администрация сочла неудобным, чтобы чиновники и прочий благомыслящий элемент соприкасался в клубе с вольнодумцами. Поэтому вскоре был создан второй клуб, приютившийся на самом верхнем этаже Дворянского собрания. Клуб этот пробыл там до 1913 года, когда он в связи с перестройкой дворянского собрания и его отделкой был оттуда выдворен и расположился в доме против бульвара между аптекой Сильвестровича и домом Янцен. Там он просуществовал недолго, переехав в один из домов на Русиной улице недалеко от церкви Воскресения на Площадке. Был ликвидирован при национализации в 1918 году. В последние годы в клубе было много военных беженцев из западных краев, в особенности из Польши (в связи с отступлением армии в 1915 — 16 годах), и там стали процветать в широких размерах азартные игры. Однажды игра закончилась скандалом, так как был обнаружен шулер, сумевший в талию засунуть накладку из 50 карт».

То есть страсти бурлили недетские.

Рядом же с клубом находился антикварный магазин некого Шляндина-Уквасова. Правда, он действовал всего несколько лет — Шляндин-Уквасов в скором времени был обвинен в мошенничестве. Он продавал под видом старины искусственные современные подделки.

Занятно то, что сообщили о мошенничестве сами мастера, изготовлявшие фальшивый антиквариат — Шляндин обсчитывал их, полагая, что благодаря специфике их промысла, они станут молчать. И просчитался.


* * *

Дом под номером 24 — памятник архитектуры, известный в краеведческой документации как дом Акатовых. Своеобразным было их семейство. Современник вспоминал: «Два брата и сестра Акатовы занимали большой каменный двухэтажный с антресолями дом на Русиной улице, на углу с Губернаторским переулком. Жили они очень замкнуто и скупо, хотя в деньгах не нуждались. Друг другу говорили: «Вы, братец», «Вы, сестрица». Все они были пожилые, но рано осиротели. Поэтому за ними сохранилось прозвание Малолетки. В Гостином дворе у братьев была мануфактурная лавка, в которой они пребывали с утра и до закрытия. Торговали они довольно оригинально. Ежедневно повторялась одна и та же картина. Приходил покупатель, братцы запрашивали хорошую цену, покупатель давал свою, торговля шла долго, наконец покупатель брался за ручку входной двери. Тогда оба брата, взяв в руки ножницы, кричали: «Режем-с, режем-с!», что означало согласие на цену покупателя. Если таковой успевал выйти на галерею, братцы кидались с тем же криком за ним и поворачивали его в магазин. Любители ходили созерцать эту торговлю.

Домой они к себе во избежание лишних расходов никого не приглашали, никуда не ходили. Однажды один из братьев заболел и пришлось вызвать врача, который обнаружил, что оба братца спят в овальной комнате, некогда гостиной. Спят на двух узеньких диванчиках, обитых черной клеенкой, без какого-либо признака спального белья. Вместо подушки — старое свернутое изношенное пальто. В комнате из мебели стоял треногий стул и железный рукомойник, из таза которого исходил одуряющий запах, ясно указывающий, что этот умывальник использовался также в качестве ночной посуды.

Однажды младший брат, поехав за мануфактурой в Москву, купил пролетку, что очень рассердило старшего братца; успокоился он только тогда, когда братец сказал, что купил пролетку по случаю за 25 рублей.

Случайно по дешевке братцы купили землю по Кинешемскому тракту и построили дачу. Приехав с сестрицей, они не спали всю ночь, так как на новом месте им показалось, что кто-то к ним лезет и хочет ограбить. Утром они вернулись домой и больше никогда на дачу не ездили. Кто-то из костромичей сумел уговорить их пожертвовать дачу и этим избавиться от расходов по содержанию сторожа. Вскоре на дачу въехал какой-то детский приют».

А смотришь ведь на это здание, и представляется совсем-совсем другое — жаркие свечи, радостные голоса, звуки рояля, уйма веселых гостей. Так ведь нет.


* * *

Кстати, несмотря на то, что мы еще и не дошли до середины главной улицы, местность эта в позапрошлом веке была похожа больше на деревню, нежели на центр города. Педагог А. Смирнов, живший здесь, на улице Покровской (ныне Энгельса) писал в своих воспоминаниях о том, что дом их «в pяду домов, пеpед котоpыми к северу открывалась большая площадь: на противоположном краю площади стояла церковь, а за нею были дома церковнослужителей. По окончании площади Покровская улица продолжалась двумя ядами домов до самого поля…

Земля наша разделялась на две части: двор (северная часть) и огород (южная часть). Hа двоpе в северо-западном углу находился стаpый домик, с тpемя окнами на улицу. Пpотив него в севеpо-восточном углу — новое стpоение, заключавшее в себе погpеб, саpай и конюшню с большой сенницей над ними. Между домом и этим стpоением шли воpота и забоp. В юго-восточном углу двоpа был новый небольшой флигель, а в юго-западном — изба. Между ними был колодезь…

Пpи входе в сад пpедставлялась тотчас невдалеке от калитки огpомная стаpая яблоня. За ней восточная часть огоpода состояла из гpяд, pасположенных четыpехугольниками, отделенными дpуг от дpуга доpожками, котоpые были обсажены кустами смоpодины и кpыжовника. Западная половина огоpода состояла из гpяд, pасположенных отчасти пpодольно, отчасти попеpек, и отделенная от соседнего огоpода pядом беpез, чеpемухи и pябин. Со всех тpех стоpон огоpод наш окpужали соседние огоpоды; за ними к юго-востоку pасстилалось огpомное поле, на котоpом в семик было большое гуляние, поле оканчивалось Чеpной pечкой, впадавшей в Волгу, за pечкой видно было кладбище, а за ним поднималась полукpугом в гоpу обсаженная беpезами большая саpатовская доpога».

Хотя речь идет о губернской столице.


* * *

В доме №7 (увы, не сохранившимся) по улице Никитской жил известный в свое время краевед Евгений Федорович Дюбюк. Он был членом правления Костромского научного общества, более прочих наук увлекался статистикой, а в душе был поэт. Взять, к примеру, описание Евгения Дюбюка маленькой домашней вылазки в Ипатиевский монастырь, отправленное им в далекий Саратов, любимой супруге: «Дорогая Клавочка! Вчера мы трио (я, Николай и его жинка) совершили экскурсию за город — за речку Костромку, в Ипатьевский монастырь и монастырские луга. Хорошо! Монастырь старый, стены его с бойницами и амбразурами, по углам дозорные круглые башни, внутри ограды церковки старинной архитектуры и письма. Хороша аллея: по одну сторону кедры, по другую то исполинские вязы, то старые березы, со стен чудесный вид: слеа плещется Костромка, справа далеко-далеко ушли сочные луга, с кое-где мерцающими озерками, через низкую монастырскую дверку спустились на луга.

Опущусь на луга я росистые,

Я упьюсь ароматом цветов…

Расцветились огнем золотистым

Заокраины синих лесов…

Гаснут зори и бережно-ясная

Ночь спускает на землю покров,

Звезды в небе зажглися прекрасные,

Сколько в небе горящих цветов!

Коростель по соседству болотную

Караульную службу несет…

Прочь уходит с души мимолетное,

Все неправда, что силы гнетет…

Вернулись с лугов уже поздно, когда ночь нависала над городом. Теперь скоро-скоро увидимся».

И вправду, воссоединение семейства в скором времени произошло. А краевед-статист продолжал радовать своих домашних, а заодно и костромскую публику своими трогательными произведениями:

Первые травинки… Первые цветы…

С прошлого года палые листы…

На ольхах сережки, под ногой вода

От еще не стаявшего льда.

Четки и прозрачны голые березы,

С кисеи ветвей роняют слезы,

Звезды светят робко и несмело,

На дворе ягнятки блеют неумело,

Все полно предчувствий, предвкушений,

Все таит размах, расцвет,

И как в храме через дым кадений

Льется всюду тихий, тихий свет.

То, стихотворение откровенно дилетантское. Но оттого не менее очаровательное.


* * *

В доме №52 по улице Русиной до революции располагалось костромское земство. Оно, как говорится, вляпалось в историю в 1905 году. Вышло так, что А. М. Эссен, профессиональный революционер послал из Костромы секретное письмо товарищам, базировавшимся в то время в Лейпциге. В письме говорилось: «Дорогие друзья. Пишу из Костромы, где должна состояться конференция групп Северного комитета… Будет до 20 человек».

Письмо перехватили полицейские чиновники и дали знать, куда положено. После чего из Санкт-Петербурга, из охранного отделения пришла срочная телеграмма начальнику костромского губернского жандармского управления: «Костроме начале июля должна состояться конференция двадцати представителей десяти групп Северного комитета. Примите энергичные меры проверки, выяснения участников съезда и аресту таковых».

И надо было же тому случиться, что как раз в то время в городе проходил съезд представителей губернских земских управ. Там-то их и повязали — князя Шаховского из Вологды, графа Мусина-Пушкина из Ярославля, предводителя дворянства Грязевецкого уезда господина Волоцкого и других, не менее опасных членов революционного подполья.

Каково же было удивление жандармского начальника, когда он, в ответ на рапорт о своих успехах вместо ожидаемых наград и благодарностей получил неописуемый разнос.

Неутомимый же бытописатель С. М. Чумаков, по своему обыкновению, описывал самого примечательного деятеля костромского земства: «Павел Васильевич Шулепников, костромской помещик из дворян, земский деятель весьма либерального (по тогдашним оценкам) образа мыслей, обладал феноменальной рассеянностью. Будучи приглашен куда-нибудь на вечер, отправлялся на другой конец города к другим знакомым и бывал очень удивлен, не застав хозяев дома. Мог он просидеть в гостях несколько часов и, выйдя в другую комнату, вернувшись, начать здороваться со всеми присутствующими.

В ожидании поезда на одной маленькой станции он сумел запереть свою жену в дамской комнате, а сам сел на подошедший поезд и уехал в противоположном направлении.

За свою деятельность по земству особых симпатий у властей имущих не вызывал, будучи в так называемой «оппозиции»».

Можно предположить, что если этому оригиналу довелось участвовать в конфузе 1905 года, то он был единственным земским работником, не удивившимся тому, что всех присутсвующих вдруг арестовали и доставили в участок. Он, похоже, вообще ни разу в жизни ничему не удивлялся.


* * *

Дом под номером 77 — здание бывшей больницы губернского земства. Это было одно из достойнейших учреждений подобного рода. Здесь были кабиниты физеопроцедурный и рентгеновский, действовали особые отделы для глазных, инфекционных и хронических больных. Пять комнат занимала бактериологическая лаборатория. Врач принимал бесплатно, а лекарства выдавались, в общем-то, за символические деньги. Правда, с жителей города Костромы взымались деньги за все время пребывания в лечебнице — от 35 копеек до 1 рубля 33 копеек в сутки. Ничего не поделаешь, капитализм.

Врачи здесь были высококвалифицированные, а вот младший персонал иной раз подвдил. Однажды доктор Мечеслав Петрович Богомолец распорядился, чтобы одного семинариста проклизьмировали. Клизьму ему поставили, но только не с водой, а с серной кислотой. Несчастный, разумеется, скончался в страшных муках, а Мечеслав Петрович, пусть и был не виноват, подал в отставку.

С. Чумаков же представлял одного из сотрудников этого славного лечебного учреждения: «Доктор медицины Чернов, окончивший Военно-медицинскую академию, практиковал в городе и одновременно заведовал гинекологическим отделением губернской земской больницы. Когда освободилось место губернского врачебного инспектора, Чернов изъявил желание занять это место. В связи с этим с ним захотел познакомиться губернатор Мякинин. В разговоре он стал указывать на сложность работы, вообще читать наставление. На это Чернов ответил: „Не беспокойтесь, Ваше превосходительство, все будет в порядке, нас на мякине не проведешь“. После этого разговор прекратился, а невпопад сказанная пословица решила участь Чернова — назначение не состоялось, и он больше никогда не приглашался к Мякинину».


* * *

Рядом же с лечебницей, за Черной речкой находилось городское кладбище. Что, в общем-то, оправдано, особенно, если учесть особенности здешнего клизьмирования. А «костромской гиляровский», С. М. Чумаков рассказывал о кладбищенских кадрах: «При церкви служили два священника: отец Иоанн и отец Петр. Работали они «бригадным» методом. Каждый служил желающим панихиды по одной неделе, мняли друг друга строго по расписанию.

Отец Иоанн был стар, ходил медленно, слова панихиды выговаривал явственно, не торопясь, служил чинно и благоролепно. Под стать ему был и диакон, старичок, облысевший, с небольшими косичками из-под скуфьи, пелон простуженным голосом негромко и не очень внятно. Получая положенное вознаграждение, отец Иоанн изъяснял благодарность, желал здравствия и благополучия, неторопливо возвращался к себе восвояси.

Совсем другое представляла собой бригада отца Петра. Был он рыжий, походил на Иуду Искариота, завидев клиента, он мчался чуть ли не бегом и, не доходя до могилы, издали на ходу начинал: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков», причем с начала до конца без всякого выражения и без единой остановки. И ассистент был у него дьячок Иван Петрович, мужчина здоровенный, тоже шибко рыжий, пел во всю глотку добросовестно, но без всякого выражения. Вся служба выходила у них сама по себе, без малейшего с их стороны усилия, настолько хорошо они были натренированы. Получая положенное, отец Петр что-то бормотал скороговоркой, амонета сама собой исчезала в широченном кармане. Окончив панихиду в одном месте, отец Петр срывался и мчался к следующему посетителю.

После революции кладбище закрыли, отец Иоанн к тому времени умер от старости, а отец Петр быстро приспособился к новому веянию: сняв сан, поступил в какое-то сельпо недалеко от Костромы «бухгалтером», дьячок же — в какой-то хор при доме культуры».


* * *

Последняя же достопримечательность на этой улице — вокзал, построенный в 1932 году. Это один из редких случаев, когда вокзал построили на новом месте — старый, дореволюционный вокзал располагался в Заволжье, что было не слишком удобно.

<p>Волга</p>

А внизу, под всем этим великолепием течет река, которой довелось стать самой знаменитой из российских рек. Сейчас, во времена авиаперевозок, железнодорожных сообщений и супермощных фур, берег ее тих и спокоен. А еще в девятнадцатом веке, когда главным типом транспорта был водный, здешняя пристань выглядела совершенно по-другому — громадная, бурлящая, живая.

Именно отсюда большинство приезжих начинало, собствено, знакомство с городом. Братья Лукомские писали: «Нынешняя Кострома, живописно раскинувшаяся на левом берегу Волги, находится очень недалеко от тех заповедных лесов Ветлужского края, где протекают медленно Керженец и Унжа, в прозрачных водах которых отражаются высокие, серые, мохом и грибами поросшие, шатры церковные, еще более темные скиты староверческие, мрачные, но просторные храмы святого Варнавы, да как кружевом убранные церкви монастыря Макарьевского.

В прозрачную глубину этих вод смотрится вырезной рисунок елей и сосен, лист папоротника прибрежного да белые чашечки ландыша… Неподалеку Кострома и от озер, светлым зеркалом среди дремучих лесов блестящих. На берегах этих вод древние города Галич, Чухлома да старинные соборы Солигаличские. И ясная гладь лесных вод напоминает о том священном озере, с которым связана прекрасная легенда о фантастическом видении сказочного града Китежа.

Недалеко от Костромы и это легендарное озеро, на берегах которого еще в недавнее время «белицы» праздновали весну, поклоняясь богу Яриле, сжигали и хоронили «Кострому».

Все эти воспоминания и впечатления возникают в душе чуткого обозревателя старины Костромской при виде церквей ее, вырисовывающихся на фоне заволжских далей».

Волга настраивала на романтический лад. Компании подростков иной раз любили взять в аренду лодочку и сплавать на противоположный берег и обратно. В этот момент их будто подменяли. Из хулиганистых живчиков они превращались в неспешных мечтателей. Сидели в лодочке своей и пели модные в то время, правда, среди взрослых, «жестокие романсы». И украдкой смахивали со щек слезы.

По преданию, именно здесь, в городе Костроме, бросилась в Волгу Катерина из «Грозы» Островского. И труп ее принес в город Кулигин со словами: «Вот вам ваша Катерина. Делайте с ней, что хотите! Тело ее здесь, возьмите его; а душа теперь не ваша; она теперь перед судией, который милосерднее вас!»

Кстати, «Гроза» была пьесой пророческой. Через месяц после окончания ее, 10 ноября 1859 года в Волге, рядом с Косромой нашли тело молодой мещанки Александры Клыковой, которую до невозомжности третировала собственная свекровь. Многие называли Александру прототипом Катерины, однако хронология указывает на пророчество.

А впрочем, мало ли таких, безвестных, не вошедших в большую историю женщин бросалось здесь от безысходности в воду.

Именно отсюда, с Волги прибывали сюда члены императорской фамилии, начиная с Матушки Екатерины. А цесаревича Александра Николаевича в 1837 году посетившего город, даже катали по Волге на катере.

Правда, для обычных обывателей подобные мероприятия были связаны скорее с трудностями и ограничениями. Вот, например, какое «Объявление жителям города Костромы» издал в 1913 году господин Стремоухов, здешний губернатор, ожидая императора и ео виту: «Объявляю ко всеобщему сведению, что всякое движение по реке Волге в пределах от Татарской слободы и выше на версту стоянки Царской пристани, находящейся у левого берега реки Волги против дер. Козелина, а также ипо реке Костроме от наплавного моста до впадения ее в Волгу лодок частных лиц будет прекращено с 12 часов ночи на 19-е мая и до 6 час. утра 21 мая.

Наблюдение за выполнением этого требования волзлагается на Костромского Полицмейстера и Костромского Исправника, а также на соответствующих районных и участковых начальников береговой охраны.

Движение же лодок по реке Волге ниже Татарской слободы и вые Царской пристани регулируется распоряжением чинов Судоходного надзора и местной полиции».

Но это мало огорчало жителей города Костромы. По сообщению очевидцев, радости было гораздо больше, чем стеснений: «С восходом солнца 19 мая в городе Костроме началось необычайное оживление. Сначала отдельными и небольшими группами, мало по малу перешедшими в сплошную непрерывную волну, народ спешил на берег реки Волги, понемногу занимая и заполняя все наиболее удобные места, откуда можно было видеть как приближение, так и следование всей Царской флотилии.

Собравшиеся в громадном количестве для встречи Их Императорских Величеств крестьянское население из разных отдаленных мест Костромской губернии было удобно устроено за городом между Молвитинским и Галичским трактами, на бывшем некогда здесь циклодроме, в особом лагере, в достаточной степени оборудованном палатками и всем необходимым.

Погода вполне разделяла праздничное, приподнятое настроение костромичей. Холодный, резкий ветер, дождь и пасмурное небо, как бы по мановению волшебного жезла, моментально исчезли. Небо совершенно очистилось от облаков и яркое солнце заливало окрестности теплом и светом.

Часам к 8 утра весь берег р. Волги, начиная от Татарской слободы и кончая фабричным районом, был занят публикой. Заполнены были народом все спуски к Волге, Муравьевка, Маленький бульвар; народ виднелся даже на крышах домов и на колокольнях. При устье реки Костромы и околоцеркви в честь Успения Божией Матери толпы народа расположились на кострах бревен и штабелях тесу. Находившиеся на р. Костроме плоты чуть не тонули от массы собравшегося на них народа.

Предназначенные для участия во встрече Их Императорских Величеств отряды войск, стройными колоннами, в предшествии оркестров своей музыки, следовали через весь город, направляясь за реку Кострому, на так называемую «Стрелку» — громадный мыс, образуемый слиянием двух рек, Волги и Костромы, где была устроена специальная Царская пристань — «Царская Ставка». На этом же мысу расположен и Ипатиевский монастырь.

Понемногу берега реки Костромы, окрестности Ипатиевского монастыря, прилегающая к монастырю Богословская слобода «Стрелка» и берег р. Волги около «Царской Ставки» начал заполняться народом, войсками и, постепенно прибывавшими, должностными лицами. Великий исторический путь Московского посольства, прибывшего в 1613 году умолять о вступлении на Царство Михаила Феодоровича, в данный момент представляет собою дивную панораму.

На ярко изумрудном ковре, широко раскинувшихся на берегу реки Волги, беспредельных лугов, везде виднелись живописные разнохарактерные группы, находившиеся в беспрерывном движении вдоль Царского пути. Густые толпы поселян, преимущественно Шунгенской и Мисковской волостей, теснились к ярко-белым стенам Ипатьевского монастыря и к воротами исторической «Зеленой башни».

Ожидания жителей города были вознаграждены: «Ровно в девять часов утра головной пароход Царской эскадры вступил в черту городских вод. На чистом небе четко вырисовывался поднятый на «Межени» Императорский штандарт и тотчас же с батареи 46-й артиллерийской бригады, поставленной на правом, противоположном городу, берегу реки Волги, близ села Городище, грянул первый выстрел установленного орудийного салюта.

Гул выстрела моментально был подхвачен торжественным праздничным трезвоном колоколов всех четьыредесяти Костромских церквей.

Царская эскадра поспешно приближалась к Костроме и, поравнявшись с первыми зданиями города, еще более замедлила свой ход. Здесь к пушечным выстрелам и колокольному звону мгновенно присоединились оглушительные крики «ура!», могучей волной перекатывавшиеся от края до края громадной восторженно настроенной толпы, заполнявшей берег Волги и все прилегающие возвышения, вплоть до «Муравьевки»».

Горожане были счастливы.

Кстати, в той же «Царской ставке» было дано несколько торжественных обедов. Их меню дошли до наших дней. Вот, например, что подавали на обед двадцатого мая: суп из молодой зелени, пирожки, стерлядь паровая, седло дикой козы с гарниром, пулярды, цыплята, салат, спаржа цельная с соусом, персики с мороженым, желе с земляникой в шампанском и десерт.

Как говорится, скромно, но со вкусом.


* * *

Тогда же, в 1913 году на набережной реки Волги был открыт так называемый «Юбилейный городок» — громадный выставочный комплекс. Он был настолько важен и для горожан, и для российских граждан вообще, что местные газеты начали публиковать объявления такого содержания: «Близ выставки сдаются на время торжеств квартиры с полной обстановкой: 3 комнаты и 2 комнаты. Воскресенская ул., д. №30, кв. 1».

Ясно, какие подразумевались торжества — те самые, в честь трехсотлетия Дома Романовых. Содержание же выставки было для того времени традиционным — этнография, промышленность, культура. Здесь были павильоны Кустарный, Ткацко-прядильный, Лесной, Сельскохозяйственный, Крупной промылшенности. Свои представительства на этой выставке имели Товарищество Большой Кинешемской мануфактуры на Томне, Товарищество Большой Костромской льняной мануфактуры в Костроме, Товарищество мануфактур Сосипатра Сидорова (одного из крупнейших дореволюционных ткацких магнатов, даже не нуждавшегося в пояснения), Колокололитейный завод С. Н. Забенкина в Костроме, Булочная и Кондитерская М. Ю. Заболоцкого, Пивоваренный завод «Новая Бавария», Костромское отделение крестьянского поземельного банка, Костромское добровольное пожарное общество и прочая, и прочая, и прочая. А современник так описывал это мероприятие: «Земская Выставка занимала довольно значительную часть квартала, расположенного на берегу Волги и простиралась от Нижне-Дебринской до Набережной улицы. Кроме того, к Выставке примыкало еще обширное пространство довольно низменного берега реки Волги, также занятое выставочными павильонами и разнообразными постройками, приготовленными для целого ряда различных кратковременных сельскохозяйственных выставок. Через Набережную улицу перекинут был висячий мост, соединявший две только что названные части обширной Выставки.

Все выставочные здания и павильоны сооружены были в древне-русском стиле, по проектам и под наблюдением художника Сологуба. Посредине Выставки, на обширной площади, засаженной цветниками, высилась конная статуя мощного богатыря-витязя, как бы погруженного в глубокое раздумье. Здесь же, неподалеку, высокою струею бил красиво устроенный фонтан с обширным бассейном.

Все выставочные здания, как общественные, так и частных владельцев, были расцвечены национальными флагами, убраны разноцветными полотнищами, украшены гербами — Рода Романовых, Государственными и Костромской губернии. Все пространство между дорожками было заполнено роскошными коврами живых цветов. Целые цвтники окружали также и отдельные павильоны Выставки».

Народ охотно посещал эту своеобразную предвестницу заменитой Выставки достижений народного хозяйства.


* * *

И уж, конечно, жители костромской набережной были те еще оригиналы: «На Нижней набережной стоял небольшой деревянный на каменном фундаменте домик с пятью окнами по фасаду. Крыша была деревянная на четыре ската. Жил в нем Николай Иванович Коробицин, холостяк, с двумя своими незамужними сестрами, старыми девами. Был он учитель географии, которую знал в совершенстве, но в остальном был большой ребенок. На семейном совете было признано необходимым купить корову, дабы иметь свое молоко. Отправившись на Сенную площадь, где по базарным дням продавались скотина и лошади, Коробицын выбрал подходящую корову, которую продавец привел к нему на дом. Когда же кухарка отправилась с подойником в стойло доить, оказалось, что приобретен бычок. Продавца, конечно, и след простыл.

Для того, чтобы увеличить размер пенсии, Коробицин в 1905 году перед самым выходом на пенсию поступил в Казанский университет инспектором. В те годы там были большие «беспорядки», и однажды студенты стреляли. Несколько пуль застряли в одной двери. На Коробицына это произвело такое впечатление, что он привез эту дверь в Кострому, и хранил ее как воспоминание о столь исключительном событии».

Волга же в себе таила множество соблазнов: «Многие обыватели костромские связывали свою деятельность с Волгой. Зачастую на многих дворах, расположенных на набережной, можно было видеть лежащую где-нибудь в углу пароходную чугунную шестерню, сквозь которую пророс куст бузины, или лежащий поврежденный якорь без двух лап. В некоторых домах с начала навигации и до конца ее лежал на подоконнике бинокль, а рядом конторская книга, в которую заносили сведения такого рода: сего числа пароход «Мирон» прошел с двумя баржами в Рыбну; вчерась был на Волге низовой ветер с барашками; на зевекинском конструкторе Тюрине вчера провезли много скота, кажись, до Нижнего; утром был туман, самолет опаздал на два часа — и все в таком роде.

В одном купеческом доме из столовой, располженной на втором этаже, был проделан в первый этаж, в кухню, настоящй пароходный рупор с пробковой затычкой, как на пароходах. Рупор был медный и на Рождество и Пасху одновременно с медными дверными ручками начищался до зеркального блеска. В такой рупор давалась команда вниз: «Матрена, давай самовар». Внизу же в сводчатой кухне, как машинном отделении, был большой раструб, так что подаваемая команда усиливалась».

Самыми же колоритными из обитателей прибрежных вод были, конечно же, специалисты по плотам: «Весной по большой воде спускалось по реке Костроме много плотов, часть из них оставалась на берегу города и после спада воды распиливалась. Часть плотов шла по Волге, обычно их тянули буксирные пароходы. Плотовщики, облегчая свой тяжелый физический труд, ругались виртуозно с упоминанием своих предков, большей частью по женской линии, на сие никто не обижался. Но ни в коем случае нельзя было упоминать черта или водяного. Тут они свирипели и такого, „не знающего этикету“, бывало, сбрасывали с плота прямо в воду — по существовавшему поверью и с чертом, и с водяным надо обращаться вежливо и ни в коем случае не оскорблять их».

Такие вот тонкости жизни поволжского города. Хочешь, не хочешь — а должен учитывать.


* * *

При советской власти здесь, по Волге, ходил пароходик «Кострома». Юрий Визбор посвятил ему одну из песен:

По судну «Кострома» стучит вода,

В сетях антенн качается звезда,

А мы стоим и курим — мы должны

Услышать три минуты тишины.

Молчат во всех морях все корабли,

Молчат морские станции земли,

И ты ключом, приятель, не стучи,

Ты эти три минуты помолчи.

А поэт Ю. Губкин посвятил стихотворение, посвященное вообще всем пароходикам, курсирующим в здешней акватории:

Вспоминается сегодня это мне:

Пароходики ходили в Костроме,

Через Волгу, от Молочной, от горы

От весенней и до ледовой поры.

Треугольником проложен был и путь,

На две пристани напротив заглянуть.

Пассажиры были веселы тогда

И катались то оттуда, то туда.

Кстати, именно тут, в Костроме Владимир Гиляровский стал бурлаком — вступил в «оравушку». Он вспоминал: «Один старик, лежавший на штабелях теса, выгруженного на берег, сказал мне, что народом редко водят суда теперь, тащат только маленькие унжаки и коломенки, а старинных расшив что-то давно уже не видать, как в старину было.

— Вот только одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц стоит; тут у нас бурлацкая перемена споконвеку была, аравушка на базар сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!..

И указал он мне на четверых загорелых оборванцев в лаптях, выходивших из кабака. Они вышли со штофом в руках и направились к нам, их, должно быть, привлекли эти груды сложенного теса.

— Дедушка, можно у вас тут выпить и закусить?

— Да пейте, кто мешает!

— Вот спасибо, и тебе поднесем!».

История. Краеведение