Александр Дурилов

Феномен философа в провинции

Фото Тимура Пакельщикова 2012. Александр Дурилов. Правый берег Волги
На философском камне
Прекрасная вещь — любовь к отечеству, но есть нечто ещё более прекрасное — это любовь к истине.

П. Я. Чаадаев

Эпиграфом к моим размышлениям я избрал эти слова Чаадаева потому, что любовь не есть акт нашего произвола. Мы не можем не любить нашей Родины, как бы она нас ни обижала и как бы мы ни были разгневаны на неё. Просто любовь наша может тогда проявиться в парадоксальной форме непримиримой критики, как это случилось, например, с Александром Зиновьевым. «Если бы я знал, что “Зияющие высоты” могут принести вред моей Родине, — говорил он впоследствии, — я бы никогда не писал этой книги». Это я к тому, что любовь есть благодать, осеняющая нас свыше, и не в наших силах здесь что-либо выбирать. И Василий Розанов как русский человек, то есть по своей сути человек сердца, наделён был этой благодатью в избытке. Любовь к Родине выливалась у него в восторженный гимн России, но любовь к истине заставляла говорить суровые слова правды о том, что приходилось видеть и пережить. Это противоречие между любовью к Родине и любовью к истине было болевым нервом и движущим мотивом всего творчества Розанова. Он добросовестно нёс крест всякого русского философа — тему России, которая, с точки зрения западного философа, не является философской проблемой как таковой вообще.

В этой статье я не сообщу никаких новых фактов, которые не были бы известны исследователям. Просто я попытаюсь посмотреть новыми глазами на давно известные события из биографии Розанова, чтобы сделать ещё один шаг в понимании его творчества как бытия философа в условиях его быта. Добавлю, что ни то, ни другое тоже зачастую не является делом нашего свободного выбора.

Приступая к изложению своей двухтомной «Истории русской философии», протоиерей Василий Зеньковский с полным знанием дела говорит о том, что, когда речь идёт об изучении истории русской мысли, необходимо учитывать влияние на её развитие общих условий русской жизни. Памятуя о судьбе всех вольнодумцев на Руси — от протопопа Аввакума до Солженицына, Сахарова и Зиновьева, можно утверждать, что философия в России всегда, может быть, лишь за исключением краткого, конец XIX — начало XX века (до 1922 года), периода её истории, именуемого ныне «серебряным веком русской культуры», развивалась в неблагоприятных внешних условиях. С одной стороны, мы видим постоянные гонения на философов в лице власти, наличие цензуры в практике издания философской литературы, запреты и ограничения на преподавание философии. С другой — почти полное непонимание как самих философских произведений, так и значения философии для общего развития культуры в целом со стороны российского общества. И, конечно, полное равнодушие со стороны народа, который ни в какой философии, за исключением обыденного здравого смысла, не нуждается. Всё это обусловило низкий, по сравнению со странами Западной Европы, уровень развития философской культуры в России, который имеет место быть и сейчас.

Понятие «философская культура» применительно к той или иной стране предполагает не только наличие в ней философов и их трудов (таковые в России всегда имелись в достатке), но и возможность свободного издания и функционирования философской литературы, включая её переводы с иностранных языков и её востребованность читателями. Показателем философской культуры общества является также и уровень свободы преподавания философии, её удельный вес в системе общего и профессионального образования, качество профессиональной подготовки кадров, работающих в области философии, степень влияния философских идей на состояние общества в целом. С этой точки зрения, Россия на протяжении столетий является провинцией Западной Европы. Эта провинциальность проявляется также и в постоянном заимствовании философских идей и ученическом по отношению к Западу характере собственных построений русской философии, несмотря на глубокую оригинальность и даже уникальность некоторых созданных в России философских учений. Однако в дальнейшем здесь речь пойдёт о собственно российской провинции, в которой философские запросы либо отсутствовали совсем, либо, если таковые появлялись, наталкивались на стену непонимания и отчуждения. Для этого необходимо разобраться в том, что собственно имеется в виду, когда употребляется слово «провинция».

Прямой и непосредственный смысл понятия «провинция» не несёт в себе оценочной нагрузки. Он означает просто географическое местоположение, точку в пространстве, которая характеризуется удалённостью от столичного центра и в этом смысле противопоставлением ему. Это вытекает из факта государственного административно-территориального деления страны и является обычным в обиходе чиновничье-бюрократической иерархии.

Однако гораздо чаще понятие «провинция» носит оценочный характер. И здесь его значение далеко не так однозначно, как в первом случае. С одной стороны, в это понятие вкладывают положительный социокультурный смысл, когда имеют в виду определённый уклад жизни. Этому жизненному укладу присущ здоровый консерватизм, естественность и устойчивость человеческих связей и отношений, прочный нравственный миропорядок, верность традициям, основанным на живой связи поколений. В этом своём качестве провинция, как правило, отторгает от себя бездумное социальное экспериментирование, непродуманные нововведения, авантюризм и произвол центральных властей.

С другой стороны, представление о провинции связано с её культурной, политической и социально-экономической отсталостью, её несоответствием некоторым эталонам цивилизованности, которые присущи центру. Подражание этим эталонам и образцам зачастую приобретает абсурдный, гротескно-карикатурный характер: в российской провинции и Чичикова, как известно, смогли принять за скрывающегося Наполеона. И с этой точки зрения, например, провинциальная научная конференция по проблемам развития провинциальной науки, проводимая с амбициозностью и пафосом всемирно-исторического свершения, выглядит как типично провинциальное мероприятие по преодолению комплекса неполноценности провинциальных учёных. В применении к гуманитарному знанию, которое не требует огромных финансовых вложений в дорогостоящее техническое обеспечение исследований, понятие «провинция» правомерно только тогда, когда мы имеем дело с низкой квалификацией, недобросовестностью и примитивностью мышления самих учёных.

Близким к этому значению понятия «провинция» является и характеристика такого образа жизни, который отличается косностью и патриархальностью, когда «всё течёт, но ничего не происходит». Это напрямую связано с ограниченностью и пошлостью вкусов и интересов, с унылой серой повседневностью, равнодушием ко всему, что выходит за пределы обывательских представлений. Понятие «провинция» носит в этом случае явно негативный, пренебрежительный ценностный и смысловой оттенок.

Взятая с этой своей стороны, российская провинция, в отличие, например, от западной, абсолютно глуха ко всякой философии, которая выходит за пределы житейского здравого смысла. К тому же и смысл этот выглядит специфически. В этом нетрудно убедиться, если сопоставить начало творческого пути двух выдающихся философов: Георга Фридриха Вильгельма Гегеля в Германии конца XVIII — начала XIX века и Василия Васильевича Розанова в России на рубеже XIX и XX века. Мы не намерены здесь заниматься сравнением масштабов философского дарования и заслуг перед мировой философией двух мыслителей. В философии, в отличие от науки, нет линейно-поступательного прогресса. В этом отношении она ближе к литературе и искусству, где писатель, художник или композитор самобытен и  начинает как бы всё заново. Наша задача состоит в том, чтобы показать коренное различие тех социальных и культурных условий, в которых формировалось и развивалось философское творчество того и другого.

Будучи выходцем из костромского захолустья, В. В. Розанов после окончания Московского университета на протяжении десяти лет работает гимназическим учителем в ряде провинциальных городов. Всё это время он занимается философским самообразованием, для которого не было никаких внешних стимулов и оснований. Он выполняет перевод с древнегреческого «Метафизики» — основного философского труда Аристотеля — и пишет обширный, на семьсот страниц, философский трактат «О понимании». Заметим, что по энциклопедичности рассматриваемых в нём проблем это произведение не уступает философским творениям Гегеля. Наконец, накопив от скромного учительского заработка необходимые средства, он издаёт это сочинение. Возможно, его вела надежда на то, что трактат будет замечен философской и научной общественностью, принесёт ему признание и известность и тем самым даст возможность избавиться от рутинного педагогического труда, к которому он не чувствовал призвания.

Однако книгу попросту никто не заметил, и тираж пришлось скупать самому автору на макулатуру. Более того, своим странным для провинциального российского учителя поведением Розанов заслужил лишь непонимание, отчуждение и насмешки со стороны своих коллег. Они, как нормальные российские провинциальные учителя, свободное от служебных обязанностей время предпочитали проводить в пьянстве, картёжной игре и сплетнях. Высказывалось предположение, что автор трактата «стащил» эти сотни страниц у какого-то иностранного философа. К прозвищу, данному гимназистами — «козёл», у Розанова добавились прозвания, которыми его наградили коллеги: «философ» и «понимающий». Учитель классической филологии, некто Десницкий, насмешливо говорил по его адресу: «Нашёлся понимающий среди нас, непонимающих». Далее мы приводим сцену, достойную пера Достоевского или Фёдора Сологуба. Во время холостяцкой учительской вечеринки разгорелся спор между Розановым и Десницким, который на все лады честил философию и философов, крича с азартом: «И мы тоже кое-что понимаем!» В разгар спора этот учитель-классик расстегнул брюки и обмочил книгу под общий хохот всех присутствующих: «А ваше понимание, Василий Васильевич, вот чего стоит!» Как говорится, комментарии излишни.

Кроме того, своим «странным» по российским меркам поведением Розанов вызвал к себе настороженное отношение со стороны начальства, которое, будучи озабочено собственным благополучием и спокойствием, не могло не относиться с подозрением к учителю с какими-то там «идеями». В итоге складывается картина полной безысходности и бесперспективности каких-либо попыток изменить своё положение к лучшему. Выход был в том, чтобы перебраться хотя бы в столицу. Это Розанову и удалось, в конечном счёте, сделать с помощью столичных покровителей.

Много лет спустя, в 1913 году, Розанов писал, имея в виду этот факт своей биографии: «…Я до сих пор думаю, что книга (“О понимании”) совершенно серьёзна. <…> В те годы и вообще несколько лет меня удивляло, каким образом при восьми университетах и четырёх духовных семинариях не появилось совершенно никакого отзыва и никакого мнения. <…> Что же это за мёртвая пустыня, Россия, где думай, открывай, изобретай, — и никому даже не захочется подойти и посмотреть, что ты делаешь» [1].

Судьба этой книги примечательна: спустя сто с лишним лет она была переиздана, и специалисты в области философии дали ей высокую оценку, признав, что Розанов предвосхитил в ней некоторые философские направления, которые получили развитие в западной философии лишь в ХХ столетии. Автор же её в своё время мог лишь с горечью констатировать: «Если бы какое-нибудь внимание к этой книге показало мне, что есть возможность в России трудиться и жить для философии, — вероятно, я никогда не стал бы публицистом» [2].

Теперь обратимся к Гегелю. Наше сопоставление по необходимости будет поверхностным, так как мы берём лишь внешние факты биографии. После окончания университета Гегель, как и Розанов, работает учителем; сначала домашним, а затем и гимназическим. Когда вышло в свет самое значительное произведение раннего периода его творчества («Феноменология духа», 1807), в котором, однако, он предстаёт уже как сложившийся мыслитель, Гегель становится директором гимназии. С появлением последующих философских произведений он становится профессором университета. Здесь мы видим, что занятия философией провинциального учителя не воспринимаются как некое из ряда вон выходящее происшествие и тем самым вызывающее неприязнь, подозрения и насмешки. Напротив, они рассматриваются как вполне естественные и уважаемые для учителя занятия, которые находят поддержку и понимание со стороны коллег и начальства. Результатом этого становится продвижение по службе, прочное социальное положение, почёт и уважение, а в итоге — мировое признание и слава.

Таким образом, мы видим, как одна социальная и культурная среда способствует становлению и развитию философского дарования, а другая — отторгает его как инородное и чужое тело. «Философии нужна понимающая её не-философия, — пишет современный французский философ Жиль Делёз, — ей нужно нефилософское понимание, подобно тому, как искусству нужно не-искусство, а науке не-наука» [3]. Там, где нормой для учителя является пьянство, а его философские опыты рассматриваются в качестве аномалии, начинающему философу не приходится рассчитывать на понимание. Там же, где занятия философией считается похвальным для учителя занятием, а пьянство — постыдным, философствующий учитель получает понимание и поддержку. Более того, сам факт его бытия становится предметом гордости учебного заведения, в котором он преподаёт, и становится визитной карточкой этого учреждения.

Однако общим в рассматриваемых нами примерах является то, что и в том и в другом случае мы имеем дело именно с провинцией в административно-территориальном смысле этого слова: Гегель и Розанов начинали свой философский путь именно в провинции как точке пространства, удалённой от столичного центра. Существенное различие состоит лишь в том, что в Германии к тому времени, когда формировался философский талант Гегеля, не существовало провинции в смысле культурной отсталости того или иного региона, если в нём был университет. Иммануил Кант творил, не выезжая из Кенигсберга, Готлиб Фихте  работал в Йене, Гегель в Йене и Нюрнберге, Шеллинг в Йене и Мюнхене и т. д. Дело в том, что культурный расцвет земель и областей Германии предшествовал её государственному объединению. Эту культурно-историческую особенность развития Западной Европы отмечал и сам Розанов: «При Лютере, при Микеланджело каждый Салерно или Аугсбург жил так, как и вся Италия или Германия. <…> В ту великую и вообще во все святые эпохи истории было равно жить, что в Афинах, что в Аргосе. Но поживите-ка в “Аргосе” в XIX веке, с проведением железных дорог “окончательной централизации” всё стеклось в один мозг, в столицы, оставив тело страны бесчувственным и почти бездыханным» [4].

Говоря об удушающей роли централизации, Розанов, конечно, имел в виду прежде всего Россию, где эта централизация приобрела по сравнению с европейскими странами огромные размеры, в силу чего на всём протяжении её исторического развития в России существует разрыв и антагонизм между провинцией и столицей. Российская провинция является провинцией не только в территориально-административном смысле этого слова. Ещё в большей степени она является провинцией в смысле её культурной отсталости. Это и даёт веские основания рассматривать её в лучшем случае как стартовую площадку для будущих светил столичной науки, литературы, искусства, как кузницу кадров для центра. Она зачастую не расценивается в качестве самодостаточной, самоценной реальности, лишённой комплекса неполноценности по отношению к столичному центру. Так было в прошлом, так остаётся и сейчас.

Но рассмотренный нами эпизод из биографии Василия Васильевича Розанова свидетельствует также и о том, что для творческой работы философской мысли не требуется никаких особых внешних условий, кроме таланта и доброй воли самого философа. Для философа центром продуцирующим мысль является он сам, а весь остальной мир всего лишь провинция, которая может быть только достойной или недостойной принять его мысль. Поэтому было бы далёким от истины объяснение неудачного дебюта Розанова только самим фактом его проживания в российской провинции. Дело было и в оторванности самого автора от так называемой философской общественности, и в самой книге, написанной в устаревшей схоластической манере рассуждения. Она была неудобоварима для чтения и понимания. Имя автора никому ничего не говорило. И можно сказать, что в целом это удел всякого серьёзного философского сочинения. У настоящего философа практически нет никаких шансов быть понятым своими современниками.

Однако следует обратить внимание и ещё на одно обстоятельство. Возможно, что недоверие и враждебность к отвлечённым абстрактно-теоретическим построениям лежит в самой русской национальной ментальности. На это обратил внимание ещё Л. Н.Толстой в романе «Война и мир». Характеризуя одного из немецких теоретиков, находящихся при штабе русской армии, писатель подчеркнул, что «он был один из тех безнадёжно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которые бывают только немцы, и именно потому, что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлечённой идеи — науки, то есть мнимого знания совершенной истины». Перечисляя далее причины, по которым самоуверенными бывают француз, англичанин и итальянец, Толстой подчёркивает, что «русский самоуверен именно потому, что ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что-нибудь». В этом, по мнению Толстого, русский прямо противоположен немцу, который «самоуверен хуже всех и твёрже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина» [5]. Но это тема уже  другого исследования.

Примечания

[1] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. — СПб., 1913. — С. 127—128.

[2] Розанов В. В. Природа и история. — СПб., 1900. — С. 111.

[3] Делёз Жиль. Логика смысла. — М.; Екатеринбург, 1998. — С. 363.

[4] Розанов В. В. Литературные изгнанники. Т. 1. — СПб., 1913. — С. 322—328.

[5] Толстой Л. Н. Собр. соч. в 12 т. Т. 5. — М., 1987. — С. 51.

A. Durilov