А. А. Избекова

Агафоны–рябинники

А. А. Избекова
И32 Агафоны–рябинники. Повесть. – М.: Издательство «Перо», 2020. – 224 с., илл.
ISBN 978-5-00171-215-2

© Избекова А. А., 2020

Издается на правах рукописи от автора Избековой Августы Алексеевны

СОДЕРЖАНИЕ
Обращение к читателю4
ПРОЛОГ6
ГЛАВА 1. Родословная Анфима Житова19
ГЛАВА 2. Детство и юность Анфима Житова39
ГЛАВА 3. Настенька Сибирская63
ГЛАВА 4. В те трудные годы87
ГЛАВА 5. Обновление земли99
ГЛАВА 6. Годы военные150
Геральдическое дополнение218
Герб Матвеевского сельского поселения219
Обоснование символьки герба220

«Рукописи не горят*
Что написано пером, того не вырубишь топором»

Обращение к читателю

Дорогой читатель, в твоих руках повесть «Агафоны–рябинники» – Избековой Августы Алексеевны (1910–1992 гг). Урожденной Зверевой из деревни Ивановское, Горелецкого сельсовета, педагога по образованию, в годы Великой Отечественной войны работавшей директором Матвеевской средней школы.

После войны, жила и работала в Центральной Сибири, похоронена в городе Иркутск.

В августе 1980–го года рукопись этой повести была прислана автором по почте в адрес Матвеевской сельской библиотеки в качестве подарка землякам с заветом хранить её как реликвию.

В период с 1977–1981г. повесть частями публиковалась в газете «Красное знамя» Парфеньевского района, Костромской области, но мечте Избековой А.А. – издать отдельную книгу с повестью полностью, несмотря на неоднократные попытки, не суждено было осуществиться при её жизни.

Более сорока лет рукопись была бережно сохраняема библиотекой, но оставалась практически недоступной широкому кругу читателей. Символично то, что именно в год 400-летия образования села Матвеево и деревни Григорово, повесть вышла в свет, сбылась мечта автора об издании книги для своих земляков.

Кто прочтет эту книгу, найдёт для себя много интересного и познавательного о прошедших временах, через историю жизни людей из нашей местности, возможно – cвою историческую родословную. Как говорят, обретя свои корни, крепче стоишь на земле. Да, мы все разные в своих взглядах на прошлое, настоящее и будущее. Непреложно одно – мы являемся гражданами государства Российского. Многих из нас связывают общие корни по рождению или проживанию с Матвеевским сельским поселением Парфеньевского района.

Костромская земля испокон веков питала страну полководцами и писателями, учёными и этнографами, драматургами и поэтами, хлебопашцами и колхозными умельцами, героями войны и труда. Наши агафоны– отходники прославляли её делами плотницкими: cтроили корабли, возводили терема и дворцы, украшали дивной резьбой фасады домов и иконостасы церквей.

Ежели Тульский Левша блоху подковал, то наш Агафон работал рядом с самим Петром Великим на судоверфи, да и среди современников, есть последователи агафонских мастеровых топора, которые могут поставить дом, «срубить» геральдический герб или книгу из дерева – это ли не вершина мастерства, которой можно и нужно гордится!

Край наш агафонский – Малая Родина, есть часть государства Российского. Будем помнить и чтить прошлое, жить настоящим, глядеть с оптимизмом в перспективу. Прививать всё это детям и внукам, чтобы они продолжали дальше украшать родную землю своими добрыми делами.

С уважением, житель села Матвеево
Федирко Валерий Васильевич

*Фото авторского обращения к читателям из рукописи Избековой А.А.

Пролог

«Велико есть дело смертными и преходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу и, перенося минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила».

М.В. Ломоносов

В детстве мне хотелось поскорей стать взрослым, повидать города, о которых мне рассказывал мой дед Панкрат. В молодости он плотничал там, ходил по многолюдным улицам, на которых вечерами зажигались фонари. На мои вопросы: «Как? Почему? Зачем?» – старшие в семье часто отвечали: «Подожди, Анфимка! Вот вырастешь, узнаешь!» – Я огорчался, терпел, ждал. И только десятилетнему – мне, наконец, разрешили родители поехать однажды с дедом на городской воскресный базар. От радости я проскакал по избе на одной ножке, кувыркнулся разок и лобызнул в щеку деда, сидевшего на лавке.

Чтобы попасть на городской базар утром, надо было двинуться в путь с полночи и мы выехали. Сквозь разорванные облака изредка проглядывала луна, и скупо серебрила снежок бледными искрами. Конь наш – Пеганка, нехотя зашагал по наезженной дороге, а меня одолевал сон. На перекатах сани часто съезжали к обочине. Опасаясь потерять внука, дед привязал меня кушаком к саням и я крепко уснул, а когда проснулся, мы уже въезжали на окраину Чухломы.

Древний городок встречал нас густым колокольным звоном местного собора, которому вторили колокола церквей Абрамьева монастыря.1 Позавтракав в знакомом деду домике, мы выехали на торговую площадь, казавшуюся мне огромной, собравшей людей и крестьянские подводы со всего света. И чего только здесь не было! Бочки выпячивали свои крутые бока, корыта, хомуты, дуги, горшки, плошки и всякая другая утварь громоздилась кучами на санях и у саней.

Прибывшие сюда сбыть свой товар, зазывали покупателей веселыми прибаутками: «А вот сапоги! Надень и беги! Купишь – не износишь – бог тому порука! Останутся детям и внукам!» – кричали в сапожном ряду. Горшечники взывали: «Купите горшок! Сам прыгнет на шесток! Крепкий! Звонкий! Щи варит с печенкой!». Игрушечники завлекали так: «А вот матрешки – павы, детишкам для забавы! Нос утрут, скучать не дадут!» Галантерейщики вопили: «Ленты, ленты всяких цветов, привораживать девкам женихов!». К привезенным моим дедом изящным прялкам, сразу же подошли покупательницы, смотрели, приценивались, торговались, покупали.

Распродав к полудню свой товар, дед успел приобрести необходимые покупки, а мне глиняную свистульку и пряник. Мы пообедали в трактире и двинулись домой. Впереди нас ехали двое наших земляков – попутчиков, и Пеганка охотно бежал домой, не отставая от них. В поле начиналась поземка. Ветер дул в лицо, и мороз начал щипать мой нос.

Только лесной дорогой стало тише и теплее. Довольный базаром, дед подшучивал надо мной, бодрился, несмотря на то, что доживал уже восьмой десяток лет.

Время побелило ему голову и бороду, лицо избороздило морщинами, но не украло памяти. Говорят, душа у человека не стареет до его дней, если он помнит мир своего детства и прошлое родного края. А дед повидал на своем веку и запомнил многое.

О чем только не рассказывал он мне про былые времена! Вот и в этот раз он говорил от том, что каждый уголок родной земли таит в себе неисчерпаемые клады народного умельства, высоких помыслов и подвигов. Пахари нашей верхневолжской земли, например, издревле кормят всю Северную Русь своим хлебом, одевают в добротные полотна, краше «аглицких». Костромичи прославились своими сооружениями. «Помни, Фимка! – сказал дед, – среди этих–то искусников, плотники и краснодеревцы нашей Матвеевской волости занимают первое место. Их приглашали строить самые изысканные терема2 и палаты в столицах.

Это они соорудили на Всемирной выставке в Париже 1878 года Русский павильон3, изумивший всех своим благолепием. Нашим безымянным умельцам нет памятников.

Но слава их живет и передается потомкам».

– А Париж этот далеко? – спросил я деда.

– Далеко. Это столица западного государства – Франции.

Видя, что дед мой разговорился, я полюбопытствовал:

– Деда! А почему чухломичи на базаре обзывали тебя и наших попутчиков, что едут впереди нас «агафонами– рябинниками»?

– Почему, спрашиваешь? То длинная история о давних годах, когда прославился наш с тобой предок Агафон, прозванный «медвежатником», за то, что один ходил на медведя и промашки не знал. Ростом он был чуток поменьше нашей Троицкой колокольни. В молодости корпел Агафон на корабельных верфях Лодейного поля и одно время был даже напарником самого царя Петра, не уступая ему не в сноровке, не в силе. Чуешь о каком времени я говорю.

– Чую, – ответил я и затаив дыхание, приготовился слушать.

– Так вот, однажды на эти верфи прибыл из столицы молодой гонец по срочному делу. Не знавший царя – плотника в лицо, но наслышанный о его громадном росте, гонец увидел на верфи Агафона. Приняв его за царя, приезжий с поклоном протянул Агафону секретный пакет.

Великан – плотник, быстро смекнув в чем дело и махнул гонцу рукой в сторону, где трудился царь. А вечером, после работы плотники балагурили, допытываясь у Агафона, как он принимал царского «кульера». Агафон в это время сидел на бревне и лениво оборонялся от насмешек товарищей. Сообразительный это был человек, золотые руки и ума палата. Эти же руки в лихую годину обороняли Русь от шведов. Односельчане уважали Агафона за силу, сноровку и смекалку. Его богатырский рост, черные волосы, окладистая борода и пристальный взгляд карих глаз, смело смотревших из–под густых черных бровей, внушали встречным почтение и тревогу. Сказывали будто сам леший, увидев однажды Агафона в сосновом бору, оцепенел и со страху чуть не перекрестился.

Старики наши считали, что прозвище «агафоны–рябинники», прилепившиеся к жителям нашей волости, связано с именем нашего Агафона.

– Как же это так? – удивился я.

– А вот так, – продолжал рассказчик. – Случилось это в петровское время. Когда Матвеевской волостью владели именитые князья Репнины – самые богатые владетели земли ещё и на Орловщине, да в Подмосковье4. Они были воеводами, советниками царей, послами в заморских странах, знатные были люди.

Один из рода Репниных – Аникита Репнин – любитель орловских рысаков, задумал в своем Богородском имении, что на орловщине, построить конюшню. Наслышанный о мастерстве матвеевских плотников, он приказал управляющему своему прислать в Богородское лучших. Вот и собралась дюжина умельцев от нас – из Горельца, Матвеева и других деревень. Старшим артели стал Агафон «медвежатник» – наш с тобой предок. За чернявость плотники его ещё прозывали и «цыганом».

Тут дед задумался. Видимо весь ушел в прошлое. А потом заговорил, да как! Будто передо мной и не дед вовсе, а тот самый Агафон, среди своих артельщиков, собравшихся в нашей избе. Я пишу об этой истории спустя много лет, может быть дедовский рассказ чуть подзабылся, но имена и прозвища я запомнил, как и всю историю про «агафонов– рябинников». Жалею только о том, что едва ли смогу передать дедовский колоритный язык… Ну словом, расскажу, как запомнил. Перед дорогой в Богородское, Агафон обратился с такими словами:

– Ребята! Покажем нашему именитому барину, что мы не лыком шиты!

– Знамо дело, уноровим, не впервой, – откликнулись артельщики.

Но Кузьма Шипунов не утерпел и вставил шпильку: «Не хвались до пляски, хвались на выпляске!» Приятель Кузьмы – Фома Петухов полушутя стукнул кулаком по спине,

прошептав: «Не перечь, заноза! Дело говорят люди!»

И Кузьма примолк, прошептав: «Да это я так. Я буду стараться, как и все».

Краснодеревец Евстигней Куликов, добавил к словам Агафона:

– Мужики! Исстари мы – малоземельцы, уходим с Великого поста и до Покрова плотничать в города. Кого каждогодна приглашают сооружать павильоны

Всероссийской ярмарки?! – матвеевских плотников.

Кого в первую очередь призывал царь Петр палаты и корабли строить? – опять ж мужиков нашей волости! Так не уроним былую славу наших отцов и дедов!

– Не уроним! – прогудела артель и зашагала на Орловщину долгим, утомительным пешим походом.

Прибыв на берега Десны в Богородскую вотчину Репниных, наши трудяги не могли надивиться красоте и обширности лесов, полей барских владений. «Экое приволье! Барину–то и умирать не надо! Здесь краше рая!» – воскликнул Кузьма Шипунов, выразив тем самым общее восхищение.

Плотники не теряли даром времени. Передохнув с дороги, они вскоре же застучали топорами, ошкуривали бревна, стали готовить фундамент конюшни.

Как в слаженном хоре, каждый артельщик имел свой «голос» – свою особую сноровку, присущую лишь ему одному.

Неторопливый и осмотрительный здоровяк Степан Оглобин обладал острым и метким глазом, безошибочно определял соразмерность возводимого строения и его частей. Производя расчеты, он прищуривал правый глаз, отчего его обветренное и морщинистое лицо принимало хитровато– таинственное выражение. Без Степанова расчета плотники не приступали к работе.

Острый на слова, как ёж, Рябой Лука с завидной аккуратностью отделывал здание. Обыкновенные – брус или теснина в руках Луки как бы оживали, потом занимали свое место, придавая изящность строению.

Тонкие деревянные узоры с блеском выпиливал бравый красавец Андрей Веденеев, восхищая товарищей талантом и выдумкой. «Ребята! А ведь Андрюха–то наш кудесник! – сказал, как–то Евстигней Куликов. – Гляньте–ко! Сам Бог позавидует его поделкам!» – «Скажешь тоже, – бубнил Андрюха. – До Бога мне далеко. Я такой же грешник, как и ты!»

Петруху Мотовилина прозвали Добрыней. При накатке бревен этот рыжий силач был незаменим. «Раз – два.., взяли! Ещё взяли–и–и!» – командовал Петруха и бревно плотно ложилось в сруб. Скромный Петруха никогда не похвалялся своей силой. В праздники он иногда соглашался потягаться на веревке и нередко перетягивал четверых товарищей.

Тихий и незаметный Влас Косоротый ни минуты не мог сидеть без дела и даже во сне, говорили, лапти сплел. Ну, а без Фомы Петухова артельщики и дня не могли прожить. Острые и веселые байки Фомы, как банный пар снимали усталость с плеч. Остальные артельщики тоже имели немалые достоинства.

Среди таких–то признанных умельцев затесался семнадцатилетний паренек – Ванька Чих. Он ещё многого не знал. Но, как говорят, «не тот глуп, кто не знает, а тот, кто знать не хочет». Ванька хотел знать много! И много смотрел на мир, как на неразгаданную тайну. Постигнув грамоту от сельского дьячка, наблюдательный паренек быстро перенимал умение старших, удивляя их подчас догадками, облегчавшими тяжелый труд. Степан Оглобин часто советовался с Ванькой при расчетах соразмерности строения.

Дружно и спорно сооружалась конюшня барская с колоннами, вытяжными трубами и желобами. Артельщики устраивали всем требованиям управляющего и барина. Сверх того, на фронтоне, под аркой главного входа в манеж, они вырезали горельеф – двух деревянных всадников, летящих навстречу друг другу, как исторические герои Куликова поля – Пересвет и Челобей, чтобы сразиться в смертной схватке.

Оставалось доделать сущие пустяки. Вот тут–то и попутал наших умельцев нечистый дух. Нет, не по плотницкому делу, в котором, как говориться, они собаку съели. Обмишурились наши старатели совсем по другой статье. А всему виной оказался Ванька Чиж. Не будь его в артели, не случилась бы та история, прогремевшая потом на всю округу.

Дело случилось субботним вечером, когда наши усталые работнички убанились, поужинали и отдыхали в сенном сарае. В это сумеречное время Ванька Чиж и осмелился заглянуть в барскую теплицу. Днем он заметил в ней сквозь стекло диковинные гроздья крупных зеленых ягод, на вьющихся, вроде хмеля высоких стеблях с листьями.

«Рябина!» – подумал Ванька. Попробовал: «Сладкая, стерва!»

Насытившись вволю (благо садовник отлучился в село), Ванька прихватил и товарищам полную шапку ягод. Все плотники (за исключением Рябого Луки, ушедшего к знакомым в село) лакомились «зеленой рябиной», похваливая Ваньку: «Ай, да Чиж! Вот это застрогал! Сласть!»

Через день барский садовник обнаружил пропажу ягод, которые берегли к именинам княгини.

«Вот напасть–то на мою голову! – сокрушался садовник, – не уберег ягоды!»

Репнины были культурными помещиками. Они не тиранили своих крепостных, облагая их небольшим оброком. Но садовник знал, что барин, хотя и справедлив, а во гневе себя не помнил. Однажды за оплошность с конями, барин жахнул по голове конюха Никитку квасным ковшом. Ковш–то остался цел, а Никитка с той поры «чокнутым» стал и без нужды оскалялся.

Не миновать бы нашим артельщикам наказания, да спасло их высокое плотницкое мастерство, мужицкая смекалка и чувство товарищества – стоять все за одного, один – за всех.

Рано утром в сарай, где просыпались ото сна плотники, прибежал дворовый сторож и сказал, что сегодня их ожидает барский суд.

Плотники приуныли. Даже Фома Петухов не отважился в такой момент развеселить своих товарищей по несчастью. Он вспомнил, как дня четыре назад князь приходил со своим другом – Прокопием Куницей, посмотреть конюшню.

В добротной свитке и шароварах, «шириною с Черное море», с огромными рыжими усищами, Куница напоминал Тараса Бульбу. Он громко восторгался произведением матвеевских строителей:

– Якую гарну хату коням сробили твои хлопци! Як римский Коллизей!

– Да! – сказал князь, – плотники мои мастера первого класса. Придется наградить их за усердие и умение.

«А теперь, нате–ко, барский суд! – размышлял Фома. – Вот какая «награда» за работу. Вместо «награды», да дороги на родимую сторонку, не загреметь бы в Сибирь». От этих горьких дум больно сжималось сердце многодетного Фомы.

– Ах Ванька, Ванька! Что наделала твоя любознательность! – вмешался Лука. Он только, что вернулся из гостей.

– И дернула же вас нечистая сила слопать эту барскую ягоду. Тьфу!

– А все Ванька. Ни дна бы ему, ни покрышки, – отозвался Добрыня.

– Охота, вишь ему припала до рябины, а теперь во расхлебывайся, – отозвался Кузьма Шипунов.

– Обнуздать бы чуток Ваньку–то, развожжался, охломон, – подал робкий голос Влас Косоротый.

Но смышленый Ванька за словом в карман не полез. Он резонно заявил, что «рябину зеленую» ели все и ещё хвалили его за находку, а теперь вот винят его одного.

– И то правда, – вздыхали мужики.

– А ну, хватит юзжать! Снявши голову, по волосам не плачут! – сказал старшой Артели Агафон, считавшийся «дотошным в деле» и хитрющим мужиком.

– Слыхал я, – сказал Агафон, – что наш сановитый барин любит все чудное, прямоту и бесстрашие. Он никогда в нашей волости не бывал. Там правит его управляющий. Нас с вами князь никого не знает по имени. Давайте уговоримся: никого не выдавать, не запираться, отвечать всем одно и тоже. Я, как старшой, буду отвечать первым. Остальным на допросе говорить тоже самое, что я скажу.

Плотники охотно согласились с предложением Агафона, а растроганный Влас вымолвил: «Агафоша! У тебя ума палата!»

Наступил грозный час барского суда. Виновников вызвали на допрос по одиночке.

Первым, как положено, пошел старшой артели, прикинувшийся придурковатым.

– Как звать тебя? – спросил барин, без опаски взглянув на вошедшего чернявого великана.

– Агафоном, батюшка, Агафоном, – смиренно отвечал тот.

– Что ел Агафон из барской теплицы?

– Рябину, барин, сладкую рябину, – признался Агафон, понимая, что запирательство только повредит делу.

– Чертова дерюга! – не выдержал князь, – это не рябина, а виноград! Знаешь ли ты, дурья голова, сколько лет надо выращивать на нашей земле столь теплолюбивое растение?! – с этими словами барин встал из–за стола и нервно заходил по кабинету.

Агафон же, прикинувшись испуганным, запричитал:

– Барин, батюшка! Смилуйся! Не погуби! Детишные мы все. По глупости своей не знали мы, что это ягода, как её… виноград, думали рябина, ну и, – тут Агафон запнулся и уже тихо добавил, – попробовали.

– По–про–бо–вали! – передразнил барин. – А брать чужое без спроса, как это называется?!

Агафон дипломатично промолчал. А князь, пробежав ещё раз по кабинету, выкрикнул:

– Пошел вон, образина адова!

Следующим на допросе оказался Ванька Чиж, повторивший кратко ответ Агафона. Вызванные за ним два других плотника, к удивлению барина, тоже ответили, что зовут их Агафонами и что по нечаянности съели они барскую сладкую рябину. Из этих ответов князь понял, что «преступление» совершено не по злому умыслу, а ради деревенского любопытства.

Учитывая построенную плотниками великолепную конюшню, которой не восхищался только слепой, князь не стал допрашивать остальных. Он вышел на балкон и обратился к провинившимся, стоявшим внизу на улице:

– Эй вы, Агафоны–Рябинники! Искусные плотники! Убирайтесь отсюдова, чтобы духу здесь вашего больше не было! Слышите!

– Слышим, барин, слышим! – хором ответили мастера.

Закинув котомки за плечи, заткнув топоры за пояса и радуясь, что так дешево отделались, наши умельцы отбыли восвояси.

Весть о съеденном барском винограде, как колокольный звон разнеслась на всю округу. Вот с тех–то пор и пристало, как банный лист, к жителям нашей волости и её окрестных деревень прозвище «агафоны–рябинники», перешедшее на все последующие поколения.

А когда поздно вечером мы приехали домой и легли спать, перед моим взором опять ожили «агафоны» – умельцы, с содеянным их золотыми руками дворцом–конюшней для барских рысаков. И я решил: «Вот вырасту и обязательно построю такой дворец, что все ахнут!» С этим желанием я и заснул.

Будучи уже взрослым, когда деда Панкрата не стало, я понял, что предание об «агафонах», основанное на реальном факте, – наглядное свидетельство тому, что прозвище «агафоны» не унизительно, как считали некоторые мои земляки, а наоборот. Оно говорит об удивительном мастерстве костромских мужиков, о крестьянской смекалке, о неистребимом чувстве русского товарищества – главных национальных чертах моего народа.

Свое дальнейшее повествование я и посвящаю потомкам этих «агафонов» – неизвестным умельцам, противоборцам со злом, которые своим трудом продолжали умножать славу предков, став как бы мостом «в разрыве времен», соединившем конец XIX – начало XX столетия с нашим временем!

Глава 1.
Родословная Анфима Житова

«…Былое от меня неотделимо,
– Я от него, как дерево, росту…»

Лев Пагирев

Дедово сказание об «агафонах–рябинниках» возбудило во мне интерес не только к моим предкам, а и к жителям всей округи. Я гордился, что «корнем» нашего рода был Агафон–«медвежатник», испугавший своим богатырским видом даже лешего, был напарником самого царя плотника в корабельном деле.

Позднее, со своим товарищами Агафон построил изумивший всех лошадиный дворец, и своей придумкой спас товарищей от барского наказания, оставив своим землякам на вечные времена прозвище «агафоны–рябинники».

Узнал я так же, как от этого «корня, вырастало житовское родословное дерево и как жили мои земляки, сумевшие влить новую струю в реку народного умельства. Детский ум мой вбирал в себя, как губка воду, все новые и новые сведения о моих предках и их соседях.

Когда позднее, согласно указу царя Петра, велено было «не писатца срамными кличками», вроде: «Агашка–кулында», «Микешка–Хрипун», «Епишка–Ропля», а «писатца» благозвучными именами, мои предки записались потом самой хлебной фамилией – Житовыми. Но в деревне их по– прежнему звали по–агафону – «Медведями».

Дед же сообщил мне, что у Агафона был сын – Дорофей – добрейший души человек, оставшийся в людской памяти ещё и как основатель нашей деревни. Он первый выселился из тесного села Троицкого5.

Два сына Дорофея тоже прожили не зря.

Старший – Игнатий умел делать восхитительные прялки. На одной он изобразил великого князя Московского – Дмитрия в поход против полчищ Мамая. Прялка эта могла бы стать блестящим экспонатом столичного музея. Но увы!.. Творения многих крестьянских талантов не выходили за пределы своей волости или уезда. Младшему брату Игнатия – Ефрему выпал солдатский жребий. Как отменный пушкарь, в Бородинской битве со своим напарником уничтожил до сотни неприятелей, но и сам пал смертью героя. Моя тётя Доня заказывала в церкви поминание о славном воине Ефреме, поясняя мне, что «человек живет век, а добрые его дела два века живут».

Сын Игнатия – Панкрат – мой дед, воспринял от отца искусство изготовления прялок, любил хлебопашество и садоводство. Он первым в деревне посадил в своем уезде сад. По примеру деда, жители Выселок6, тоже стали у себя заводить сады. Деревня зазеленела и заблагоухала. Панкрата на деревне звали уже не медвежатником, а Медведем, как и моего отца.

Но как в лесу есть кривые деревья, так и в роду Житовых случились отклонения. Единственный сын деда Панкрата – Афанасий – мой отец, не унаследовал многих добродетелей своих предков, хотя и не избегал крестьянского труда. В молодости, как я слыхал, он выглядел не хуже своих сверстников: среднего роста, с крупными правильными чертами лица, карими глазами и каштановой шевелюрой. Однако, девушки не заглядывались на этого угрюмого и нелюдимого парня.

По душе ему было изречение скупой его бабки Степаниды: «Деньги – всему голова». Накопительство – стало главной линией жизни этого человека, ставшего в семье самостоятельным хозяином.

Несмотря на то, что Житовы имели четырех коров, семья большую часть года питалась тюрей и похлебкой, да кашей. Молоко и мясо на столе появлялось только в праздники. Все остальное, хозяин увозил на базар, а деньги прятал в кубышку. Однажды, мать испекла к вечернему чаю в воскресенье морковный пирог. Не ожидая такого «расточительства», Афанасий побагровел от гнева и даже лишился голоса, зашипев на жену: «Шайтанка–дура!

Мотовка!» – с этими словами он схватил со стола пирог и бросил им в Аграфену, запретив ей впредь не «разорять» семью пирогами. Сыновья и снохи втихомолку роптали на скудность пищи. Только незамужняя сестра Афанасия – Домна отважилась укорять брата: «И куды копишь–то, аспид! Добро бы на пользу. А то ведь себе во всем отказываем. Внуков морим, оставляя шестерым малышам только одну крынку молока на целый день! Опомнись!»

Не подозревая, что своим скопидомством он обворовывал физическое и нравственное здоровье семьи и свою душу, Афанасий отмалчивался от Домны, а про себя думал: «Уступлю один раз, разрешу семье в будни есть молоко и мясо, тогда вконец разоришься. Нечего будет везти на базар. Не уступлю».

Одеждой Афанасия круглый год были старые холщевые штаны и рубаха, заплатанный армяк и лапти, да потертый малахай берендеевых времен. При встрече с богатеями он подобострастно снимал шапку, кланялся. На деревенской сходке молча прислушивался к их голосу. У себя же дома он чувствовал себя царем, перед которым трепетали домочадцы.

Скаредность Афанасия удивляла даже тех жителей, которые считали скупость доблестью, а деньги – мерилом человеческого счастья. Чаепитие отец разрешал только в праздники. Садясь у самовара, он брал кусок сахара и раскалывал его на мелкие кусочки, оделял всех, похваливая внуков, оставлявших из крохотного кусочка сахара на следующее чаепитие.

Уезжая на мельницу или на базар, на богомолье, Афанасий запирал в шкаф чай, сахар, самовар и деньги, а самоварный кран брал с собой и однажды в церкви сильно сконфузился. Когда священник запел хвалу богу и все молящиеся встали на колени, кран у отца выпал из кармана и громко ударился об пол, привлекая внимание молившихся. Стоявший с отцом рядом шабер Парфен даже прикрыл рот рукой, чтобы не рассмеяться. Афанасий схватил злосчастный кран и снова впихнул его в карман. Но Парфен запомнил этот случай. Как–то рассорившись с отцом на мельнице из–за очереди, шабер упрекнул его: «Какой же ты, Афоня, сквалыга! Семью работой и голодом моришь, в будни чаем не поишь, кран от самовара носишь с собой. Как же можно так жить!?» В глухую осеннюю полночь деревня крепко спит. Но Афанасий поднимал своих снох с первыми петухами. В тесной баньке, в пыли, в духоте, голодные снохи, кормившие грудью детей, обделывали лён. Изнемогая от усталости, недосыпания и жажды, они просили Домну принести из дому пресного молока – промочить горло. Домна приносила. Опорожненная крынка разбивалась, черепки ее прятались, чтобы не узнал хозяин и не поднял скандала.

Скопидомство Афанасия породило у его дочерей привычку – тайком ото всех продавать через соседей на базаре часть продуктов, на врученные деньги покупать белую муку, стряпать пироги и есть их «на особицу» от всей семьи.

Афанасий даже не захотел наряжать заневестившуюся старшую дочь – Матрену. Девушка ушла в монастырь. Но доля послушницы ей не понравилась и она уехала в Питер, жила в прислугах. По привычке брать чужое, она долго не задерживалась на одном месте.

Вторая дочь Афанасия – Павлина решила иначе. Помня пословицу: «Стань овцой, волки найдутся», она отдирала от запертого отцовского шкафа доску, брала деньги. Потом незаметно вставляла доску на прежнее место. А когда отец спрашивал: «Откудова обновка?» – отвечала, что подарили родственники.

Скряжничество Афанасия уживалось с некоторыми, вроде бы положительными воззрениями. Будучи глубоким реалистом по отношению к религии, он придерживался мудрой поговорки: «На Бога надейся, а сам не плошай», нередко нарушая губительный обычай не работать в праздники. Эти нарушения не всегда сходили ему с рук. Как–то в день «Прасковья пятницы», Афанасий решил тайком на рассвете покосить росную траву в Дальних Пустошах. И надо же было в тот момент повитухе Аглае встать спозаранку и пойти поискать не вернувшуюся с вечера свою буренку. Увидев Афанасия, воровато пробиравшегося с косой к лугам, Аглая не преминула сообщить о нем соседям. Вскоре толпа деревенских жителей застигла нарушителя на месте «преступления». С насмешками и ругательствами с него стянули штаны и голыми ягодицами посадили в большой муравейник приговаривая: «Не гневи Господа Бога, ослушник окоянный!»

Высшим блаженством мой родитель почитал баню. Забравшись на полок, он неистово хлестал себя веником, кряхтел от удовольствия. Затем выбегал голым, катался в снегу и снова забирался на полок, охая и отдуваясь от жары. Разомлевший от пара, он приходил домой, выпивая сразу ковш квасу.

Однако и добрая баня не прибавляла щедрости в его копеечную душу. За всю свою долгую жизнь, Афанасий ни разу не порадовал свою жену хотя бы зряшной обновой. И в будни и в праздники она ходила в холстине и лаптях.

Замечая в августовском саду внуков, лакомившихся черемухой, хозяин бранил их:

«Хы, шайтаны – дураки! Цюцелы кривобокие! Вот я вас!»7 – и замахивался на них клюкой. Испуганная ребятня, горохом сыпалась с черемух и спасалась кто куда. Запрещал он внукам лакомиться и яблоками, даже падалицей. Её собирали для варенья, а яблоки хозяин увозил на базар, продавая по пять копеек за куль. Редко снисходил мой родитель до ребячьих интересов, Как то возвращаясь со жнивы, он одарил внуков горохом. Развернув стручок, внучка – Марфуша вскричала: «Дедушка! – в горохе–то червяк!» «Хы, цюцело пикунное! Ни он тебя съест, а ты его съешь!» – с этими словами Афанасий взял у Мавруши стручок и съел вместе с червяком. Накопленные этим любителем копейки – 2500 рублей, в октябре 1917 года обесценились и на них можно было купить лишь коробок спичек. С горя, Афанасий чуть не повесился, тяжело заболел и месяца через два помер.

Полной противоположностью Афанасия была его жена – Аграфена – моя мать. Редкая женщина, унижаемая тогда в семье и обществе, претерпела столько невзгод, сколь выпало на её долю. При этом, она до глубокой старости сохраняла человеческое достоинство, сердечность к людям, ясный ум и проворство в делах. Она умела быть, как говорят, «И в пиру, и в миру, и в трудовом деле».

Путешествуя в монастыри для поклонения чудотворным иконам и бывая в городах, Аграфена замечала богатство и силу одних, бедность и приниженность других, считая такой порядок «от Бога».

Изумительная цепкая память матери запечатлела картины былого. Запомнился мне материнский сказ о жизни при барах и о её детстве:

«Я тогда подростком была. Как–то мы с подружкой пошли в «Троицин день, погулять в деревню Конюшино. Благодатный денек выпал: птицки над полями заливаютца. А в садах–то яблоновый цвет и церемухи духмянят.

Пришли мы в Конюшино и диву дались. У барскова крыльця народ стоит. Все по оцереди целуют руку барынье, сидевшей тут же на высоком креслице.

Хто побагатее, те одаривали свою «благодетельницю» куском узорцтова полотна, али парой куроцек. Мужики– городцики – те вруцали ей платоцек шелковый, али игрушки для внуцят её.

– А вы чего, гордячки, истуканами–то стоите, не подходите к ручке нашей матушки? – окликнула нас с подружкой старостиха.

– А мы вольные, а не барские, – гордо ответила я. После этова нам совсем расхотелось гулять в этой деревне и мы ушли.

А детство моё рано осиротело. После смерти родительницы, отец женился на другой, а вскоре и сам помер, угорев в жаркой бане. Молодая мачеха приняла в дом нового мужа.

С семи лет я познала крестьянскую работу с рассвета до темна. На шестнадцатом году меня стали наряжать, чтобы выдать замуж. Вскоре мое короткое девичество сменилось ненастной погодой. В один из крещенских вечеров, вместе с подружками в беседе я пела песню: «Все бы я по горенке ходила…» Девушки и парни встали в хоровод. Против меня встал только что пришедший с улицы кудрявый Никодимушка. Всегда веселый взгляд его сегодня был печален.

Улуцив момент, он отвел меня в сторону и в смятении сказал:

– Эх, девонька! Веселишься ты и не ведаешь, что сейчас пропивают твою долю!

– Да неужто?! – так же шепотом спросила я, – а за ково? – За Афоньку Житова, ответил паренек и посмотрел на меня, как на утопленницу.

«Горюшко мое! – воскликнула я и бросилась домой».

«Был бы Никодимушка старшим сыном, непременно бы сейчас посватался ко мне», – подумала я.

Подбежав к родному дому и посмотрев в краешек незамерзшего стекла, я увидела сваху – дородную соседку Увариху в цветистом сатиновом сарафане. Сердце мое дрогнуло от страха. Я вспомнила, как года три назад я избила Афоньку за то, что он крал из нашего сада малину. Мстительный мальчишка, будучи меньше меня ростом, не решался «дать сдачи» и стал пугать нашу клушку с циплятами. Пришлось пожаловаться его родным. Афоньку выпороли. С тех пор я избегала ево. А вот теперь меня сватают за этого злюку, который повыщиплит и раскосматит мою жизнь и заступы мне не найти. Родители в могиле, а родная тетка живет в дальней деревне. Но я решила сопротивляться.

– Я не хочу замуж, не пойду! – закричала я.

– Хватит дурить, девка! – грозно сказал отчим, вставая из–за стола. – Не то, возьму вот вожжи, привяжу тебя к скамейке, да так распишу твою спину, что небо с овчинку покажется. – Он сел.

– Груняша! – вкрадчиво заговорила сваха, – ты пойми, что Афанасий–то Панкратьевич один паренек. Ево и в солтаты не возьмут. Будешь у Житовых сама большуха.

Я поняла, что судьба моя уже решена и, зарыдав, ушла на кухню. В ту ночь мне долго не спалось. Я плакала и заснула поздно.

Через три дня после помолвки. С утра я «обряжала» скотину, а потом вместе с мачехой села на прялку, размышляя о своей загубленной доле. В кутном углу нашей курной избы стояла долбленная колода, в которой по утрам запаривали рубленную солому с мякиной. Перед колодой «завтракала» довольная и лукавая рыжуха.

Каждое утро зимой лошадь выходила из хлева, поднималась по пологому настилу в сени. Уцепив зубами дверную обшивку, она отворяла дверь в избу и тихим ржанием просила корма.

Но вот дверь отворилась. Высокий порог переступил сутулый и угрюмый жених. Заметив угрожающую морду лошади, он испугался, отпрянул, но запутавшись в новом длинном полушубке, упал. Гостинец невесте – пшеничный каравай выпал из рук жениха и покатился под ноги лошади. Я засмеялась.

Диковатый и нескладный Афонька, тоже принужденный жениться, разрыдался и хотел убежать. Но смекалистая его будущая теща успела схватить паренька за рукав, прикрикнуть на хохотавшую невесту, чтобы подняла гостинец. Хозяйка помогла гостю раздеться, угостила чаем с леденцами и морковным пирогом, а потом твердила мне – «стерпитьця, слюбитьця».

После горестной свадьбы с нелюбимым, неласковым мужем, для меня нацалась новая жизнь в цужой семье. К моей радости, родители мужа оказались не суровыми. Свекор пытался ободрить невестку ласковым словом. Свекровка пекла для молодоженов пироги, варила студень, отпускала нас на воскресные гулянья. Золовка Домна, несмотря на хилое здоровье, стала первой моей помошницей и советцицей в делах.

Подруги мои тоже повыходили замуж и редкая из них сама выбирала себе жениха. Под венец шли по приказу родителей, проклиная потом своей невольное замужество. Через два–три года, прежде румяная и жизнерадостная девушка превращалась в увядшую печальницу, нередко уходя преждевременно в могилу от побоев мужа и других тягот.

Потому–то при выходе замуж, невестка выла, оплакивая свое девичество. Даже в такой развеселый праздник, как масленица, молодайки приезжавшие с мужьями в Выселки качаться на кацелях, запевали снацала «Девицью волю»:

«Уж ты воля моя, дивья воля, моя дивья воля,
Да распроклятое бабье замужье, вот бабье замужье.
Да расхорошее было житье дивье, житье дивье–мое красовенье.
Ой, да ты куда воля дивья девалась?
Да на родимой стороне осталась…»

И только после этой песни слышались веселые, но их запевали уже девушки, не вкусившие полынного замужества.

На третий год замужней жизни у меня родился первенец – Пантелей, журавлями вой весны, неторопко тянулись только скробные годы…»

Тяжело вздохнув, Аграфена замолчала и ей вдруг представилось как погибла ее добрая свекровка, которая вечером легла спать, а утром… не проснулась. Позвали знахарку Уголиху, умевшую предсказывать на угольях. Та посмотрела на умершую и молвила: «Кажись, как живая лежит». К лицу умершей приставили зеркало, а оно не вспотело. Перекрестившись, Уголиха изрекла: – «Преставилась, грешница, царство ей небесное. Хоронить надо Петровну».

Сенокос торопил. Пелагею схоронили на другое утро, а вечером того же дня, дьячок проходил мимо свежей могилы и услышал стон. Прочитав от дьявольского наваждения молитву: «Да воскреснет Бог...», дьячок снова услышал стоны и кинулся к попу. Но когда разрыли могилу, было уже поздно. Очнувшаяся от летаргического сна, женщина долго мучилась от удушья, рвала на себе волосы, исцарапала лицо в кровь, перевернулась на живот, да так и застыла. Прибывшие стояли в оцепенении. Затем священник строго наказал дьячку и работнику не разглашать тайны, потому как за захоронение живого человека, попа могли лишить сана. И все же, дьячок не утерпел. Подвыпив однажды на празднике и увидев моего деда Панкрата Житова, он сообщил о страшной смерти его жены – Пелагеи.

Беда, как говорят, не ходит в одиночку. Вскоре после гибели свекровки, на побывку из города прибыл родич свекра и привез с собой заразную кожную болезнь. В крестьянских семьях тогда обычно ели все домочадцы из одной чашки, утирались одним полотенцем. Через него–то и заразилась Груня «порчей» – так называли в деревне эту болезнь.

Она догадалась о своей беде, когда на теле появились раны. Больную поместили в баню. Раз в день через банное окно золовка просовывала ей хлеб и кружку воды. Опасаясь заразы, соседи советовали Афанасию уморить или искалечить жену, чтобы потом был предлог от нее избавиться.

Когда Домна ушла в монастырь на богомолье, Груне перестали приносить еду. Суеверные соседи внушали ее семилетнему сыну: «Матка твоя поганая стала, заразит всех, если от нее не избавиться. Возьми ухват, выколи ей глаза, а то мы все от нее погибнем». «С малого и глупого какой спрос?» – думали они.

И вот мальчонка пришел в баню выполнить чудовищный наказ взрослых. Нацелив ухват на глаза матери, он стал подходить к ней и вдруг услышал тихий, жалобный голос: «Пантелеюшко, голубок мой! Не делай зла, отойди, я скоро поправлюсь и не буду никому в тягость. Принеси мне водицы испить. Нутро у меня ссохлось, да кусоцек хлебца захвати».

Потрясенный скорбным видом матери, почерневшей и исхудавшей от голода, мальчик горько заплакал, опустил ухват и убежал.

Возмущенная до глубины души подлостью взрослых, больная впала в забытье. Очнулась она только вечером и увидела на подоконнике туясок с квасом, а возле – на тряпице – нарезанный пшеничный каравай, кусочек сахара, несколько печеных луковиц и тряпочка с солью, два яйца.

Позднее Груня узнала, что спасительницей ее от голодной смерти была мать Никодимушки, которого давно забрали в солдаты, где он и сгиб, сердечный. И вот теперь солдатская мать пожалела ещё более обездоленную женщину, которую когда–то мечтала видеть своей невесткой.

Никодимушкина же мать известила и Грунину тетку о болезни племянницы и та, вскоре, отвезла Груню в больницу неблизкого посада. Врачи признали болезнь запущенной, но излечимой.

Прошло много времени, но никто из Выселок не проведывал больную. О ней будто забыли. Изредка навещала только родная тетка. Груня тосковала по родной деревне, по сынишке, а время шло. И вдруг в одно воскресенье в дверях больничной платы показался Афанасий. Не переступая порога палаты и не говоря ни слова, он увидел жену, бросил ей на кровать булку, и сразу же молча удалился. Такое «посещение» мужем жены после долгой разлуки, удивило и рассмешило всех. «Вот цюдушко–то мое, люди добрые! – горько усмехнулась Груня, – ушел, не сказамши не словецка. Цюрбан, а не человек».

И все же она поняла, что приход мужа в больницу, да ещё с подарком, говорил о перемене отношения к ней мужниной родни к лучшему. Видимо родная тетка, да мать Никодимушки усовестили их.

Внимательное лечение и молодость самой Груни делали свое дело. Но больная наивно приписывала свое выздоровление Божьей милости. «Грунюшка! Да ты помолодела!» – воскликнула однажды соседка по койке и принесла ей осколок зеркала. Посмотрев на свое отражение, Груня повеселела. Темные волосы ее по–прежнему кудрявились над висками. На щеках появился румянец. Серые глаза ее искрились задором. Болезнь не коснулась ее лица.

«Благодарю тебя, Владыциця небесная! – прошептала Груня. Теперь бы поскорее домой. Ужасть как соскучилась по сынишке!»

В день выписки из больнице Груню никто не встречал и она пошла пешком. Ноги несли ее как на крыльях. С опаской встретили ее родные мужа и смирились, посмотрев больничную справку о выздоровлении.

И снова житейская мельница завертела Аграфену, свалив ее на плечи груз безотказной работницы, жены, матери. Но никто из соседей не слыхал от этой женщины ни одной жалобы на тяготы бытия. Мать моя молча сопротивляясь круговерти стяжательского омута мужа. Неспетую песню своей любви в девичестве, она переключала на детей, а потом и на внуков, внушая им своими делами высокие помыслы. «Целовек живет не только для тово, кабы быть сытым, – говорила Аграфена детям. – Надо, кабы люди молвили о тебе: “Он мастер и радеет за ближнева”».

Уже женатым я иногда задумывался об источниках мужества матери, не отупевшей от насильного брака с человеком, окостеневшем в патриархальщине, наживе. Однажды я спросил ее об этом.

– Фимушка! Надо любить божий свет, – ответила мать. – В молодости–то я проворницей была. Одна управлялась на лугу и в поле. Помогала мне золовка, а мужики в страду были на заработках.

Приду я утром к цветастому лугу, а надо мной жаворонок заливается – тоже радуетця красному солнышку, и руки мои сами косят. Жатва подойдет, опять в торопях бегу к своей полосе, а мне густая рожь кланяется в пояс, дескать «спасибо тебе за труды

великие»! И опять душа моя ликует: будет семья с хлебушком! Как в речке, подернутой льдиной, внизу журцит вода, так и думка моя, – как бы дети мои и внуки прониклись бы таким неуемным, как эта вода, движением, любовью к жизни, неподвластным никакой стуже!

Не чуждалась Аграфена и мирских дел. В отсутствие мужа она посещала сходки, высказывая разумные предложения об огораживании лугов, починке дорог и т.п. В конце 80–х годов соседние деревни захотели незаконно оттягать у Выселков Ближние пустоши. Приехавшие землемеры узнали нужду нашей деревни в лугах и предложили жителям собрать 25 рублей землемерам за труды, чтобы луга эти по–прежнему оставались за деревней.

Аграфена, имевшая к этому времени уже трех сыновей, как и некоторые многодетные семьи, настаивала собрать деньги, позаботиться о будущих детях и внуках. Однако, деревенские воротилы – Ухватовы и Клещев воспротивились сбору денег. Малоземелье жителей им было на руку, чтобы использовать труд бедноты на кабальных условиях.

Филат Клещев, сощурив вороватые глаза, презрительно процедил в ответ на предложение Аграфены: «Зачем собирать деньги? Детки будут, так сами добудут». – Толстосумы добились незаконного отмежевания от Выселок ближних лугов.

«Пророчества» богатеев оправдалось только в первый год Советской власти и не в их пользу. А пока малоимущие вынуждены были терпеть их кабалу.

Кроме Аграфены, другим противником стяжательству Афанасия в житовской семье была его сестра Домна. С детства болезненная, она в свое время не смогла выйти замуж и заиметь семью. За многолетние труды в общей семье, отец ее срубил дочери келью, выделил корову, овцу, жита. Но Домна не уединилась, а продолжала разделять общий труд в семье отца.

Как белая березка среди валежника в дремучем лесу, она притягивала к себе людей своей отзывчивостью. Маленькая ростом, с болезненно–бледным лицом, она всегда защищала слабого и правого в спорах. Дети любили ее за понимание души ребенка. Плачущего она утешала сказкой: «Ты не слушай–ка, не слушай как куроцки гогоцют. А слушай–ка, слушай как телки мыцят, да собацки ворцят». Под это воркованье Домны, ребенок затихал и засыпал.

Если малыш ушибался, снова появлялась она, мазала ушиб скипидаром, приговаривая: «У сороки болит, у вороны болит, а у тебя заживет».

В молодости Домна год прожила в монастыре, в услужении одной монахини, знатной прежде в миру. Там она научилась грамоте. За усердие и недюжий ум, монахиня подарила служанке несколько «божественных» книг. Но прочитав их, Домна не стала святошей, пекущийся лишь о себе. Она поняла, что «спасение души», о котором твердит духовенство, не в отшельничестве за монастырской стеной, а в гуще мирских дел, в ежедневной помощи людям.

Вернувшись в деревню, Домна стала бескорыстно обучать подростков грамоте по псалтырю (за неимением букваря), став, таким образом, первой «учительницей» в округе, где ещё не было школы. Вдовая Агафья Тимофеевна просила образумить сына Ерошку, отбившегося от рук.

– Надо бы тебе, Агаша, приучить сына к труду с малолетства.

– Так я кажинный день заставляю помогать мне по дому, ругаю: «что ты, волчья харя, дармоедничаешь?!» А он не слушает.

– Агаша! Мне больно смотреть на твоего сына: грязный, оборванный!

– Домнушка! А где же я напасусь на ево одежи?

– Но у Феклы Растягаевой трое, а ходят в чистом, хотя и залатанном. Ты виновата, что не приучила сына к чистоте.

– Да он не слушает, когда я заставляю его вымыться!

– Как же он будет слушаться, если мать оскорбляет сына ругательной кличкой, как глупые сверстники! Посылай его ко мне учитьця. Я обучаю бесплатно, лишь бы пошло на пользу…

И вот Ерошка Тимофеев стал учиться. Лицо его и впрямь походило на собачью морду. Ноздри задирались вверх на приплюснутом носе. Уши оттопыривались, как у барбоса. Но пытливые глаза горели детским любопытством. Одет он был на этот раз уже в чистую залатанную рубаху и починенные штаны. К удивлению Домны, Ерошка за месяц одолел «аз–буки–веди» … и стал бойко складывать слоги в слова. Домна похвалила способного ученика и эта похвала оказалась куда сильней прежней материнской ругани.

Домна же познакомила потом Ерошку с сельским бондарем, а тот сказал подростку: «Вот, Ерошка! – Смотри и учись бондарному делу! Помни, что без бочек, вся выловленная рыба протухла бы. Без бочки ни капусты засолить, ни воды запасти – прямо погибель, да и только».

Ерошке понравилось бондарное ремесло, а уже через год его одолевали многие заказчики. Как же, первый бондарь по деревне.

«Вот тебе и Ерошка–вошка!» – дивились соседи. Домнино наставничество многим помогло. Только родной ее брат – Афанасий не поддавался доброму влиянию сестры.

Каждую зиму ему приходилось самому ездить на Кривухинскую мельницу помолоть жито и дожидаться там своей очереди, иногда по неделе. Хозяин мельницы – Дормидон Кривухин – не поймешь: толи мукой были обсыпаны его волосы, косматые брови и борода? То ли время его сделало седым, как лунь? Старик не был разговорчив и лишь в необходимых случаях выдавливал из себя слова, но дело свое знал. Его высокая плечистая фигура в холщевом кафтане мельтешила у поставов, а иногда появлялась и в рядом стоявшей избе, где помольцы дожидались своей очереди.

Помогал мельнику его сын – Филька – здоровенный парняга.

В праздничных пьяных драках против Фильки никто устоять не мог. В мучном деле сын превзошел отца. При его дежурстве мука сыпалась ровным и мелким помолом.

Афанасий прибыл на мельницу вечером, в невезучий день–понедельник. Заняв свою очередь среди помольцев и накормив коня, он прилаживался спать в помольской избе, сняв шапку, забыв, что на лбу у него огромный синяк.

– Кто ета тебе такой «фонарь» подвесил? – знающие улыбаясь спросили Афанасия, приехавший с ним вместе его сосед – Андрей Ковшов. – «Ета меня меренишко улягнул», – смущенно ответил тот, пострадавший от своей снохи.

А дело было так: ночью сноха встала к ребенку и зажгла ночник, чтобы сменить пеленки. Жалея капли керосина, Афанасий встал и с бранью загасил свет. Сноха снова зажгла, так, как в потьмах не найти пеленку. Свекр опять вскочил, хотел задуть свет и замахнулся на сноху табуреткой. Но та опередила. Схватив полено, она «засветила» Афанасию в лоб. В семье поднялся крик. Сбежались соседи, осуждая сноху, поднявшую руку на хозяина. Но никто не упрекнул его жестокость.

На мельнице сон не сразу пришел к Афанасию, он сначала мысленно подсчитывать будущие барыши от продажи продуктов, которые повезет в ближайшее воскресенье на базар. При подсчете получилась изрядная сумма. Довольный почитатель копейки, наконец заснул и… очутился на базаре. Вот и его Пеганка с санями стоит рядом, а сам он уже распродал все и только хотел сунуть за пазуху вырученную пачку денег, как к нему подбежали два разбойника и стали отнимать деньги. Афанасий, закричав благим матом: «Караул! Грабят!» – проснувшись от своего крика, вначале не мог понять где находится. Встрепенувшиеся ото сна его соседи подняли головы. Кто–то спросил: «Кого грабят?» – увидев над дверью фонарик, освещавший угол помольской избы, Афанасий вспомнил, что он на мельнице и обрадовался, что ограбили его только во сне. «Хы, попритцилось мне ета во сне, извиняйте», – виновато проговорил «потерпевший», когда на крик и шум в избу вбежал хозяйский сын.

Узнав в чем дело, Филька повернул обратно, пробурчав: «По истине, нищему кошель сниться». На Филькино замечание помольцы захихикали, а потом снова улеглись. Виновник ночного переполоха, тоже укладывался уснуть, подтверждая своим поведением пословицу: «Можно спасти человека от разбойников, от тюрьмы, но нельзя спасти его самого себя».

В отсутствие хозяина наша семья блаженствовала. Старший мой брат – Пантелей вечерами уходил к своим сверстникам, а в нашу избу собирались с пряхами подруги матери: Арина Сажина, Алена Певунья и Клисфена Ковшова. У каждой из них была своя неповторимая судьба.

Самой общительной и смелой в своих суждениях была Арина. В свои 47 лет она сохранила следы былой красоты и озорной нрав, любила подшутить над мужиками. Одеждой она не выделялась, из семей среднего достатка: синий сарафан с белой рубахой, повойник, скрывающей пышные черные волосы. Смугловатое, узкое лицо с правильными чертами, твердо сжатые губы и строго–вопросительный (а не испуганный, как у многих) взгляд на собеседника, говорили о ее волевом характере.

От старых плотников я слыхал какой была в девках Арина: «прилетит она бывало на гулянье, да как глянет на мужиков своими веселыми, озорными глазами, улыбнется демонской улыбкой, так и святые апостолы не устоят, станут грешниками, будут сохнуть по этой девке!»

Так это или не так, но известно мне было и другое. Арина не поддавалась ни на какие ухаживания. Более настырных толкнет этак легонько в плечо и «ухажер» кубарем летит в сторону. Буянившего под пьяную руку мужа, она запросто связывала и он отсыпался.

В семье Сажиных царил матриархат. Если почти все деревенские мужики называли своих жен «баба», «матка», то Андрей Сажин величал свою жену Ариной Гавриловной и беспрекословно исполнял ее распоряжения.

Вдову Алену никто не знал по фамилии – Корамысловой. Эта фамилия значилась лишь в списках плательщиков податей. Алену прозвали Певуньей за ее бархатный голос. Запоет она бывало на масленице песню, мужики ахают: «Дал же Господь Бог такой голос бабе. Чисто дьякон в юбке!».

Оставшаяся после смерти мужа в тридцать лет с двумя детьми, видная собой, синеглазая и русоволосая молодка не захотела вторичного замужества, несмотря на завидных мужиков.

«Думайте обо мне что хотите, а я своему Антипушке и мертвому верна буду», – говорила она сватам.

На посиделки к матери приходила и хромая Клисфена Ковшова, проводив своего буйного мужа на мельницу. Грубый и дюжий детина – Андрей Ковшов следовал дикой поговорке: «Люби жену, как душу, тряси ее как грушу». Напившись пьяным, он вымещал на жене все домашние и мирские невзгоды. На второй год женитьбы, возвращаясь на масленицу из гостей, Ковшов привязал свою молодую жену к саням, как скотину, и погнал лошадь вскачь.

Находясь на последнем месяце беременности, Клисфена пробежала немного, упала, сломала ногу и долго волочилась за санями. По прибытии домой, она родила мертвого ребенка, оставшись хромой на всю жизнь. От частых побоев мужа Клисфена преждевременно состарилась. На ее желтом, морщинистом лице, застыл вечный испуг. Густые прежде волосы, за которые муж ее привязывал к кровати и избивал, поредели и поседели.

Запуганная, забитая, она все–таки не переставала тянуться к своим подругам, питая робкую надежду избавиться от своего «мучителя».

Страстью Клисфены, в которую она выплескивала свою неуспокоенную душу, было изготовление удивительного узорчатого полотна. Ее полотно на ярмарке разбирали нарасхват. «Секреты» мастерства она вроде бы и не хранила, а вот поди ты, попытка выткать такое же полотно даже у такой признанной мастерицы, какой была моя мать, кончались неудачей. Полотно выходило совсем не таким, как у Клисфены. У той узоры «разговаривали», а не были «сонными».

Любил я эти зимние посиделки женщин в нашей избе. Домна ставила светац на середину избы и все усаживались вокруг. Дед Панкрат, обожавший русскую песню, слезал с полатей. Примостившись возле светца с неизменным лаптем, он басом подпевал женщинам.

И вот уже поплыл по нашей избе Аленин запев: «Снежки белые, пушистые…» Сладостно–жалостливый голос ее щемил сердце, хотелось плакать о том, что снежки белые не закрыли горя лютого одинокой женщины, бредущей по жизни без поддержки и радости. Алена вконец преображалась, когда пели про «тройку почтовую», про бедного ямщика, у которого богатый, да постылый жених отнял любимую невесту.

Раскрасневшись Алена выводила:

«…Как только лютою зимою замерзнет матушка–река,
Доской тесовой, гробовою, закроют тело ямщика.
По мне лошадушки взгрустятся холодной матушкой–зимой.
А мне уж больше не промчаться вдоль по дорожке столбовой!».

Мягкий и сильный голос Алены вел за собой весь «хор», выливая не выплаканную грусть и совершая чудо. Изба наша – уже казалась мне не избой, а лесной поляной, с зажжёнными по средине костром. А вокруг добрые феи и волшебник – Дед. Где–то рядом несется тройка с обездоленным ямщиком. Мне даже чудится звон колокольчика и цокот конских копыт. За стеной избы бушевала метель, а мы сидевшие у костра, как на ковре–самолете и несемся к звездам.

Натешившись песнями, женщины начинали разговоры. Арина рассказывала, как Роман Плахин – пьяный на днях избивал свою жену, и та, взывала о помощи. Но никто из соседей не хотел вмешаться, считая «зазорным» встревать в семейные дела. Только она – Арина не утерпела. Вбежала к Плахиным, связала Романа, надавав ему тумаков и пообещала: «Я тебя, ирод, ещё не так ухрястую, если ещё раз посмеешь поднять руку на жену!».

Роман ругал «гренадершу» (так звали на деревне Арину), но не мог вырваться из ее сильных рук. Молчаливая Клисфена проговорила: «Доколе же нас, бабоньки, будут увечить мужиков?! Работаем по–лошадиному, а «наградой» – побои.

– Я так разумею, – ответила Арина на вопрос подруги, – Наши дети не будут такими извергами. При этом она выразительно посмотрела на меня и я подумал, что никогда не буду таким извергом, как Андрей Ковшов и Роман Плахин, когда стану взрослым.

Вот я и поведал вам, дорогие читатели, из каких родников начиналась моя речка. А как она текла в детстве и юности – про это вы узнаете в следующей главе.

Глава 2.
Детство и юность Анфима Житова

«Добрый совет может окрылить или дать понять человеку,
что ему ещё надо найти самого себя»

(Русская пословица)

На свет я появился в 1876 году – через год после выхода из больницы моей матери – Аграфены Житовой. Отец мой опасался, что мать, перенесшая длительную болезнь, может родить урода.

Сомнения отца рассеялись, когда он увидел крепкого, нормального ребенка.

«Хы, из камня вода потекла», – обрадовался отец и расщедрился полтинником матери на «зубок» новорожденному.

Дед Панкрат называл меня «мужичок–боровичок» за то, что я быстро рос. Черные мои волосы стали кудрявиться. Взгляд карих глаз подмечал каждый день что–нибудь новое. Слух воспринимал неведомые звуки и слова окружающего мира.

Я радовался щебету скворцов весенним утром на скворечнике березы у нашего дома, летнему, ласковому солнышку на голубом одеяле неба, шелесту желтых кленовых листьев в осеннем саду, художествам мороза зимой на оконных стеклах.

Все предметы вокруг меня я старался потрогать. Однажды, трехлетнего мать взяла меня с собой в огород рассаду. Увидев у бани крапиву, я хотел ее сорвать и от боли закричал. «Мамка, мамка! Меня травка укусила!» – Мать отвела меня от крапивы, пояснив: «Не тронь крапиву, она жжется!».

Подмечая, как в нашей семье все трудились, «зарабатывая себе на хлеб», как говаривал дед, я старался во всем подражать взрослым. Помню, как–то летом, мы с дедом пошли ломать старую баню. Сгнила, скособочилась она. Дед взял топор и лом, а я палку. Желая заслужить похвалу от деда своим усердием в работе, я забежал вперед деда и с западной стороны ударил по оконному стеклу.

Обежав баню и увидев подходившего к ней деда, я радостно сообщил, что уже сломал у бани стекло. Дед не рассердился на меня, а только заметил: «Чудак ты, Фимка! Зачем разбил стекло? Оно бы нам ещё пригодилось». – Я рассеянно хлопал глазами.

– Запомни, милок: из старого не все плохое. Есть и хорошее и его надо оставлять людям. Ломать надо только сгнившее, негодное.

– А дверь, тоже надо ломать? – спросил я.

– Нет, – ответил дед, – дверь я перенесу в овин и она ещё послужит нам.

Дедовы наставления я запомнил на всю жизнь.

Однажды, идя со мной полем, дед обратился ко мне:

– Помни, Фимушка! Ростить хлеб самое святое дело. И нет выше награды пахарю, чем урожайный колос на ниве. Топор, да соха изстари кормят наши деревни, и ты привыкай к нашему святому рукомеслу. Я привыкал.

Дед сделал для меня малый верстак и такие же к нему инструменты: топорик, рубанок, пилу, молоток, долото. Дал маленькие доски, научил закреплять их на верстаке и обстругивать. Когда я по совету деда, сделал для матери маленькую скамеечку, дед погладил меня по голове жесткой ладонью и сказал: «Будешь, Фимка, мастером, будешь!» – радости моей не было границ.

В детстве мне многое казалось таинственным и даже страшным. В овин я боялся ходить один, считая, что там прячется Анчутка – злой, мохнатый человечек, о котором упоминала мне мать. Он всегда норовит напакостничать людям: влить в квасной жбан дёгтя, подложить в лапти гвоздей, вымазать лицо человека сажей.

Старший брат – Пантелей говорил мне, что под кутницей бани живут васильчики – маленькие человечки. Они боятся взрослых, а детям любят щекотать пятки. Поэтому в баню я ходил только с дедом.

Не помню, как я постигал грамоту. Моя тётя Доня шутейно замечала, будто я родился грамотным. И это наверное, потому, что я на лету усваивал славянские буквы по псалтырю. Домна же научила меня сносному счету и письму со всеми архаизмами – «ижицей» и «ять».

Десяти лет мною были прочитаны все «божественные» книги из домашней «библиотеки» тети Домны. Заметив мое пристрастие к книгам, дед Панкрат привез мне однажды с Макарьевской ярмарки сборник русских народных песен, да книги без начала и конца: про Мамаево побоище и про походы Александра Македонского. С этих книг и началась моя домашняя библиотека. Дополняли ее устные сказы деда и матери про старину. Позднее, уже взрослым, плотничая в городах, я сам стал покупать книги и привозить домой.

Запомнилось мне в детстве праздники с гармошкой, залихватской песней, и пляской подвыпивших молодцев, у качелей на улице. Но такие дни, как полет стрижа, прочеркивали свой путь. Не успеешь оглянуться, гости уезжали, наступал вечер и день затихал.

После такого суматошного дня долго не спалось. Рядом со мной на полатях похрапывал дед. А я наблюдал, как косые лучи месяца продирались в окна избы, колобродили по столу и полу, забирались к посудному шкафу. А когда я засыпал, подглядывали мои сны.

А больше выпадало «незрячих» дней. Они тихо плутали, как человек с завязанными глазами и терялись в памяти.

Мои забавы разделял соседский мальчик – неторопливый, рыжеватый Илька Ерастов. Он редко волновался, наверное потому, что в их маленькой семье всегда были мир и спокойствие. Отец Ильки уважал свою жену и советовался с ней по всем вопросам. Добродушный и заботливый семьянин – Ераст Парамонов в молодости отличился в боях под Плевной и заслужил георгиевский крест.

От своего отца Илька узнавал про походы и доблесть русских воинов, освобождавших Болгарию от турецкого ига. Этими рассказами Илька делился со мной, а я сообщал другу содержание прочитанных сказок, былинах, услышанных от деда и матери. Довольные друг другом, мы вскоре стали неразлучными друзьями до тех пор, пока Илька не обзавелся семьей. С тех пор наши с ним пути разошлись, но об этом я расскажу в следующих главах.

Мать Ильки тоже была под стать мужу. Небольшого роста, круглолицая. Румяная и полная Христина отличалась радушием к людям и проворством в делах. Она ласково привечала меня.

В отличие от Житовской, изба Ерастовых не была курной. В углу ее стояла белая русская печь. Струганный пол блестел чистотой и покрывался домоткаными половиками. У перегородки, отделявшей горницу от кухни, стоял застекленный шкаф – буфет с цветастыми чайными чашками, тарелками, блюдцами. Стены горницы украшали лубочные картины про изгнание из России Наполеоновских войск. Киот с иконами в серебряном окладе накрывался сверху полотенцем с красными петухами. На полке у стола лежали книги. Ераст знал грамоту.

В кути избы не было колодины для корма лошадей. В горнице пахло пшеничными пирогами, мясными щами и цветущей геранью.

Я завидовал Ильке. Родители не били его за проступки, добиваясь выполнения своих поручений ласковым словом. Отец же мой не любил детей. Он никогда не ласкал меня. Видя в детях тяжкую необходимость, он следовал библейскому совету воспитывать их в страхе перед родителями: «Сокрушай ребра сыну своему в юности, да будет он тебя покоить в старости».

Однажды за нечаянно разбитую чашку отец нещадно избил меня ремнем с железной пряжкой так, что я с неделю не мог сидеть. Такое несправедливое наказание отвратило меня от отца на всю жизнь, не говоря уже о его скопидомстве, державшем, как в тисках, всех домочадцев.

Любимым нашим занятием с Илькой зимой были салазки. Выехав на западную околицу деревни, мы с радостным визгом летели с горы к речке Мокрой. «Илька лису словил!» – вскричал я однажды, увидев у своего друга порванную у полушубка полу («лису»).

– Что теперь делать–то будешь? Дома–то, небось, забранят. А то и отлупять, – посочувствовал я другу.

– А я ее склею, – ответил он. – А клей–то есть у тебя? Услышав, что нет, я пообещал принести и завернул салазки домой.

– Заявился, гуляка? – приветствовал меня дед, лежавший на печи.

Ответив деду, я вытащил баночку с клеем из своего ящика, поставил на загнетку к горячим угольям, потом схватив ее и, сказав деду, что иду в сени, пустился к Ильке, которому не удалось скрыть от матери «лису».

– Я, маманя, не понарошку задел ее салазками, а она и треснула, – и Илька расплакался.

– Ну, ну, расшумаркался! Полно рефеть–то, ратось моя, – утешала сына мать, не выговаривая звонких согласных. – Мы твою «лису» шифехонько к месту пристегнем. – И Христина начала сшивать порванную полу.

В это время я и заявился к Ерастовым, удивляясь мирной беседе матери с провинившимся сыном. Меня бы за порванный полушубок отец бы мой выдрал, как сидорову козу, а здесь – наоборот сама же мать утешает сына.

– Фимушка пришел, растефайся, ратось моя! Прохоти, та садись, – приветствовала моя хозяйка.

Клей мой не понадобился и я пытался засунуть его в карман, но Христина заметила:

– Що ты тут прячешь в панке–то, Фимушка?

– Я принес Ильке клей склеить «лису», смущенно ответил я.

– Ха–ха–ха! Клупые вы мои! Клеем нелься!

Быстро зашив прореху сыновней шубенки. Христина заставила нас с Илькой вымыть руки у глиняного рукомойника. Потом посадила за стол, угостила пшенным каравайцем, пирогом с капустой и пресным молоком.

– Тетя Хриса! Разве сегодня праздник? – удивился я.

– Еш, ешь, ратось моя! У нас и в путни такая еда.

Имея одного сына, Ерестовы не мучили себя работой. Уезжая на базар или на ярмарку, Ераст всегда привозил жене какую–либо обновку, а сыну – пряников и кренделей. За вкусным обедом здесь и застала меня моя тетя Домна. Помолившись на образ и поздоровавшись с хозяйкой, Домка заметила:

– Не привечай кума к столу нашева–то парнишку. Вам и со своим–то хлопотно! – Но я–то знал, что тетя Доня была довольна, что меня угощали соседи.

– И–и–и, ратось моя! Не опьес нас твой Фимушка! Та и ты, ратось моя, присашивайся–ко к столу, та отведай нашей стряпни, – приглашала Домну простодушная хозяйка.

– Покорно благодарю, кума! – отказывалась та, хотя у самой засосало под ложечкой от вкусных запахов в этой избе. Но строго блюдя обычай не угощаться у соседей в будние дни, Домна заторопила меня домой, размышляя дорогой: «Вот ведь живут Ерастовы по–людски, а у нас Афонька, ставши хозяином, прижимает во всем. Позднее Домна поведала мне, как однажды от злобной зависти к достатку Ерастовых, Выселковские бабы погромили их квартиру в засушливое лето.

Порешив на сходке заказать попу молебен о дожде, женщины уже хотели разойтись по домам. Вдруг Февронья Корытова, заранее сговорившись с Феклой Растегаевой, закричала:

– Бабоньки, знаете за що осподь нас крает, дожжа не дает?

– Знакомо за що, – поддержала Фекла, – за Ерастиху. Она окаянная кажинный божий день пироги, да пшеничники лопает! Вот с места мне не сойти, сама видела!

– Пойдете–ко, проверим, – разорялась Корытиха, и бабья толпа двинулась к Ерастовым. Хозяев дома не оказалось. Непрошенные гости сшибли с двери замок и ввалились в чистые сени.

– А що я вам туточку баяла! У них, у проклятых и в сенях–то пирогами пахнет! – истошно кричала Февронья.

Вломившись в опрятную горницу, украшенную картинами, красивой фарфоровой посудой и цветами, бабы, прозябавшие в душных, грязных курных избах, рассвирепели: «Иш окаянные! Как бояре живут! – кричали они. Пробравшись раньше других на кухню, многодетная, вечно голодная вдова Евлаха завопила: «От аспиды! От тоустомясые бесстыдники! Гляньте–ко чаво оне трескают!»

Женщины двинулись на кухню, хватили с залавка пшеники, пироги Христины, выбегали на крыльцо и выбрасывали всю снедь на пыльную улицу, к радости курам и поросятам. Вслед за съестным, озлобленные пришельцы стали доставать с полок и бить горшки. Не пощадили они и цветов, бросали их на пол и топали.

– За что это бабы разъярились на Ерастовых? – спросил я тогда Домну.

– Голубок мой! Нужда, да темнота каких грехов не творят, – ответила она, – Были бы бабы разумны и не обижены, так разве бы пошли на такое зло?

– А кто их обидел? – дознавался я и услышал невероятное:

– Обидели их злые цюдища, которые живут не только в сказках.

– А я их ни разу не видел, где они живут? Ты их видела? – Видела. И ты видел. Это Ухватовы и Филат Клещев. Правда облицием то они на людей схожи, а повадки у них как у Змея–Горыныця.

– Значит они оборотни? Как же это так?

– А вот как, – отвечала на мое недоумение Домна, – Приходят например, к Клещеву али к Ухватовым кажинную весну Евлаха или Фекла Растегаева и слезно просит одолжить ей до нового урожая два пудика муки. Клещев дает муку. «Отдашь, – говорит, с урожая три пуда, да пожнешь мою рожь».

– Где же совесть у Клещева!? – возмутился я.

– А у цюдищев–то ее нет, потому они и обижают бедных. А куда тем деться от нужды? Дети–то ведь есть просят? Вот и гнут бедные бабы спину над чужой рожью (своя–то осыпаетця), чтобы вдругорядь выклянцить у етова жома новую ссуду.

Я был поражен услышанным, а Домна предупредила меня:

– Только ты, Фомушка, слова–то мои при себе держи, никому не высказывай, а то накостыляют тебе Естюнька Ухватов, да Спирька Клещев.

Так от мудрой тети Дони я начинал постигать социальные контрасты деревни и негодовал на змеев– грынычей.

Ложась спать в тот день, вечером я представлял себе волосатое чудовище с головой Филата Клещева, с насупленными бровями, из–под которых никак нельзя было рассмотреть цвет его узких глаз.

Презрительная ухмылка его, как бы говорила людям: «Вот я какой богатый! А вы все – мелкота дерюжная!»

Ах, как хотелось мне запустить в эту харю кирпичом, отомстить за Евлаху и Феклу! Не ведал я тогда, что и мне придется потом работать на таких, как Клещев.

Несмотря на такие теневые стороны, родная деревня оставалась самым милым центром моего детства. Она стояла далеко от Волги, в левобережной, лесной – Парфеньевской стороне.

Справа от Выселок виднелась деревня Кроснино8. Поля ее от наших земель разделял широкий овраг с речкой Соной9.

К востоку от Выселок ширилось село Троицкое. С запада села красовалась каменная белая церковь. За ее чугунной оградой зеленели березки, маячили кресты могил.

Я был уже женатым, когда вблизи церкви возникло большое двухэтажное здание земской начальной школы, в которой потом учились уже мои дети и внуки.

Самым любимым местом была речка Мокрая в северо–западном поле деревни. В вешнее половодье она превращалась в реку, чтобы потом снова войти в свои берега. Искупаться в этой речке для нас, детей, было высшим удовольствием.

Таинственными для меня оставались Дальние Пустоши – к западу от деревни. Они казались мне обиталищем лешего и кащеева царства. По мере того, как я подрастал, дед Панкрат раскрывал мне одну за другой лесные «тайны».

В один сенокос мы с ним сушили сено у сарая в Дальних Пустошах, я спросил деда – «почему эти луга называются Пустошами». – Пустошь – от слова – пустошить, разорять. А разоряли нашу землю многие вороги. Татарские ханы пустошили Русь почти два с половиной века.

– Да, я знаю, я читал про Мамаево побоище, – не утерпел я.

– Вот, вот. И после победы над татарами, ватаги казанских татар ещё много раз набегали сюда, разбойничали, покуль Иван Грозный со своей ратью не отбил у них навсегда охоту до наших земель.

– А когда это было?

– Да почитай, уже больше трех веков минуло. Время–то ведь не стоит на месте, а идет, то белым снегом, то струиться весенним ручейком, плывет летней дождевой тучкой или облетает осенними листьями. Разоренные земли потом снова заселяли люди. В полях слышится окрик пахаря, в лугах звенели косы, в запольях мычали и блеяли стада. На прежних пепелищах возрождались деревни и кочеты отмеряли своим пеньем положенное время.

– А эти–то земли кто пустошил? – дознавался я.

– После татарвы, несколько десятилетий спустя – в «смутное время», на Руси стали зарится ляхские короли. Да наши мужики шибко осерчали и поколотили их отряды. Потому, как от своих–то бар у мужиков кости трещали. А тут ещё ляжские паны хотели сесть на их шею.

– Да, я слышал от матери про барщину в деревне Конюшино и как пороли жителей по приказу барыньи, – добавил я.

– Так вот, ляжский–то король послал в наши земли конное войско пана Лисовского и приказал за непокорство не щадить никого. Враги вломились сюда, не щадили ни седых старцев, ни младенцев, убивали всех, а после грабежа всего имущества жителей, деревни сжигали начисто.

– А разве и на этом месте были деревни? – усомнился я.

– Были. Видишь у нашего сарая печище – остаток от печи крестьянской избы. Такие же печища у сараев Сажиных, Ерастовых и у других.

Значит, здесь была деревня. В те лихие годы мужики–то уходили в Костромское ополчение оборонять Москву. Оставшиеся дома бабы и подростки тоже вступали в бой с супостатами. Верховодила у них храбрая Любава. Да ведь с косой, да с вилами не устоишь против ружейной и сабельной конницы опытных ворогов. Порубали они тогда наших–то страсть сколько! А Любаву, как атаманшу, злодеи посекли саблями. Потом окровавленную, но ещё живую, привязали к столбу и сожгли. Тяжкие муки приняла Любава за родную землю, но ни разу не застонала.

Я был потрясен дедовской этой былиной.

Уже взрослым мне удалось найти о подвиге Любавы стихи местного поэта, с такими словами:

…Лес обмер от дикого нрава,
Стонали поляна, овраг, –
Сгорала в кострище Любава,
Как русская Жанна д’Арк.
Лишь помнят то место дубравы,
Где вспыхнул кровавый тот бой.
Душа героини – Любавы
Нам светит далекой звездой…

– А как узнали теперешние жители, что сюда приходили ляшские конники?

– Уцелевшие от гибели немногие жители этих мест изустно передавали потомкам, как разбойничали здесь нерусские паны. И еще, у деревьев, дружок мой, есть свои «календари» – годовые наросты древесины в стволах. Недавно наши мужики рубили лес в Дальних Пустошах и находили в старых соснах ввинченные кольца, оставленными ляхами для привязывания коней. Подсчитав от этих колец годовые наросты в деревьях, мужики определяли и годы наезда сюда ляхов пана Лисовского (1608–1609), опустошавших почти весь Чухломской уезд и нашу Матвеевскую волость. Владетели этих земель заселили их потом выходцами с Орловщины и Подмосковья.

Ворочая с дедом сено, я не мог оторваться от видения горящего костра у столба, к которому была привязана Любава и кровь из ее ран капала в костер.

В сенокос взрослые редко брали меня с собой в Дальние Пустоши. Чаще приходилось мне оставаться дома с сестренкой.

В знойные дни все живое в деревне хоронилось от жары в тени: куры спасались в подзаборной пыли, свиньи – подо взъездами домов сонно похрюкивали в прохладе. Оставшиеся дома семи–восьмилетние «няни» с малыми детьми прятались под навесом Сажинского дома, играя в камешки. Тут же, на разостланных одеялах сидели и ползали малыши. Лежачие младенцы обретались в колясках из ивовых прутьев.

Моя сестренка – Мотя, прихворнула, и я сижу дома, наблюдая из окна за игрой своих сверстниц – «нянь», которые не замечают, чем занимаются их малыши. Один из них дотянулся до земли и тянет в рот овечий помет. Другой лижет грязную щепку. Третий гложет хлебную корку и глотает сопли. Лежачие гукают, пуская пузыри. Все заняты делом.

Но вот Аниськина сестренка, набрав в рот земли, закашлялась и заплакала. Испуганные дети завопили. Наводя порядок, «няни», наскоро обтирают подопечных. Сидячим дают хлебные корки, лежащим – прокисшие соски, из коровьего соска, надетого на спиленный коровий рог или жуют черный хлеб, завертывают в тряпицу и суют в плачущие рты. Рев мало–помалу утихает. Малыши засыпают. Наступает желанный час новых забав «нянь».

В это время из–за угла дома появляется девятилетний Савка – «курицын сын», одетый в девченочный сарафан, платок и передник. Савка – забавник. «Няни» сдержанно смеются. Довольный произведенным впечатлением, Савка улыбается не только выпуклыми серыми глазами и широким ртом, но кажется и веснушки сияют на его лице.

Шмыгнув носом, Савка деловито предлагает «няням» играть в сенокос. Только тут «няни» замечают за Савкиной спиной старый лапоть с сеном, пригнетенный гнетом–палкой. Лапотная обора (веревка) служила Савке – мерину оглоблей. По примеру Савки, две «няни» мигом раздобыли из мусорной кучи по старому лаптю. Остальные добыли косы – палки и начали «косить» траву. Одна «няня» осталась стряпать. Слепив из глины горшочек, чашку, ложки, «стряпуха» скликнула «косарей» на обед. Все сели в кружек и «хлебали» «горячие щи», отдуваясь, как положено в «самделишном» обеде. После «еды» заспорили о том, какие шишки слаще на березах у Сажинского или Житовского дома? Чтобы разрешить «спор», «няни» полезли на березы, забыв обо всем на свете. Между тем некоторые малыши проснулись. Двое годовиков выползли из колясок, другие плакали. Но «няни» ничего не слышали. Опомнились они лишь тогда, когда до них донеслись громкие восклицания вернувшейся с сенокоса Домны Житовой:

«Цюцелы крапивные! Куда ета вы залазали! Гляньте–ко на ребят–то!»

Спуская на землю, «няни, бросились к своим малышам, над которыми уже хлопотала Домна. После ее прихода, я мог пойти в огород, поесть морковки, погулять со сверстниками – Антожкой Сажиным и Савкой, заменявшими мне Ильку, уехавшему на сенокос.

Отпрыски богатеев – Естенька Уваров и Спирька Клещев, двумя годами старше меня, играли своей компанией в чижа, изредка приглашая только Савку, за его выдумки. Они полностью восприняли родительское чванство и привычку – урвать что–нибудь у слабого. Встречаясь со мной, белобрысый Спирька высматривал вороватыми глазами, чтобы выхватить из моих рук – рюшку, ягельскую дудку и кричал: «Медведь! Зачем тебе игрушки?» Следуя за Спирькой, Естюнька пускал в ход кулаки. Ограбленный и избытый, я убегал домой, жаловался Домне, а она советовала избегать встречи с этими змеенышами и не обижаться на свое прозвище.

«Медведь–то самый сильный зверь, – говорила Домна, – не то, что задира–петух – Спирька или кровожадный волк – Естюнька. Вот Антошка не сердится, когда ему крицят: «Антошка, Антошка, поехал за картошкой, задел за пенек, простоял весь денек!» – я смирился со своим прозвищем, оставшимся от деда Панкрата.

К вечеру наша деревня ожила. Звон колокольцев возвещал возвращение стада. Впереди его шла наша житовская черная корова Лысенка, самая бодливая, которая слушалась только пастуха – Проню. Без Прони наша деревня не была бы полноценной. Кривоногий, малорослый и корявый Проня рос сиротой. Летом он кормился по очереди у жителей деревни, а зимой жил у бабки Фетиньи, приютившей сироту, ради «спасения своей души». Проня очень любил животных и они его слушались. За бескорыстие, пристрастился что–либо мастерить или раздаривать, в деревне парня считали «дурачком».

Ходил Проня летом в конопляной портянине, в лаплях, да в сером армяке с оттопыренными карманами. С детства Проня баловался воруя птичьи яйца, которыми ел сырыми. Дед Панкрат урезонивал мальца и это помогло. Ставши взрослым, пастух набивал свои карманы всякой–всячиной. Возвращаясь в деревню, он одаривал ребятишек ягельными дудками, красивыми камушками. Однажды из Прониного кармана выпрыгнула даже лягушка. Что тут было!.. Естюнька хотел было ее прихлопнуть, но Проня запретил: «Лягушка – полезная божья тварь. Она поедает вредную мошкару, мучившую коров». – И пленницу отпустили.

Вслед за стадом, с сенокоса возвращались хозяйки, доили своих буренок, кормили малышей, топили печки, стряпали. Передохнув дома четыре часа короткой летней ночи, они снова отправлялись в Дальние Пустоши.

Деда Панкрата я долго считал волшебником. Самым удивительным для меня был поход с ним за грибами. Ну, разве не волшебник дед, когда, влюбленный в свои поля и леса, он знал все грибные места и учил меня определять их. «Запоминай, Фимка! Белые грибы хоронятся под густыми елями, во мху. Рыжики чаще забегают на полянки по молодому ельнику и сосняку, как и сопливые маслята. А грузди, да подберезовики (местное – целики) – ищи в березняке».

Дед же научил меня ориентироваться по солнцу, а в пасмурные дни – по пням и деревьям. Разве не волшебник он, когда по чириканью или свисту, узнавал какая птичка подает голос. По поведению муравьев, комаров, ласточек дед безошибочно предсказывал погоду. Однажды, в походе за грибами, я палкой разорил муравейник и тем сильно рассердил деда:

– Что это ты делаешь, разбойник?!

– Я не разбойник, а они кусаются. Вот я их и наказал.

– Ах ты балабон! Никогда не смей обижать муравьев! Ведь ты сам их обеспокоил! Они – трудяги великие, лес охраняют от всяких вредных жучков.

С тех пор я никогда не зорил муравьев. Но в очередном походе опять провинился. Сорвав ивовый прутик, я стал хлестать им придорожные кустики и цветы.

– Ты, Фимка, опять своевольничаешь! Если бы тебя этим прутиком похлестать, как ты хлещешь кустики, тебе было бы больно, и ты бы заплакал.

– Не, я бы не заплакал, и кусты не плачут, – возразил я деду.

– Но им больно, только у них языка нету и они не могут сказать тебе об этом. Никогда не хлещи кусты, без надобностев не рви цветы и не ломай деревьев. Лес и все растения освежают воздух, берегут влагу на полях. Без леса трудно прожить.

– Но в деревне у нас нет леса, а мы живем, – не сдавался я.

– Как это нет леса?! А березы у каждого дома. А избы, в какой ты живешь, из чего выстроена? Лукошко твое, ступни, лапти мои – все это из леса, как и ложки, чашки осиновые, корыта, веретена, грабли, лавки, скамейки, полати, прялки, кузова и другая обиходная вещь. Лес надо беречь и охранять от пожаров, от вредных насекомых, как охраняют его муравьи и птички. Понял!

– Понял. Буду беречь лес, муравьев и птичек, – пообещал я и уже никогда больше не нарушал своего обещания.

За буднями и праздниками, в нашу семью вдруг нагрянула беда, дед Панкрат заболел, потерял аппетит, руки и ноги его усохли. На улицу он не выходил, больше лежал на полатях, а потом и вставать у него уже не стало сил. Тетя Домна кормила его с ложечки, как младенца, уговаривала есть, а он отказывался. Однажды, когда в избе никого не было, дед подозвал меня к себе и через силу заговорил:

– Слушай меня, милок. Чую, конец мне приходит. Надо быть, зовет меня к себе Пелагеюшка. То бабка твоя. Она померла ещё до твоего рождения.

– А куда бабка тебя зовет, – обеспокоенно спросил я.

– На небеса зовет. Грехов–то у меня не так уж много.

– Дедуленька! Не уходи на небеса! – заревел я, сжимая руку старика. В груди его что–то хрипело, дед дышал тяжело, на лбу выступил пот.

– Ах ты мой мужичек–боровичек! – прошептал дед и погладил меня, как прежде, по голове. А я уже рыдал в голос и не знал, что говорю с дедом в последний раз.

– Деда! Не уходи на небеса!

–Ты не плачь. Я отжил свой век. Пришла мне пора умирать. Я свой долг выполнил.

– А кому ты был должен и сколько? – выведывал я у старого друга.

– Фимушка! Долг каждого человека – это трудиться всю жизнь и не ради своей корысти, а на благо семьи и хотя бы в малой толике – не в досаду прочим людям. Ещё каждый должен вырастить хороших детей. Об одном жалею, – не сумел отвратить своего сына от скопидомства. Ты, конечно, не будешь таким?

– Не буду скопидомом, – заверил я деда. – А змеи– горынычи умирают или нет? – Старик понял мой вопрос и чуть слышно сказал:

– Чую я, придет такое время и им укорот будет. Ты доживешь до той поры светлой, а мне горько – не дожил, умираю.

– Дедуленька! А как же я буду без тебя, – выл я громко.

– Не реви, Фимушка! Не горюй обо мне сильно. Ведь всем старикам приходиться умирать. Твоя тропа только начинается. А чтоб какая беда не смахнула тебя с пути, крепче держись за добрых людей. Научись плотничать. Жену найди умницу. Обо мне изредка вспоминай, особливо, когда придешь в наш весенний сад. Там я каждую яблоньку своими руками посадил.

Дед устал и сказал мне: «А теперь ты иди погуляй, а я сосну».

Я ушел, а когда вечером вернулся домой, дед уже лежал под образами безгласный навсегда. Тело его прикрыли холстиной. На лице деда застыла печаль. «Ну, конечно же, дед печалился обо мне», – подумал я. Воздух в избе был такой спертый, что казалось, поставь ухват, и не упадет… Меня долго не могли утешить.

Деда схоронили, а я по привычке, приходя с гулянья, заглядывал на полати, чтобы поделиться с дедом радостями и новостями. Но полати были пусты и тоскливо сжималось мое сердце. Утешала меня только надежда, что наверное ангелы взяли деда на небеса. А вот когда умрет Филат, то его, наверняка, черти потащат в ад.

Отец Ильки купил сыну чудный волчок. Я тоже осмелился попросить такую игрушку у своего отца, но услышал сердитую брань:

– Хы, хайтан–дурак! Волцек ему гребтитьця! А того не ведаешь, деньги за ево нада платить, а копейки–то по дороге не воляютця!

Чтобы не разреветься от отцовской брани, я засопел и забрался на полати. Ах, как в тот момент, мне не хватало старого друга! От кручины по деду, тетя Доня отвлекала меня понянчиться с сестренкой, подмести избу, отпускала погулять. Пантелей сделал мне липуньку и волчок. Мать зимними вечерами тешила меня своими былинами про муравьев, победивших медведя, пожелавшего полакомиться муравьиными яйцами.

– Как же они осилили мишку? – спросил я матери.

Они все разом облепили медведю глаза, ноздри. Медведь взвыл и убежал. И у людей так бывает: как нагрянут какие вороги, наши мирные пахари объединяютця в ватагу и одолевают разбойников.

– А у нас в деревне Спирька с Естюнькой, тоже разбойники, все задаются, что у их батек денег много. Они обижают нас, отнимают игрушки.

– Фимушка! Главное–то богатство не деньги, а дружба людей. Недаром говорят: «Не имей сто рублей, а имей сто друзей». На дружбе, да на согласии весь мир держитця. Иначе охотники до чужова в конец бы разорили землю.

– Значит таких, как Естюнька со Спирькой и их отцы – немного?

– Их, конечно, меньше, чем добрых людей. Ты старайся приобресть себе хороших друзей.

– А у меня Илька есть, – похвалился я.

– Илька хороший, но и других надо наживать. Вот Антошка Сажин – славный малец: по дому матери помогает, ребят любит, игрушки им мастерит. Сразу видно человеком будет. И ещё помни, сынок пословицу: «Если хочешь иметь хорошего друга, сам старайся стать лучше».

Мудрые советы деда, матери, тети Дони помогли мне идти по жизни не в одиночку. Я хотел поскорее вырасти, научиться плотничать, пойти на заработки и построить невиданный дворец.

Наконец пришло желанное время. На шестнадцатом году отец взял меня с собой в Рыбинск. Старший брат – Пантелей был уже неплохим плотником и отец советовал мне приглядываться к его работе, чтобы научиться хорошо плотничать: «Глядишь, и прибавят тебе лишнюю копейку к заработку».

Не собираясь следовать отцовскому копеечному расчету, я все же стал наблюдать за работой брата и других плотников, не вдумываясь в «секреты» мастерства до тех пор, пока не повстречал настоящего умельца – морехинского Терентия Пазова, попавшего в нашу артель. Мне довелось пойти с ним однажды на рыбинский воскресный базар.

Проходя игрушечными рядами, я остановился около матрешек.

– Смотри, дядя Терентий, какие красивые матрешки!

– Не, это мазня, – равнодушно откликнулся мой спутник.

– Но ведь краски–то яркие, – настаивал я на своем.

– Яркие–то, яркие, да жизни в этих матрешках нет. Мертвые они, ответил Терентий и повел меня в конец игрушечного ряда к древнему деду Ермолаю. Тот сидел на скромном ящике и по детски приглядывался к нам. Перед ним на подстилке стояли, как живые, гордо–величавые матрешки. Я остолбенел. А Терентий продолжал:

– Видишь, браток, и краски как будто те же, но мастер вложил в них искру своей души и матрешки ожили.

– Да, это какое–то чудо, – удивился я и тут же, к радости продавца, купил у него одну матрешку на память. Идя с базара, Пазов продолжал разговор о мастерстве.

– Молодец Ермолай! Умеет радовать людей! А ведь и плотницкое дело души требует. Вот смотри, – указал он мне на стоявшие рядом два дома.

– Один, будто пришибленный, с несуразно–низкой крышей и такими же подслеповатыми окнами. Стоит, будто милостыню выпрашивает, а почему? Да потому, что строили его равнодушные руки.

– Я посмотрел.

– А теперь взгляни на другой дом. Заметил разницу?

– Заметил.

То–то и оно. Хоромину эту делали умные руки, любящие творить людям добро. Потому–то дом этот и выглядит веселым, словно ребенок, которого одарили калачом. Вот и ты норови сначала уяснить соразмерность во всем, а потом уже возводи дом, да так, чтобы он радовал людской глаз. Ведь нам Матвеевским плотникам надлежит не только поддерживать славу предков, а ещё и приращивать ее своей сноровкой.

– Да, ведь трудновато приращивать–то, – заметил я.

– Конечно, трудновато. Но ведь говорят, чтобы рыбку есть, надо в воду лезть.

– Твою настырность я заприметил и думаю: «Быть тебе умельцем первой руки!»

– Не знаю, смогу ли! – промямлил я.

– Сможешь. Раз интересовался всерьез. Бывает иного вьюношу считают никчемушным. А он растет, встретит доброго советника, а потом вдруг как прыгнет вверх, да так, что затмит всех прежних своим умельством! И заметь, настоящий мастер никогда не довольствуется достигнутым. Кажинный раз он гоношит переплюнуть самого себя! Вот такие–то неуспокоенные души и двигают вперед всякое человечье рукомесло.

Наставления Терентия Пазова стали для меня дорожными указателями и я размышлял: «Идет человек дорогами детства, потом – юности, мечтая о счастливой доле. Эта доля приходит, если он встретит на пути добрых наставников. А если не встретит, то всю жизнь будет блуждать, как в потемки, да так и не найдет самого себя.

Теперь, принимаясь за новую работу, я чувствовал себя как перед неспетой песней, которая обязательно будет спета. Я тщательно вымерял, потом чертил на бумаге план будущего здания, согласовывал его с заказчиком, сообщал плотниками все принимались за работу. Закончив постройку, я хвалил равностных трудяг. Хозяева же и подрядчики редко благодарили нас за отличную работу, считая мастерство «пустяком». Платили нам за тяжкий труд по 25–30 копеек в день.

Однажды в окрестностях Ярославля, наша артель сооружала одному дворянину особняк. Сладив фундамент и изрядно намучившись, мы присели передохнуть. Не успели вытереть пот и прикурить, как услышали гневный окрик подходившего к нам с тросточкой тучного хозяина – господина Прокудина.

– Бездельники! Хамы! Так–то вы работаете! Ни полушки не заплачу лодырям, мать вашу так…!

– Ваше высокоблагородие! – степенно сказал поднявшись старшой, – мы устали, от натуги взмокли и только что присели передохнуть.

Но этот белоручка, презирая нас, как «черную кость», продолжал нас бранить и вынудил приняться за работу. Много ещё пришлось видеть подобных этому Паскудину (так прозвали мы про себя хозяина).

А дома меня угнетало отцовское скопидомство. Став уже взрослым, я продолжал ходить в домотканой одежде и лаптях. Наконец отважился как–то попросить у отца денег на костюм и ботинки.

– Нишкни, шайтан–дурак! – ответил отец.

– Но мне в беседу ходить надо, а туда в лаптях и портянине никто не ходит, – настаивал я.

– Парень женихом стау, а выйти не в цем, – поддержала меня Домна.

– Постыдился бы людей! – разговор встряла мать, вошедшая в избу с подойником молока.

– Цево ты крицишь, батька! В деревне–то смеютця все над тобой! Одеваемся хуже нищих, срамота!

– Моуци, ера пустая! – возражал отец. И все же, дружным натиском всей семьи он был устыжон. Подойдя к заветному шкафу, отец вынул деньги и молча положил их на стол. Купленная вскоре жиниховская справа, пришлась мне впору. Домна вышила мне заранее полотняную рубашку.

Собираясь вечером на посиделки, я заглянул в висячее зеркало и не узнал себя в новом костюме и ботинках. Из зеркала на меня смотрел стройный, молодой брюнет с чуть изумленным взглядом. Недорогой костюм и ботинки придали мне нарядный и солидный вид. «Ну чем не жених»? – подумал я про себя и услышал от сидевшего неподалеку отца:

– Баской! (Красивый. – Избекова А.А.), ницево не скажешь! Девки – будут бегать за тобой. – А сам в уме уже подсчитывал, как восполнить в ближайшую ярмарку денежный изъян сына.

Частые свары в семье заводила жена Пантелея – Акулина – редкая неумеха и ленивица, взятая из соседнего уезда. Все помыслы этой смазливой, но пустой и вздорной женщины заключались в собирании сплетен по деревне и передаче из дома в дом, да злостном измышлении на достойных людей, которым она как–то мстила за свое духовное убожество.

Чье-нибудь неосторожное слово или малая неурядица в какой семье, в передаче Акулины обрастали в снежный ком чудовищной небылицы. Злобно завидуя достатку или удачи других, эта деревенская сорока никогда не разносила добрых слухов и мнений о людях. От ее «сообщений» всегда густо пахло помоями.

Во время отлучки своего мужа на заработки, сплетница частенько погуливала с наезжавшими в деревню шерстобитами.

Мать с Домной пытались образумить разгульную молодку, да куда там. «Сколько с быком не биться, молока от него не добиться», – решили они и отступились. Глуповатый Пантелей, будучи, как говорят, «без царя в голове», подпал под влияние жены. Заработанные на стороне деньги он посылал не отцу, а жене. Первенец Пантелея и Акулины – Пахомка, лишенный материнской заботы, всецело оставался на попечении Домны. Если больная тетка не постирает ему бельишко, мальчонка бегал неделями в грязной и вшивой одежде.

Желая при дележке с отцом получить большой пай, Акулина зудила мужа убрать меня с дороги, как соперника по имуществу. Пантелей внял совету жены и однажды, в предместьях Рыбинска, сооружая трехэтажный дом, брат умышленно поставил плохие леса там, где буду работать я. Под лесами стояли острые плахи дров. Упади я с такой высоты, не миновать бы мне смерти. К счастью, я стал замечать недоброе отношение ко мне брата и следовал поговорке: «С медведем дружись, а за топор держись».

Когда я осторожно одной ногой вступил на плохие леса, они тут же рухнули. Я успел ухватиться топором за сруб и повис на нем, а потом вскарабкался вверх. После этого случая я ушел от Пантелея в другую артель.

Не получая от старшего сына заработков, а от его жены – участия в работе семьи, родители при дележке не выделили им никакого имущества, кроме усада. И как не кричала, как не ругала их Акулина, они были непреклонны: «Цево заработали, тово и полуцили», – говорил о них отец, и никто не осудил его за это. Домна пожертвовала племяннику свою келью.

Теперь с семье я остался главным «добытчиком» денег. С подросшим своим младшим братом – Федором, мы построили новый дом, в котором семья стала жить летом. В новой избе была белая печь. Струганный пол ежедневно мыли. Дом этот выделялся из всей деревни соразмерным и живым видом. Я радовался удаче, но не успокаивался, надеясь построить более лучшую хоромину, и случай вскоре представился.

Однажды вечером в нашу новую избу неожиданно пожаловал сам Филат Клещев в праздничном кафтане и кожаных сапогах. В избе сразу запахло дегтем и табаком. Помолившись на образа и приветствуя хозяев, Филат спросил, усевшись рядом с отцом, может ли он отпустить нас с Федором построить ему новый дом? При этом, хитрый Филат лестно отозвался обо мне и обещал не скупиться на оплату нашей работы.

– Хы, Филат Егорыч! Премного благодарны Вашему вниманию к нам, – против. – Мы с Федором согласились и начали возводить хоромы Клещеву в своей деревне, благо не надо ехать в город. Мы поработали на совесть и дом получился на загляденье. Мы обшили его тесом, сделали покрасили в различные цвета. Но я поколдовал, чтобы дом этот принял образ самого хозяина. Однако, только внимательный умелец смог бы разгадать мою хитрость, о которой мне как–то и шепнул мой сверстник – Антон Сажин:

– Фимаха! А ты хитрюга! Хоромина–то на хозяина смахивает, так же ехидно улыбается, важничает перед остальными домами, как бы говоря: «Вот я какой нарядный, а вы все – мелкота беспорточная!»

– Ты Антоша, провидец! – улыбнулся я ему, а он продолжал:

– Ваш – житовский дом, стоящий насупротив, веселыми глазами и окнами, будто, насмехается на клещевским: «Ха, хотя, у тебя снаружи нарядный, благопристойный вид, а душонка твоего хозяина – дерьмо!».

– Ай, да Антон! Разгадал мой замысел! Только об этом молчи, друг!

Мне пошел уже двадцатый год и я жил в это время надеждой на счастье.

В 1895 году вернувшись с заработков, я вручил отцу изрядную сумму денег. Отец был доволен и изрек:

– Хы, Анфимка! Мастером стану. Теперь тебе женитьця пора.

– Я не против, тятенька, жениться, так жениться.

Я и раньше подумывал об этом понимая, что от того, кто станет моей женой, зависеть будет не только мое личное счастье…

В эту зиму, неожиданно, жар–птица оборонила мне свое перо – я встретил девушку, о котором не смел и мечтать. То была Настенька Сибирская, которая нравилась и богатым женихам.

Смогу ли я завоевать ее внимание?

Глава 3.
Настенька Сибирская

Тернистой тропой проходило Настино детство. Не по душе был крестьянский труд ее отцу – кроснинскому Завьялу Аникину – приемному сыну богатых родителей. Оженили его на работящей, красивой девушке Ефросинье из бедной семьи. Двое ее золовок вскоре вышли замуж. Подросший сын Завьяла ушел в дом к зажиточной невесте.

После смерти приемных родителей, их родные дочки захватили все имущество, оставив ни с чем Завьяла с семьей. В ответ на такой произвол Завьял не стал платить подати, за что и был выселен с женой на поселение в Сибирь. Вместе с родителями плелась по сибирскому траку их дочка – подросток – Настенька.

И в Сибири Завьял не захотел трудиться в семье, а ушел в монастырь на богомолье, оставив жену батрачить у богатеев лишь за харчи, да за теплый угол. Ефросинья же выговорила у хозяев, чтобы ее дочка могла посещать школу. «Пусть тебе, моя радость, с грамотой–то посветлее будет жить», – говорила она Насте.

Лишь по праздникам хозяева отпускали батрачку подработать на стороне, чтобы одеть дочку. Сама Ефросинья ходила в лохмотьях и, несмотря на отменное здоровье, простудилась, заболела и через три года умерла. Горю Настиному не было границ. Мать была для нее ласковой кормилицей, подругой, советчицей во всем. Она загораживала дочь от тягостей и бед, которые злыми волчицами подстерегали ее детство. Теперь же сироту, как придорожную былинку, могли стоптать лиходеи. Но свет оказался не без добрых людей. Соседи – политссыльные пригласили Настю к себе, сносно платили ей за труды, одевали, хотя и сами порой испытывали лишения.

Со смертью матери умерло и Настино детство, но не погибла надежда увидеть родные поля. По ночам она грезила ими, тянулась к ним, как проклюнувшийся росток к солнцу. В Сибири много было земли, густо росли хлеба, но этим привольем пользовались лишь состоятельные люди. А среди трудяг ходила поговорка: «Сибирь горем повита, да слезами залита».

Еще при жизни матери, посещая школу, Настя замечала высокомерное отношение к себе со стороны отпрысков купцов, чиновников, кулаков, равнодушных к чужому горю. Они насмехались даже над идущими в каторгу. «Смотрите! – кричали эти белоручки, – опять тащатся бритые бубновые тузы!»

А Настя чуть не плакала от жалости, завидя звенящих кандалами, идущих по траку мимо школы. Босые, в кровавых ранах ноги, запыленные, усталые лица невольников и подернутые невыносимой тоской глаза, преследовали Настю даже во сне.

Сострадание к чужой боли, к поруганному человеческому достоинству возникло у девочки и при виде приниженного положения ее матери–батрачки, работавшей у хозяев от зари до зари. Подрастая, Настю мучил вопрос: «Почему одни бедные презираемы, хотя и трудятся изо всех сил, как ее мать, а другие не работая, живут в довольстве и даже почете?». Вскоре она услышала и ответ на этот жгучий вопрос. Домик ее новых хозяев стоял на отшибе. Находясь за тонкой перегородкой, отделявших кухню от горницы, Настя слышала споры гостей – таких же политссыльных, изредка наезжавших к ее хозяевам из соседних сел.

Многое она тогда ещё не понимала в этих спорах, и все же уяснила, что царь и его слуги – помещики, заводчики, купцы, чиновники и другие богатеи живут за счет рабочего люда, прозябавшего в нужде и бесправии. От гостей хозяева однажды батрачка услышала удивительную песню10:

«Отречемся от старого мира,
отряхнем его прах с наших ног,
Мы не чтим золотого кумира,
ненавистен нам царский чертог…

Вставай, поднимайся рабочий народ,
иди на врага, люд голодный!»

Потрясенная до глубины души, Настя радовалась тому, что есть люди, знавшие, что надо делать для облегчения жизни тружеников.

После первого же такого вечера с гостями и песнями, хозяйка квартиры предупредила Настю, чтобы она молчала об этих вечерах и разговорах, потому, как и в Сибири за поселенцами следят жандармы и если узнают, то посадят в тюрьму. Настя обещалась молчать. Но пришел конец и ее ссылки. Через четыре года кончился срок ссылки. К дочери пришел отец с разрешением вернуться на Родину.

Настя сходила на кладбище, поплакала над дорогой могилкой матери и в начале марта 1893 года с отцом двинулась в путь.

Нелегкая была обратная дорого пешим ходом. Но теперь девушка стала сильной. Осмысленней воспринималось ею движение по сибирскому тракту изгоняемых с родных мест властями и нуждой. Мимо тянулись длинные обозы с товарами, фуражом. Летели тройки с богатыми пассажирами. Однолошадные ямщики иногда присаживали путников в свои колымаги, а больше приходилось идти пешком. Добросердечные жители тракта давали им пищу и приют. Кое–где в дороге приходилось пилить дрова, зарабатывая на хлеб.

Прошло несколько месяцев, прежде чем наши странники увидели на горизонте родную деревню Кроснино. Настя запрыгала от радости. Даже флегматичный Завьял заволновался: «Родная земля! Полюшко!» – шептал от, крестясь и благодаря Бога за благополучное возвращение.

«Дочка! Какой мы путь отмахали!» Насте казалось, что ей улыбаются придорожные желтеющие березки, ветерок нежно целовал ее лицо. Такого ощущения она никогда не чувствовала на чужбине, и от радости целовала сорванную ромашку.

Вот и речка Сона, куда она в детстве бегала купаться с подружками. Спустившись в овраг, отец с дочерью испили родниковой воды, вымыли лица и усталые ноги. Надев обувь, они приосанились и стали подниматься в гору к родной деревне, где в это время топились субботние бани, пахло соломой и полынью.

Завьялова сноха – Пестемея, сразу узнала родных и искренне обрадовалась их приходу. Ее муж был на заработках.

Придя в избу, Завьял подарил невестке цветной платок, а внукам пряников. Потом сибиряки помылись в бане. За чаем Настя поведала Пестемее грустную повесть о смерти матери, сглатывая слезы катившиеся по лицу. Завьял же, увлекшись чаем, казался равнодушным. Погостив у невестки с неделю, он снова ушел на богомолье в монастырь, а Пестемея ободряла девушку: «Не горюй, Настенька! Теперь ты в родном краю и найдешь свою долю, краше материнской. Я вот замытарилась с хозяйством, да с ребятней. Будем вместе управляться с делами».

На родине Настю не будили так рано, как в Сибири, и уж никто не оговаривал, что она ест чужой хлеб, не презирали, как батрачку. В свои 15 лет, Настя выглядела рослой, сильной, нередко обгоняла в работе даже проворную Пестимею. Лошадь ли запрячь, снопы ли подвезти, замочить ли лен – все это она делала как бы шутя. Пестемея гордилась и не могла нахвалиться своей золовкой: «Шутка ли быть грамотейкой, почитай на всю округу! Такую умницу, да трудолюбицу навряд ли где сыскать!» – твердила она соседям.

На Покров вернулся из города Настин брат – Никита и не узнал в статной красавице прежнюю свою сестренку – подростка. Родные справили ей голубое кашемировое платье, шаль, шубу, обувь.

– Хороша! Ой, хороша! – любовалась на золовку Пестемея, когда Настя примеряла свой наряд. – Чую я, что теперь тебе от парней–то отбоя не будет!

– Ну, уж Вы скажете, сестрица, – засмущалась девушка, в тайне радуясь замечанием невестки, которая продолжала.

– Ты, девонька, не смущайся! Дело житейское: парни женятся, девки замуж выходят. Уж так заведено.

– А я о парнях–то не думаю, – ответила та.

– Ты не думаешь, так они о тебе подумают. Скоро начнутся беседы. Будешь ходить туда с пряхой, а там, что Бог даст. Неволить мы тебя не будем – сама выберешь жениха.

Слова Пестимеи ободрили невесту. Опасалась она только ошибиться. Недаром же говорят: «Женское счастье, как гриб, надо поискать в лесу. А найдешь его, посмотри – не поганка ли?». Есть над чем подумать.

Ложась спать, Настя вспомнила свою бедную мать и сибирские вечера у политссыльных. Ещё не совсем ясно, но девушка начинала понимать, что сибирская ссылка обогатила ее многим. Острее чувствовала она теперь благостное влияние Родины и узость помыслов деревенских жителей: как бы посеяться, заготовить корма, убрать урожай, выгодно продать продукты, уплатить подати, выдать замуж дочерей, женить сыновей. Каждый домохозяин заботился только о своей семье и ничего не задумывался об изменении такого болотного существования.

Деревенские новости: кто умер, женился, вышел замуж, погорел, подрался, что купил? – вызвали ее к раздумью: «Зачем живут эти люди? Неужели только для своего брюха и чтобы вырастить детей?» – Нет! После Сибири душа Насти требовала более широких горизонтов. А дни утекали. Зимой женщины пряли лен, тянув из волокнистого кужеля прялки нить, длинную, как сама жизнь, чтобы с поста великого ткань полотна, сукна, вязать кружева, готовить приданное невестам.

Настя Завьялова стала одной из первых рукодельниц. В зимний мясоед к ним зачастили свахи, расхваливали на все лады «припасы» своих женихов. Но Пестимея не торопилась расставаться с золовкой: «Молода еще, успеет», – говорила она, надеясь найти ей жениха побогаче и такой нашелся.

Как–то днем Пестимея мотала пряжу, Никита был на мельнице, а Настя сидела за пряхой и напевала:

«Во чужих–добрых людях, позднешенько спать кладут.
Ох! Позднешенько спать кладут, да поутру рано будят…
Ох, посылают молоду, да среди ночи по воду.
Ох! Зябнут, зябнут ноженьки от холодные росы.
Ломит, ломит рученьки от дубовых от ведер…»

В это время в сенях щелкнула щеколда. Послышались шаги, в избу вошла высокая, уже немолодая сестра известного в волости богача Квасова. Помолившись на образа, гостья певуче проговорила: «Здравствуйте, Пестемея Васильевна и Настасья Завьяловна!

– Добро пожаловать, Лукерья Мосеевна! Раздевайся, проходи, садись, гостьей будешь – приветствовала вошедшую хозяйка, приказав Насте взглядом подогреть самовар.

– Ох, и стужа завернула! – пропела гостья.

– Январь холодный – год хлебородный, – поддержала разговор Пестимея.

– Складная девонька–то ваша, строга взглядом и важна поступью.

– И не говори, Мосеевна! За что не возмется, все у ней выходит. Грамотейка она у нас, да и здоровьем бог не обидел. Да и как ей такой не быть! Холим, наряжаем! – похвалялась Пестемея.

– Да уж это как водиться, – поддакнула гостья. – У хороших людей и дети хорошие. – Сваха исподволь сообщила хозяйке о цели своего визита. А Настя, тем временем, вскипятила на кухне самовар, стала накрывать на стол, догадываясь зачем пришла гостья. Пестемея пригласила Лукерью к столу, а Настю услала в подпол за студенью и рыжиками. Сваха же продолжала расхваливать свой «товар»:

– Дорогая, Пестемея Васильевна! Ваша девка хороша, да и наш Ванятка не последний парень. Дюжий, да работящий, в отца своего, Семена. А припасу у нево всякова довольно. Чай слыхала, он в Питере–то подрядчиком служит у заводчика Колыханова?

– Как не слыхать. О Семене Квасове наслышана, – отвечала хозяйка.

– Ванятке–то родители надысь справили шубу на лисьем меху, золотые часы, да чесанки с калошами. Снохе–то вольготно будет – ни деверьев, ни золовок нет. Вот бы нам с вами породниться!

Пестемея поддакивала гостье, загодя считая решенной судьбу своей золовки. Она позвала Настю из кухни к столу, налила ей чашку чая и спросила – видала ли та Ванюшку Квасова? – Настя ответила, что видала, но замуж за него не согласна.

– Знамо дело, спросить невесту следовает. Но последнее–то слово за старшими в семье, – промолвила сваха и вопрошающе посмотрела на Пестимею. Но та сделала вид, что не заметила немой просьбы гостьи и промолчала. Свахе богатого жениха пришлось уйти ни с чем.

Прошел ещё год. В святочные вечера по деревням снова ездили сваты. На один из таких вечеров кроснинские парни пригласили нас с Илькой к себе в беседу и мы пришли. Илька заявился в Кроснино в дорогой тройке при золотой цепочке, от спрятанных в карман часов. Моя одежда была беднее, но я не унывал: весело беседовал с парнями, шутил с девушками. Илька же сидел надувшись, как сыч, а потом шепнул мне: «И зачем мы потащились сюда в непогодь?»

Я промолчал. Нас усадили в красный угол. Девушки не начинали припевов и кого–то ждали, украдкой посматривая на гостей.

Но вот дверь отворилась, пропуская струю белого холода. В избу вошла рослая, белокурая девушка с длинной золотистой косой. Голубой костюм и юбка ловко обтягивали ее стройную фигуру. Вся она с румяным, круглым и приятным от мороза лицом излучало какую–то затаенную радость: «Чисто царевна–лебедь приплыла и весну с собой привела», – прошептал кто–то из молодок, стоявших в кути.

Чья такая королевна? – тихо спросил меня оживившийся Илька.

– Это Настенька Сибирская. У брата она живет – Никиты Завьялова.

Первый раз я увидел ее в церкви. Нет, не величавой походкой поразила она меня. Ни своей неброской красотой, а каким–то мудрым взглядом искрившихся зеленоватых глаз, смотревших прямо в душу человека.

Делая вид, что взираю на икону Богоматери, я тайком рассматривал незнакомку, которая с того часа стала моей Богородицей.

С приходом Насти, начались припевы. Девушки начали с гостей:

«Хорошо тебе снежинка на талой земле лежать,
Хорошо Илье Ерастычу неженатому гулять,
Ай люли, ай люли, да неженатому гулять.
Да подарил с руки колечко из чистого серебра,
Да зазнобил мое сердечко, сердце ноет завсегда» ...

Под эти припевы, Илька прошелся по избе, махнул платком двум девушкам, которые встали и тоже прошлись с ним по кругу. Затем Илья благодарил их пожатием руки каждой и все сели на место.

Потом припели и меня. Я тоже выбрал двух девушек, одна их оказалась, конечно же, Настя. По окончании припева, я попросил у ней позволенья сесть рядом.

– Милости просим, – свободно, без жеманства ответила она, сев за прялку.

– Я слышал, вы жили в Сибири? – начал я разговор.

– Да. Я там прожила четыре года.

– И как там люди живут?

– Как и у нас, разные. Старожилы живут побогаче, переселенцы победнее. Есть готовые помочь человеку в беде. Есть и норовящие только для себя. Я там после смерти матери сильно тосковала по родине, – ответила девушка, – и я пожалел, что задел ее больное место.

– И у меня тоже по дому душа болит, когда живу на чужой стороне.

– А в каких местах Вы бывали, – непринужденно спросила она.

– Я плотничал в Нижнем, Рыбинске, Ярославле, Макарьеве. Нынче поеду в Питер.

– Питер – не Рыбинск, а столица, и прожить там, наверное, дороговато.

– Зато в Питере, говорят, много в лавках книг. Я вот читать люблю, покупаю книги и привожу домой, – похвалился я.

– А мне мало приходится читать, – огорченно сказала Настя. – Разве иной раз, письмо кому напишешь за неграмотных или прочитаешь их письма от мужей.

– Вот как! Значит Вы и грамоту разумеете!?

– Да. Я училась в школе три года.

Наш разговор прервала подруга Насти – Евстолия Куприянова, попросив ее запеть «лебедушку». Настя запела мягким, приятным голосом. Пряльи подхватили и песня поплыла. В избе почудились зыбистые волны, дохнул ветер, засияло солнце.

Девушки встали в круг, изображая лебедушек. «Вдоль по морю, вдоль по морю, а по морю, морю синему Плыло стадо, плыло стадо, плыло стадо лебединое.

Одна лебедь, одна лебедь, одна лебедь встрепенулася,
Красной девкой обернулася, красной девкой обернулася.
Нигде взялся добрый молодец, нигде взялся добрый молодец–душа.
По бережку, по бережку, он по бережку похаживал красну девку уговаривал:
Лебедушка! Лебедушка красна девушка – душа,
Полонила добра молодца меня, душа–радость, выйди замуж за меня!»…

Со словами песни «добрый молодец», в круг входит парень, кланяется своей избраннице, пел ей свое предложение и уводил ее с собой.

Выйдя с Илькой с того вечера на улицу, мы сразу же окунулись в метельную ночь. Сквозь разорванные облака просвечивала луна.

– Фимаха! Кажись скоро кончиться твое жениховство! Видать зацепила тебя эта сибирская королевна!? – насмешливо спросил Илька.

Не желая пускать никого в свой интимный мир, я притворился, что не расслышал его слова, а ответил об усилении метели, которая, однако, не могла испортить мне весеннего настроения.

Не бесследной осталась посиделка эта и для Насти. Ей льстило, что она понравилась мне. Дома она рассказала брату и невестке про гостей, а ложась спать, подумала:

– И что в этом парне хорошего? Бедно одет. Семья у них большая, батька скупой. Но брат хорошо отозвался об Анфимке Житове.

Запомнился ей и мой робко восторженный взгляд. Все это говорило в мою пользу.

На следующей святочной неделе мы с отцом поехали к Завьяловым свататься. Едем полем и молчим. Вдруг мой родитель рассмеялся.

– Тятя, над чем ты смеешься? – спросил я.

– Хы, вспомнил как меня женили. Вот ты сумел поговорить со своей невестой. А я тогда не знал, что и говорить со своей нареченной, робко спросили меня: «Нравитьця ли мне невеста?» – а я ответил: «не знаю». Цюцело я быу, право слово цюцело. – Отец замолчал и тяжело вздохнул.

Признание отца развеселило меня и все же я тревожился, узнав, что к Насте сватались богатые женихи и получили отказ.

«Неужели и мне грозит такая же участь и я не смогу поймать свою жар–птицу? Ну будь, что будет»

Зима в тот год была снежной. Настя разметала дорогу к своему крыльцу, когда мы подъехали с отцом к их дому. Поздоровавшись с девушкой и привязав коня, мы все трое вошли в избу. Пестемея не придавала значения нашему сватовству и даже не хотела угощать нас чаем.

«Куда как муторно будет Насте в такой большой семье. Стоит ли огород городить?» – думала она.

Но Настя, войдя в избу, отпустила жару в самовар (на всякий случай) и забралась погреться на печку. Отец мой, видя, что хозяйка сводит разговор в сторону, а невеста спряталась, стал искать глазами свою шапку. Я незаметно кивнул ему подождать и поднялся на печку к невесте.

Неслыханно, нарушая тем самым, этикет сватовства, я спросил девушку:

– Настасья Завьяловна! Почто так неприветливы к нам? – Настя молчала.

– Вы не смотрите, что у нас такая большая семья. Я хорошо зарабатываю и могу сам построить себе дом, отделиться от отца и мы будем сами хозяевами.

Девушка снова промолчала, а я продолжал:

– А жить мы станем по–новому. Уважать друг друга, советоваться во всех делах. Я никогда не позволю обидеть вас.

Последние мои слова удивили Настю. С ней никто не говорил так проникновенно. Она помнила рабскую зависимость матери от отца и ответила, что подумает. Но я продолжал уговаривать и она наконец вымолвила:

– Если все, что Вы, Анфим Афанасьевич, говорите, сбудется, то я не против. – И уже громко, чтоб все слышали, сказала: – Я согласна!

Отец мой, собравшийся было домой, снял шапку и сибирку. Пестемея захлопотала. На столе появился самовар, закуска, вино.

«Хы, вот ето дело!» – обрадовался родитель, а сам подумал: «Уломал–таки парень девку».

Услышав про сговоры, в избу к Завьяловым повалил народ. Когда гости и хозяева сели за стол, девушки запели предсвадебную «подружку»:

«Ты подружка – изменщица,
Да ты клялась и божилась: «Право, право не пойду замуж,
Верь и Бог, – не подумаю».
А теперь наша подруженька за единым столом сидит.
За одно думу думает, заодно хлеб–соль кушает,
Отставала бела лебедь, до от стады лебединне,
Приставала бела лебедь, да ко стаде, ко серым гусям…»

За дружно пропетую «подружку» отец одарил девушек полтинником, а я – целковым, под аханье молодаек: «Вот это тароватые сваты!»

После ухода гостей, Пестемея заметила Насте:

– Не наплакаться бы тебе потом, девка! – На что та возразила:

– Сестрица! Неужели Анфим Житов хуже Ваньки Квасова – этого форсуна и грубияна?

Настя терпеть нем могла тех парней, которые свысока относились к девушкам. «Что хорошего, – думала она, – можно ожидать от такого человека?»

– Что ты, девка? Квасовы–то первые богачи в волости, а Ванька у них один паренек. Все богатство ему достанется! – возразила Пестемея.

– Ну и что же? – ответила Настя, – Брат мне говорил, что у Анфима золотые руки и золотое сердце. А разве это не главное богатство в человеке!? – Пестемея промолчала.

Через три дня после «пропоев», я заявился в Кроснино с полными карманами семечек, пряников и орехов для Настиных подруг, шумно провожавших последние дни ее девичества. Вскоре прогремела и удалая свадьба наша. Настя вошла в мою семью, не ведая – какое бремя крестьянских дел выпадет ей.

Первое время она даже не замечала мрачности нашей курной избы. И это потому, что в ответ на мои горячие к ней чувства, в сердце девушки ярко вспыхнул огонь любви, озарившей наше с ней бытие радужным светом. От восторга, мне иной раз хотелось взлететь и дерзко сорвать с небосвода звезду для своей возлюбленной.

Незаметно пролетели эти волшебные дни и подкралась разлука. Уже через месяц после свадьбы, я вынужден был уехать на заработки. От тоски по молодой жене, у меня порой сжималось сердце. По приезде в Питер, я сразу же написал ей: «Милая Настенька! Не обижайся, если долго не будет от меня письма! Сердце мое всегда с тобой! Я не могу передать словами грусть и тоску по тебе, моя дорогая!.. Не лишай меня хоть одного удовольствия – пиши почаще! Любящий тебя беспредельно, твой супруг Анфим».

Настя сразу же ответила мне: «Милый мой супруг, Анфим Афанасьевич! Тревожусь я за тебя и сама грустно переношу разлуку с тобой. Не тоскуй обо мне много! Утешайся мыслью о том, что радость свидания вознаградит нас за долгую разлуку. Я, Слава Богу, здорова и молю тебе телесного здоровья и душевного равновесия. Буду терпеливо ждать тебя… Посылаю тебе крепкую супружескую любовь! До свидания, твоя Настя».

Только такие проникновенные письма друг к другу скрашивали нашу жизнь в разлуке, давали силу выстоять в трудные минуты. Невидимые золотые нити протянулись и от Насти ко мне. Пойдет она на речку белье полоскать, глянет в воду и ей мерещиться мое лицо. Глядит она на него, не наглядится до тех пор, пока лицо не исчезнет.

«Как–то ты, дорогой мой там живешь в далеке? Здоров ли ты? Не дай Бог, не придавило бы тебя при накате бревен!» – от этой мысли Настя холодеет…

На второй год замужества Настя родила дочь – Ульяну, а через пять лет – вторую дочь – Аксинью. Детей пестовала Домна. Реже вспоминала Настя Сибирь. Болела только незажившая сердечная рана по умершей там матери. Ещё ждала она появления и в ее родном краю таких же отважных борцов, как ее знакомые по Сибири – политссыльные.

Разлука с мужем научила Настю мудрости и терпению. Она поняла, что любовь – это не только радость жарких встреч, но и долгое ожидание любимого, поддержка его душевного настроения добрыми письмами, забота о детях и многое другое, о чем прежде она не помышляла. Не изменялся только отец Насти. Спящая душа его так и не проснулась. Он, по–прежнему, пребывал в монастыре, навещая дочь лишь по праздникам. Добрая жена брата – Пестимея, после выхода золовки замуж, вскоре заболела и умерла. Никита женился на злой и жадной Марьяне, при которой родной дом стал Насте чужим.

В большой житовской семье ей приходилось работать за двоих. Особенно тяжело было в страду. Я был на заработках. Родители мои к этому времени состарились и потеряли былое проворство. Домна маялась с ребятней, а золовка не утруждала себя общей работой. В деревне удивлялись, что до Насти, ещё никто не работал так быстро и тщательно. Во время сева она успевала за полдня вспахивать такой клин, который мог вспахать дюжий мужик за целый день.

Заборанивая после Насти ее посев, Афанасий к вечеру волочил ноги.

– Хы, девка, – говорил отец, вытирая пот, – ты меня уездила пуще Буланки.

– Ничего, тятенька! Скорее отсеемся к погоде и будем с урожаем.

На сенокосе ни один сильный косец не мог угнаться за снохой Житовых. Похвалился было Спиря Клещев «переплюнуть» ее, но не смог даже догнать, не то, что обогнать. «Тьфу! Не баба, а черт в юбке!» – выругался Спиря и больше уже не рисковал состязаться с «бабским сословием».

И не только богатырской ухваткой в работе, Настя удивляла всех мудрыми советами и распорядительностью. Однажды в летнюю грозу вспыхнул у Евлахи сарай. Ветер угрожал деревне пожаром. Старухи побежали в часовню за иконами. Старики – Дормидонт Евлахин – сосед, со страху наложил в штаны. А Настя не растерялась. Она быстро скомандовала женщинам бежать с ведрами к пруду и заливать огонь. Благодаря Настиной распорядительности пожар потушили. Рядом с такой женой и я становился сильным и смелым.

Острые, как бритва слова Насти на сходке смиряли даже деревенских горлопанов. Кряжистый, как пень, с лицом, заросшим волосами, Евстроп Ухватов однажды раскричался на Феклу Растягаеву, требуя публично наказать розгой ее малого сынишку за сорванные в ухватовском саду два яблока. «Оглянись сват на свой зад!» – осадила его Настасья, напомнив крикуну, что его домочадцы не закрыли ворота в ярове поле, потратив тем самым жито у многих хозяев. «Если Феклиного мальца наказывать, то твоих надо выходить кнутом и оштрафовать!» – Собрание одобрительно загудело Насте.

Никогда не терпевший возражений, да ещё от «бабы», Евстроп раскрыл было рот, чтобы рявкнуть на супротивницу, но сидевший рядом Филат Клещев шепнул ему: «Не связывайся, кум с этой зубастой бабой! Отбреет она тебя! Чисто Марфа Посадница свалилась на наши головы! Грамотейка, как же! Чтоб ее черти потрясли!» – Евстроп засопел и впервые в жизни смолчал. Уступил женскому нареканию.

Сам же дипломатичный Филат при встрече с Настасьей, почтительно снимал шапку, расплываясь в льстивой улыбке. Остальным жителям он едва кивал, а бедноту не удостаивал и этого.

А время не останавливалось. Мир незаметно вступил в XX век. Мои сверстники, как и я, давно уже были семейными. Меня лишь удивляла метаморфоза, происшедшая с Илькой Ерастовым, растерявшим родительское радушие к людям. Женившись на Агнии – дочери богача из дальней деревни, Илька заважничал. На меня и Антона Сажина стал смотреть свысока. «Гусь свинье не товарищъ», – поучала мужа Агния. Целью ее жизни было «грести под себя». Одевался теперь Илья как ухарь–купец. Агния его сдружилась с женами Ухватовых и Клещева. Высокая, черноволосая, с крупными, как у цыганки серьгами, Агния была бы привлекательной на вид, если бы ее лицо не портил длинный нос и большое родимое пятно на правой щеке. В деревне поговаривали, что Агнию, видимо, поцеловал черт.

Вместо Ильки – друга моего детства, я в эти годы сошелся с Антоном Сажиным, плотничая с ним вместе в городах. Сын Авдея и Арины Сажиных, он был ростом и силой под мою стать. Светлые, как лен волосы молодили его курносое и румяное лицо, сохранившее мальчишеское выражение изумленности. Антон тоже любил плотничать, душевно относился к товарищам, выручал табачком, деньгами. От своего отца он перенял плотницкое уменье, а от матери – смелость и озорной характер. Отец Антона, плотничая где–то, «надорвался» и умер рано, наказав сыну перед смертью беречь мать и сестренку – Аниску. Женился Антон на дочери Алены Коромысловой – Поле, воспринявшей от матери красоту, любовь к песне и крестьянскому труду.

Настя моя и Поля тоже подружились. На смену нашей юности подросла новая молодежь. Мой младший брат – Федор стал женихаться. Его лицо, с крупными чертами и каштановой шевелюрой, напоминало отца, но характер был иной. Федор, не замыкался в себе, обладая даром перевоплощения. Он мастерски копировал походку, жесты, мимику, голос любого, знакомого ему человека, высмеивая его.

Выселковские сверстники всегда ожидали от Федьки Житова веселого представления. Если он подходил к ним заикаясь и просил табачку, парни догадывались, что «артист» изображает заику – Митроху Кирина.

Когда же, повязав женский платок на голову, Федор любопытствующей скороговоркой передавал деревенские сплетни, – все узнавали привычку Акулины Житовой – жены Пантелея. Но вот доморощенный комедиант начинал вышагивать, мотаясь из стороны в сторону, и твердя басом:

– «Господи, помилуй мя грешного», – наблюдавшие эту сцену начинали понимать, что перед ними Троицкий поп Досифей идет «под мухой» в Пасху славить Христа».

Поп был женат. Угощаясь у прихожан, он набирался без меры хмельного и начинал хватать со стола хозяев пряники, конфеты, пироги, а заодно и студень с киселем, засовывая всю снедь вместе в свои карманы со словами: «Это Дарьюшке» (дочке)». Пьяного пастыря увозили домой, где его встречала такая же грузная попадья со словами: «Что поп, что черт? Нализался, окаянный дух!» – но тот только стонал. Трое дюжих мужиков вносили попа в избу отсыпаться.

Придерживаясь, как и отец патриархальной старины, Федор кое–как выучился грамоте, чтобы написать письмо. Остальные знания он счел безделицей, книг не читал, жил текущим днем и только для себя, не заглядывая в будущее. Мир по его мнению состоял из дураков и умников (к последним он, разумеется причислял и себя).

«Умники» – это по его мнению те, кто мог приспособиться к легкой работе, словчить и заработать не меньше «дураков», выполнявших сложную и трудную работу. Самодовольство, полное отсутствие самокритичного отношения к себе, было почвой душевной глухоты и тупости Федора, унаследовавшего от отца презрение к женщине, воспитание детей в страхе перед родителями. Все, что выходило за грань понимания таких лиц, подвергалось осуждению и злобному осмеянию.

Не обладая мастерством и не стараясь его достигнуть, Федор плотничал в полсилы. Мне нередко приходилось переделывать его плохую работу и укорять брата: «Федька! Ты хочешь въехать в рай на чужом горбу!?» – на что он беззастенчиво отвечал: «На мой век дураков хватит».

Поначалу Федору везло. В русско–японскую войну его призвали на войну только во вторую очередь. Поезда на восток двигались медленно. А у Байкала, где строительство «чугунки» не было закончено, движение затормозилось. Тем временем война кончилась и Федор невредимым вернулся домой.

Отношение этого человека к религии не было ясным. Федор, конечно понимал, что люди молятся Богу для успокоения души и замаливания грехов, но не был уверен, что его молитвы доходят до небес. К Богородице он относился скептически потому, как «она баба и ещё блудилка» (не от мужа родила). Но Христа уважал: «Мужик все же, и говорят, столько чудес натворил». Из божьих угодников Федор почитал только тех, «которые при деле»: Илья пророк управляет громами и молнией, Апостол Пётр сторожил Рай, чтобы туда не налезли грешники и нечистые духи. Никола посылает милости болящим телесно и душевно. Егорий помогает в ратном деле и заботится о скотине. «Остальные угодники, так, мелкота, нахлебники».

Свои промахи и сознательные проступки Федор всегда сваливал на других. Не стараясь в плотницком деле, он получал самый низкий заработок, да и тот не всегда отдавал мне, чтобы послать отцу. Харчился он тоже за мой счет.

Обладая такими негативными качествами, этот балагур все же старался быть приятным в компании, выдумывая новые темы для проявления своего самобытного таланта. Односельчане обязаны были Федору обидными, но удивительно точными прозвищами. К Митрохе Кирину он навечно припаял кличку «заика», к кривоногому пастуху – Проне – «Загогуля», Харитон Сбруев слушавший разговоры разиня рот, был наречен «разиней» и т.д.

Родные насмешника надеялись, что «зубоскальство» у него пройдет, но надежды не сбылись. Да и скучно было бы в деревне бед Федькиных комедий, как невесте без подвенечного платья. Потускнели бы выселковые гулянки.

Федор раньше других узнавал новости и сообщал их на свой манер. Когда в школу Троицкого села назначили учительницу, вместо уехавшего учителя, а в Морехинскую больницу – врача – женщину. Федор в первое же воскресенье оповестил своих сверстников об этом, сопровождая новость мощной тогда песенкой:

«Вот двадцатый век пошел прямо на изнанку,
Бабы все возьмут топор, мужики – лоханку.
Вместо баб детей качать мужикам придется,
И мужицких горьких слез реченька прольется.
Доктор, писарь, адвокат в юбках щеголяют,
А мужчина – рад – не рад, без работ гуляет.
Даже плачет черт в аду, что его сместили,
Потому, что сатану бабу заменили».

Как–то под вечер воскресного дня Федор собирался на гулянку, красуясь перед зеркалом и вдруг услышал от отца:

– Хы, хватит тебе, парень, вырепениватьця! Женить тебя нада. Бабам–то надсадно стало.

– Не невольте, тятенька! Я ещё и невесты не подобрал.

– Хы, не подобрал, говоришь? А вот Федосья Пудова из Каурова, цем плоха? У ее батьки не одна лошадь во дворе, да и деньжонок, надо – быть дадут с ней в приданное. Видал ты ее?

– Видал, тятенька! – И Федор тут же прошелся по избе, уморительно копируя вечно хлюпавшею носом, сутулую Федосью, вызвав смех.

– Хы, скоморох! Сам–то хорош ли? – смеясь проговорил отец.

Высмеянное Федором, кандидатура Федосьи отпала.

– Ты, батька за зря не понужай парня, – вступилась за сына мать. Найдется ему невеста и в своей деревне. Вот Варька Пряслина собой не дурна и от хороших родителев. – Настастья тоже поддакнула свекрови.

Скосив глаза Федор павой проплыл по избе, изображая Варвару и проговорил: «Ежели я женюсь на Варьке, то пусть наша речка Мокрая потечет в обратную сторону…»

– Хы, Шайтан–дурак! – обозлился отец. – Перецит, а незнамо цево!

Поломавшись для вида, Федор согласился взять в жены давно вздыхавшую по нем чернобровую и статную Варвару. Собираясь в тот же вечер свататься к Пряслиным и проходя мимо Настасьи, Федор услышал: «Пойду посмотрю, – сказала она, – Как речка Мокрая потекла в обратную сторону».

Я ожидал, что с женитьбой характер Федора смягчиться, если его коснется любовь. Ведь она пробуждает добрые начала даже в зачерствелых сердцах. Но не тут–то было. В своей жене Федор видел лишь объект плотского удовлетворения и рабочие руки.

Младшая сноха быстро прижилась среди разных по характеру и воззрения житовских домочадцев. В противовес злой насмешливости Федора, Варвара была сдержанна, скромна и хитра. Она бескорыстно любила Федора со всеми его недостатками, не укоряла за них, не распалялась криком, несмотря на порой явную издевку мужа над ее чувствами. В одном эта пара была одинаковой – в неторопливости работать. Даже в сенокос, перед грозой, они не спешили убирать сухое сено.

Варвара замечала в нашей семье воровство золовок, когда они пекли пироги на «особицу» от всех, но в отличие от Насти, она никогда не высказывала вслух своего недовольства.

Появившихся у Варвары вслед за первенцем – Кондратушкой, другие дети редко слышали ругань от матери. Зато Федор не щадил их за провинности, наказывая ремнем.

«Хы, тихая работниця», – говорил о Варваре довольный свекр. Со стороны казалось, что деревня жила сама по себе. Сообщения о событиях в стране проникали в наш медвежий угол с большим опозданием и в самой куцой или искаженной информации. Глухие слухи о начавшейся первой русской революции пробились в Выселки только весной следующего года. Уехавшие на заработки плотники написали в деревню о «бунте московских мастеровых» и о прошедшей всеобщей стачке рабочих.

Настя сообщила мне как отнеслись к этим событиям наши богачи:

«И чаво надобно этой проклятой мастеровщине? Зачем оне бунтуют?» – возмущались на сходке Ухватовы и Клещев. – «Всыпали им казаки пулями и нагайками, теперь они станут умнее», – поддержал богатеев Илья Ерастов.

Узнав о стачках и восстании рабочих, я вспомнил давнишнее сообщение Насти о сибирских политссыльных начала 90–х годов, о их стремлении – готовить рабочих к

революции. Тогда я не придал значения Настиным сообщениям.

– Разве могут, – думал я, – несколько рабочих, пусть самых отважных одолеть царя и его слуг с огромным войском? Рабочих мало. Большинство в деревнях за царя–батюшку. Даже такие смельчаки, как Разин и Пугачев кончили свою жизнь на плахе!

Теперь же я задумался, удивляясь услышанному. Но по– прежнему считал, что рабочим не одолеть царя и его слуг. Я считал случайностью переход Ильи Ерастова на сторону богачей, которых он в детстве, как и я, презирал.

Позднее я с горечью узнал о печальном конце Илькиных родителей. Жена Ильки народила ватагу детей, замучив свою свекровь – Христину – работой. Став «большухой» в семье, Агния низвела родителей мужа до положения батраков, сажая их как нищих за обедом с краю стола, кормила объедками. Христина втихомолку жаловалась Домне на злой характер невесты. Выпестовав внучат, она преждевременно отбыла на погост, оставив бедного Ераста на глумление снохи.

Придя с работы, Агния заставляла больного, израненного старика стаскивать с себя сапоги, попрекала куском хлеба. Потом поместила героя Плевны в баню и, по слухам, уморила голодом.

Поддержанный Ильей, Евстроп Ухватов незаконно оттягал у Сажиных изрядную сенокосную расчистку. Вернувшись с заработков, Антон на сходке потребовал возвращения отцовской расчистки. Евстроп и его брат – Тихон, гавкнули было барбосами на Антона, но многие жители поддержали последнего, том числе и я. Сход постановил: «Вернуть Сажину незаконно захваченную Евстропом расчистку". С тех пор Ухватов и его родичи затаили злобу на Сажиных и их сторонников, поджидая случая «рассчитаться с голодранцами».

В семье Житовых деспотизму Афанасия пришел конец. Произошло это так: Вернувшись в 1908 году с заработков, мы с Федором вручили отцу не сто, а только пятьдесят рублей.

– Хы, а кудысь подевали остатные деньги? – подозрительно спросил он.

– Всё тут, тетенька, – сдержанно ответил я. Тогда отец бросил кошелек с деньгами на пол и закричал: «Нате, шайтаны–дураки и хозяйнищяйте сами!»

И тут произошло неожиданное. Вместо ожидаемого отцом упрашивания хозяйничать, всегда молчаливая и покорная младшая сноха вдруг заговорила:

– Тятенька ослабел здоровьем. Пусть теперь хозяйничают брат Анфим и сестра Настасья.

Афанасию пришлось смириться. Ставши «большаками», мы с женой сделали всем большое облегчение в работе, в распорядке дня, в питание домочадцев. Но забот не убавилось. Семью нашу сильно беспокоило заневестившаяся моя младшая сестра – Павлина, тянувшая на себе немалый семейный достаток. На приданное ей снохи ткали полотна. Мы с Фёдором всегда привозили ей с заработков наряды, стараясь, как и все в семье, поскорее «сбыть ее с рук». Однако, женихи обходили своенравную невесту, которая частенько отсиживалась дома и мало помогала снохам в страду. И всё же Павлина дождалась своего часа. Её заприметил сын состоятельных родителей из дальней деревни – Порфирий. В один из святочных вечеров к нашему дому подкатила лихая тройка в посеребренной сбруе и раскрашенной дугой. Павлина в тот момент была на посиделках.

Наша семья не ударила в грязь лицом. Наскоро переодевшись в свои «богомольные» одежды, мы с честью встретили знатных сватов.

Ребятишек (а их было от двух снох 8 человек) проводили на полати. Оттуда дети посматривали на дородную мать жениха в зеленом атласном платье. Высокий и красивый жених в дорогой тройке и при золотых часах, расхаживая по курной нашей избе, потирал зазябшие руки. Аккуратная Настя быстро вскипятила самовар, накрыла стол праздничной скатертью и снедью, хранившейся на случай. Хозяин выставил целый штоф вина.

– Хы, садитесь, гостеньки дорогие, – как можно учтивей проговорил Афанасий.

Мы с Фёдором начали расхваливать невесту, как самую «трудолюбивую». Даже Домне пришлось покривить душой, выискивая несуществующие достоинства у Павлины, которая вошла в избу, когда сваты сидели за столом уже изрядне выпивши.

Для вида, невеста немного поупрямилась, сказав, что далека будет деревня от её Родины. Разгорячённая вином и похвалой невесте, Порфирий вскричал: «Мать честная! Да я Вас всякий раз, как захочется к родным, на тройке, как ветер домчу!» И Павлина согласилась…

Сбыв её с рук, семья вздохнула свободней. Ложась спать, Домна каялась к Богородице за невольный «грех» и благодарила её за избавление семьи «от разорительной напасти». И всё равно, житовская семья оставалась самой многолюдной в деревне. Хотя «большухой» и была Настасья, Афанасий продолжал вмешиваться во все дела, упрекая нас с женой за «расточительство». Это переполнило чашу терпения.

Приехав в 1913 году с заработков, я заявил отцу, что хочу отделиться. Мы с Фёдором заранее построили для моей семьи дом.

Узнав о дне нашего раздела, жена Пантелея – Акулина «пророчила» всем жителям, что отец и брат выгонят нас с

Настей ни с чем. Но её предсказания не оправдались. Мы с женой получили усад, корову, овцу, лошадь и весь хозяйский припас и инвентарь. Домна со своей коровой и овцой пожелала жить с нами. В последний раз житовская семья села обедать вместе. Когда после обеда отец стал нас благословлять иконой Богоматери на новое жительство, женщины зарыдали. Даже Фёдор прослезился. Уж он–то хорошо знал, кому была обязана семья своим достатком. Делёж мой с отцом и младшим братом прошел в торжественной обстановке и о нём в деревне долго помнили, ставя в образец.

На другое утро после раздела, в новый наш дом пришла мать с кочаргой и грохнула её у порога «на счастье» новосёлам, приговаривая:

– Живите счастливо! Чтоб вам не знать в новом доме мору, голоду, безденежья, безлюбовья! Свят, свят! Никола Милостливый! Не допусти в новый дом лукавого, не обойди новоселов своей милостью!

При этих словах, Аграфена все крестила все углы, предупреждая от проникновения сюда нечистой силы.

После раздела, родственные отношения моей семьи с отцом и младшим братом не ослабли, несмотря на разницу воззрений. Почти ежедневно Фёдор приходил к нам побеседовать о делах и новостях.

Варвара (как и её дети, дружившие с нашими детьми) тоже не чуралась мужниного брата, часто забегала к «сестре Настасье» за советом. Семья же старшего брата – Пантелея, считалась чужой из–за недоброжелательства Акулины к людям.

Отделившись от отца и брата, мы с женой почувствовали огромное облегчение, точно сбросив лишнюю ношу с плеч. Мы мечтали сделать вместе много добрых дел. Но суровая действительность безжалостно разрушила наши планы.

Глава 4.
В те трудные годы

«…Звёзды угасают, но живёт их свет».

(Из советской песни)

Ясные дни до конца мая – начала лета 1914 года перемежались благодатными дождиками, поднимавшими хлеба и травы. Но радость пахарей от урожайных лугов и нив в начале августа омрачались слухами: «ерманец наступает», началась мобилизация мужчин на войну. Кончилось мирное житье. Затихли девичьи песни за вечерней околицей. Печаль обволакивала души матерей, жен, сестер, невест, провожавших на фронт своих близких. Холодом обдавало душу каждой от мысли: «А вдруг вражья пуля оборвет жизнь её солдату…»

На станции, у поезда новобранцев огромная толпа в горькой разлуке. Крепкие объятия, поцелуи, наивные наказы солдатам «беречь себя», громкие причитания и плач женщин.

«Ну полно реветь–то! Вернусь я! Не всех же убивают там!» – утешал Федор жену. Но Варвара неутешно рыдала. Поезд уже тронулся, а она продолжала идти за вагоном, махая мужу платком.

«Выдюжит моя баба, – думал Федор, – а вот мне ещё неизвестно, что выпадет – орел или решка?»

В мыслях отъезжающих ещё продолжалась мирная жизнь: утро в родной деревне, пастух выгонявший стадо, звон колокольчиков.

У каждого была надежда оттянуть время сражения с врагом. Но новобранцев сразу же бросили в самое пекло. В первых же боях Федора Житова тяжело ранило в ногу и он попал в лазарет. Нога сильно болела, распухла, требовалась сложная операция. По ночам раненный стонал.

–Кому я буду нужен, калека? – сокрушался он медсестре.

– Не горюйте, – утешала та, – доктор у нас хороший. Вы и не услышите, как он снимет вашу боль. Главное, что Вы остались живой. А многие с того боя упали и уже никогда не встанут.

Операцию Федор выдержал, но сильно ослаб. Чуть приподнимая голову, он часто терял сознание от большой потери крови. Как младенца его кормили с ложки. Он подолгу спал, проснувшись, тосковал по семье. А дни, как на грех растягивались в недели, недели – в месяцы.

В палате Федор стал прислушиваться к разговорам раненных, проклинавших войну. Как и большинство солдат из деревни, он был очень далек от политики и от революционного настроения. Искренне веря официальной пропаганде господ–офицеров и духовенству, призывавших к «защите царя и отечества», Федор восторгался посещением их лазарета царской дочерью. Она одарила раненных леденцами и благодарила «за усердную службу».

– Ведь это понимать надо! Сама царевна не погнушалась нас – солдат, душевно поговорила с нами! Где ещё можно увидеть такое милосердие к простому люду!?

– Да, да, – смеясь заметил его сосед по палате, – за это «милосердие» ты Житов поплатился только ногой, а многие из нашего брата – головами!

Однажды в госпиталь подкинули листовку, в которой были такие слова: «Рабочие и солдаты! Нельзя больше терпеть невыносимый гнет царской шайки – главных виновников войны, голода и разрухи в стране!..»

Слушая худого, раненного солдата, читавшего листовку, Федор возмутился: «Да как они смеют, проклятые смутьяны этак–то про царя–батюшку!?»

– Дубовая твоя голова, – отозвался из–за угла палаты перевязанный бинтами солдат, – не вякай, а то нам могут запретить всякие передачи из–за таких, как ты, пень осиновый!

И Федор примолк, думая: «Чего добьются эти баломуты? Расстреляют ведь их или ушлют в Сибирь».

Провалявшись с полгода в госпитале, Федор вернулся домой инвалидом. После операции нога срослась, но стала короче другой. Хромота сильно утомляла при ходьбе и работе. Свою семью солдат нашел в благополучии, узнав о кончине лишь старой Домны.

Меня тоже мобилизовали, но не на фронт, а в прифронтовую полосу – в саперную роту рыть окопы. И, как говорят, «не было бы счастья, да несчастье помогло», именно здесь, казалось в таком неподходящем месте и времени, я как бы получил второе крещение, почувствовав себя будто народившемся заново. Моему духовному прозрению предшествовали такие события в нашей роте:

В один серо–будничный день, мы рыли траншеи, слушая пушечную пальбу отдаленного боя. От близкого станционного депо к нам наносило гарью, а с дальнего поля временами наплывали запахи спелой ржи, напоминавшее деревню. Пока по близости не было начальства, наш басенник – Флегонт Ватрушкин, работая, одновременно ублажал товарищей сказками.

– То случилось давно, – начал Флегонт, –ещё до суворовского похода через западные горы. Проживал в нашем приходе чудосей Савоська с дивным, густым голосом. Как запоет, он бывало на празднике плясовую, так не только живые плясали, а и мертвые в гробах шевелились, – Флегонт замолчал.

– Ты не тяни кишку! Зачал, так досказывай, – подбадривали товарищи.

– Была ещё у етова Савоськи другая страсть, – продолжал сказитель, – дудошничал он и сопельничал изрядно. Соловьем пела его дудка, жавороночком заливалась сопелка, дроздом свиристела. От Савоськиной музыки млели человечьи сердца. Хотелось взлететь в поднебесье и почуять там неизведанную красоту мира Божьего. Да не повезло Савоське.

– Как так? – хором спросили рассказчика.

– А вот как: Приладили этого Савоську звонарем. Ему бы в великоденную субботу печальные стихиры вызванивать. А он, шальной, захотел, вишь, показать миру свою удаль.

Подвыпил, да и вдарил «Комаринского».

Саперы смеются, а Флегонт продолжал:

– Что тут было!.. Прихожане развеселились, притч в смущении. Потом опомнились. Дали святотатцу плетей и сослали в монастырь на покаяние, запретив дудошничать и сопельничать. Там от тоски и сгиб сердешный дудошник.

Флегонт замолчал и вовремя. Справа к траншее подходил фельдфебель. Руки солдат заработали усерднее.

– Заснул, скотина! – рявкнул вдруг фельдфебель на зазевавшегося молодого солдатика и подскочив к нему, наотмашь ударил новичка по зубам. Тщедушный, рыжеватый солдатик съежился, охнул. Выплюнув с кровью два передних зуба, он снова принялся орудовать лопатой.

Толстый и надменный фельдфебель Мочалин, по солдатскому прозвищу «индюк», не пользовался в роте авторитетом. Сын богатого рыбинского мельника, до Армии он служил в полиции и частенько наведывался к выселковским плотникам, работавшим прежде в Рыбинске, чтобы узнать у них новости, а заодно – выведать и «крамольные речи». Ко мне, как самому грамотному мастеру, Мочалин относился «дружелюбно» за то, что я старался «приручить» этого фараона, приглашая его иногда субботним вечером в трактир пригубить «по собачке».

Встретив Мочалина вечером у складов и отдав честь, я по «свойски», как «земляку» заметил ему:

– Ваше благородие! Демид Фомич! Не гоже своего–то брата лупить!

– Ты, Житов, не заступайся за лентяев. Их смолоду надо учить.

– Я не против того, чтобы учить, но рукоприкладствовать – это последнее дело! Надо убеждать словами!

– Ха, словами! Да нешто он, скотина, поймет! – хорохорился «индюк», но в глубине души он уже понимал, что излишне погорячился. «Индюк» вспомнил, как за жестокое обращение с нижними чинами фельдфебеля соседней роты кто–то «нечаянно» утопил в нужнике.

– Ваше благородие! Надо учитывать, что солдаты выбиваются из сил. Вторую неделю живем на заплесневелых сухарях. Горячий приварок только во сне видим.

– Ладно, Фимаха! Забудем об этом. Пойдем ко мне, пропустим за воротник, – подмигнул «земляку» «индюк».

– Не могу, Ваше Благородие! Мне скоро на дежурство, – и я ушел.

«И такие скоты командуют нами!» – с негодованием подумалось мне.

Прежде я полагал, что несовершенство мира сего зависит от неспособности отдельных лиц, находившихся у власти. Стоит заменить их способными, как все неурядицы исчезнут. Теперь же я чувствовал, чтобы устранить вопиющее утеснение трудового люда, надо сделать что–то большее, а что?..

Своими мыслями я поделился однажды с товарищем по бараку – Минеем Кирюхиным, который располагал доверием, присматривался прежде ко мне, заговаривал.

Выслушав меня, Миней сообщил мне по секрету, что он Питерский рабочий–большевик, участник забастовок

Путилковского завода, за что подвергся аресту.

– Только ты, Житов, держи язык за зубами. Не то враз угодим за решетку. Соблюдай осторожность в словах. Различай с кем можно говорить по душам, а с кем нет.

С тех пор мы частенько уединялись с ним для тайных бесед и передо мной открылось неведомое прежде противоборство передовых сил с приверженцами прогнивших, общественных устоев России.

От Кирюхина я впервые услышал о Ленине, о целях борьбы большевиков готовивших революцию и сомневаясь спросил:

– Как же могут победить рабочие, ежели их мало? Ведь «свечкой море не нагреешь»! Выступления рабочих в пятом году были разгромлены.

– Какая там свечка! – пояснил Миней. – Идет подспудное, ещё невиданное «горение» среди рабочих, руководимых большевиками. Пятый год научил нас многому. Теперь подпольные большевистские организации есть на многих крупных заводах и даже в войсках.

– Выходит, – сказал я, – что трудовой люд начинает прислушиваться к словам большевиков?

– А как же иначе? Ленин указывает единственно– правильный выход пролетариату из кровавой войны и разрухи через революцию. Терпению народа приходит конец.

Кирюхин пояснил мне, что Ленин сумел воспитать целую плеяду замечательных революционеров, отдавших свою жизнь борьбе за подготовку и победу пролетарской революции. И что царские власти боятся его как огня, пытаясь снова засадить в тюрьму. Потому–то он и вынужден пока скрываться за границей, чтобы в нужный момент возглавить революцию, которая уже не за горами.

Беседы с Кирюхиным как бы сорвали повязку с моих глаз.

«…И внял я небо содроганья,
И горных ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольной лозы прозябанье», –

как сказал великий русский поэт.

Как карточный домик, рушились теперь мои прежние представления о российской действительности, и о древнем периоде, как якобы «золотом веке», а не чудовищном произволе властителей над сеятелями и скотоводами, когда бесконечные войны потрясали планету, стирая с её лица целые народы и цивилизации.

Уяснил я теперь, что история человечества движется по восходящей, а не по нисходящей линии и что «золотой век», т.е. коммунизм – впереди и его надлежит создавать нашим поколениям. По новому осмысливались мною и давнишние Настины сообщения о сибирских политссыльных начала 90–х годов.

Миней удивительный человек! Неприметный с виду, чуть постарше меня, а какой умница! Зоркий взгляд синих глаз и чуть горькая улыбка сжатых губ, говорили о нелегкой жизни и о внутренней силе духа и ума этого человека, раскрывшего мне глаза на классовую и политическую подоплеку событий в стране. Как прозревший слепой, я ужасался мысли, что в деревне ещё тьма незрячих, костеневших в невежестве, насаждавшемся властями.

Еще Екатерина Вторая писала о «вреде грамотности для простолюдинов». Этой мыслью она поделилась однажды со своим фаворитом – Г.А. Потемкиным, сидя в карете по дороге в Царское село и он ответил: «Вестимо, Ваше Императорское Величество. Если бы эти лошади были грамотны, они бы перестали нас возить».

Чтобы держать в повиновении «незрячий» народ, церковники и светские власти грозили непокорным страшным судом и муками ада на том свете, а на земле – расстреливали, гноили в казематах и на каторге.

Теперь я был уверен, что «страшный суд» скоро совершиться, но не по библейскому сказанию и не над трудящимися. Это будет революция, которая сметет угнетателей в мусорный ящик истории. Понял я теперь и причины перехода бывшего моего друга детства – Ильи Ерастова в лагерь кулачества.

Однажды я сказал Минею, что в детстве мечтал и сейчас мечтаю построить невиданный дворец.

– Ну, что ж, твоя мечта реальна. Только кому ты будешь строить этот дворец?

– А кто мне закажет, тому и построю, – буркнул я.

– Значит будешь строить «их благородию», «господам»? На что я ответил, что не подумал – кому строить.

– А я в детстве мечтал полететь на луну. Начитался сказок и возмечтал. А когда вырос, да познакомился с большевиками, то понял, что сначала надо навести порядок на земле – построить, как ты мечтаешь «невиданный дворец» – т.е. новое общество, без угнетения человека человеком – социализм. Материалом к нему будет не только лес и камень, но и живые души, их пламенные сердца. Для такого общества, за которое боролись многие передовые умы прошлого и гибли, потребуется много сил, много знаний. Надо учиться.

– Но мне уже поздно учиться, – ответил я деревенской фразой, считая, что учиться пристало только детям. Миней разуверил меня, пояснив, что даже великие умы – Маркс, Энгельс, Ленин и многие другие гении, ученые всю жизнь учатся и работают. Чтобы вести за собой массы, надо много знать, уметь мастерить не только руками, но и просвещать людей могучим революционным словом.

Я слушал Кирюхина раскрывши рот и решил навсегда связать свою судьбу народа, встать на сторону созидателей «невиданного дворца», который рисовался мне теперь не зданием с колоннами. Перед моим взором представала многострадальная Россия с городскими рабочими и морем деревень, с муками, с надеждами простых людей на лучшую жизнь.

А в Выселках моя Настя узнала, что меня мобилизовали и сильно тревожилась за мою жизнь, хотя опасность мне и не угрожала. В тяжкой тоске и тревоге, жена не берегла себя, простудилась и заболела. Лечь в больницу она отказалась и болезнь осложнилась скоротечной чахоткой. Уля написала мне приехать, навестить больную, но мой начальник Мочалин не отпустил меня. «Подождешь, Житов. Бабы часто болеют, но живучи, как кошки. А если и помрет твоя жена, то на наш век баб хватит», – ухмыльнулся своей «шутке» жестокий человек.

Я побагровел от гнева, но промолчал, лишь мысленно врезал ему по роже. А товарищ мой, поняв мое состояние, пояснил: «Ваше благородие! У жены Житова шестеро малышей – и сама она достойная женщина». Но упрямый «индюк» ответил, что даст мне увольнительную в деревню только через месяц.

Получив весточку, что я здоров, Настя почувствовала облегчение и решила помочь дочерям в посеве яровых, несмотря на отчаянные их уговоры – «лежать матери в постели».

– Что вы меня заживо–то хороните! – вскипела больная и пошла в поле рассевать зерно. К обеду ей стало плохо и ее увели домой. Через несколько дней Настя уже не могла вставать. Малыши подходили к ее постели и не узнавали исхудавшего и пожелтевшего лица матери. Говорила она шёпотом и с большим трудом. Понимая, что жизнь ее теперь висит на волоске, она не переставала ждать мужа и ещё надеялась на приход в деревни освободителей трудовых семей от гнета, ждала таких, как сибирские политссыльные революционеры, и однажды они приснились ей, идущие в деревню с песней «Отречемся от старого мира!..»

По мере приближения их вместе с ликующей толпой, Настя вдруг явственно различала любимое лицо Анфима и соседей Сажиных. Они приближались к ней, а Настя почему– то пятилась от них. Потом толпа исчезла и женщина очутилась на кладбище. Её обуял страх, она проснулась, подумав с тоской: «Видимо отзвонили мои колокола».

В ночь накануне Успеньева дня 1916 года, Улю разбудил задребезжавший звонок, которым обычно мать звала подойти к себе. Уля вскочила, подбежала к матери. Больная прошептала ей: «Не оставляй их.., передай отцу…» – шепот исчез. Уля поняла и закончила мысль матери, – «Чтобы он не женился, пока не вырастит дочерей». Еле заметным движением бровей мать выразила согласие. Уля приподняла голову матери вместе с подушкой, но больная молчала. Тело ее вытянулось, а голова привалилась к плечу дочери. «Маменька! Не покидай нас!» – громко запричитала Уля, разбудив своими рыданиями всех малышей, которые тоже заплакали, почуяв страшную беду.

Уля осторожно сняла голову матери со своего плеча и положила на подушку. Глаза умиравшей ещё жили и с укором смотрели на дочь, как бы говоря: «Не плач! Разве я виновата, что умираю?» – Через три минуты Настасья лежала уже непричастная ни к чему. На отчаянный рев детишек прибежала Акулина, а за ней – пришли Аграфена с Варварой. Обмыв покойницу, они положили ее в красный угол под божницу и зажгли лампаду.

Наступил печальный августовский день. Смерть матери сразу перевернула судьбы осиротевшей семьи. Хоронили Настасью всей деревней и жалели, что ушла преждевременно из жизни великая труженица, умная, добрая советчица жителям, примерная жена и мать. Толпа женщин скорбно вздыхала, взирая на присунувшихся к материнскому гробу шестерых детей. Старшей – Уле было 18, а младшей – три года. Уля смотрела на лицо матери и мысленно молила усопшую: «Мамонька! Дай мне силы поднять и понести твою тяжкую ношу!..»

Когда похоронная процессия двинулась из церкви на кладбище многие, провожавшие Настю в последний путь, рыдали. Плакали и березы каплями дождя, скатывавшегося с листьев. Даже птицы затихли в прощальном молчании. В этот день на сельском кладбище появился свежий холм, утопавший в венках из живых цветов, которые так любила Настенька Сибирская!..

А я торопился, надеясь застать жену живой. Как сквозь сон промелькнул передо мной станции и полустанки. От поезда я шел пешком. «Подходя к родному дому, я ждал, что меня встретит Настя, но вместо ее, на крыльцо выбежали двое малышей. С радостным криком: «Папашенька приехал!» – они стали обнимать и целовать меня, а я спросил: «Где мама?» – «Маму в земельку закопали», – понурясь ответила Оля.

У меня подкосились ноги. Присев на ступеньки крыльца, я зарыдал, повторяя: «Не захватил, опоздал!».

– Папашенька! Кто тебя обидел? – недоумевала Оля, перебирая мои волосы, в которых появились серебряные нити.

В эту минуту в нам спешила Аграфена и бросилась ко мне:

– Фимушка приехал, родимец! – обнимала она меня.

– Маманька! Как же вы ее не уберегли?!

– Кормилец мой, виноваты! Старались, лецили. В горящей баньке прогревали. Обедню заказывали! Не помогло! Видно прогневили Владыцицю! – говорила Аграфена, вытирая кончиков платка слезы. Когда старшие мои дочери вернулись со жнивы, я с матерью и малышами уже сидел за столом и пил чай. В избу заходили соседи. Ахая и охая, они слушали мои сообщения о войне, о голоде в городах, о расстройстве транспорта.

– Фимаха! Да ты у нас Златоустом стал! Эвона как складно языком–то чешешь! – заметил дед Кирьян, примостившись поближе ко мне.

Женщины жаловались на реквизицию скота для армии и на нехватку товаров в сельских лавках.

На другой день было воскресенье и я с утра отправился на кладбище. Идя в село знакомой дорогой, я вспомнил, как недавно ещё мы шли по ней с Настей и она говорили: «Как я беспокоюсь о тебе, мой желанный! Наверное, ты недолго наживешь, хлопотливый, да заботливый о людях–то, а себя не бережешь!» И никак не верилось, что я уже не услышу больше ее голоса, не увижу ласкового взгляда, не почувствую ее сладостного прикосновения! Сверкнула, как яркая звезда и погасла, оставив свой свет в моей душе. Если бы не война, разве погибла бы моя жена такой молодой! И я проклинал всех, кто затеял эту бойню.

Придя на кладбище, я положил на дорогую могилку букетик полевых цветов и дал волю измученному сердцу. «Прости меня, Настенька, что я не смог прилететь к тебе на крыльях, уберечь от напасти! Не моя была на то солдатская воля! Прости меня, голубушка моя бесценная!» Встав на колени перед могилой, я шептал своей Насте: «Слышишь ли ты меня, ненаглядная! Как рвался я к тебе, а меня не пускали! Клянусь быть верным тебе до конца дней и воспитать наших дочерей! Спи спокойно, моя незабвенная!» – На меня как бы нашел столбняк – душа улетела к Насте, а тело осталось со мной. Очнулся я, когда почувствовал, что чья–то рука легла на мое плечо. На мгновенье подумал, что Настя услышала мою мольбу и поднялась, чтобы утешить. Встав на ноги, я увидел перед собой двоюродную сестру Насти – Ангелину – самую добрую из всей Настиной родни. Она пришла навестить могилу своей матери. «Поплачь, поплачь, родимый! Авось полегчает», – скорбно молвила Ангелина, потерявшая в войне мужа и единственного сына.

Поздоровавшись с ней, я пожаловался, что меня не отпускало мое начальство проведать больную.

– Ну, что ж, теперь ее уже не вернуть. Береги себя для детей. Ты теперь у них и за отца, и за мать.

Ангелина надавали мне советов, передала детишкам узелок с гостинцами распрощалась и пошла в свою деревню, а я в Выселки, продолжая мысленно разговор с Настей: «Мало тебе, дорогая выпадало радостных дней! Мало походили по земле твои резвые ноженьки! Горькая боль по тебе никогда не утихнет!.. И что мне одинокому сулит будущее? Но надо жить ради детей и ещё бороться за их светлое будущее!»

Когда я возвращался с кладбища, небо потемнело. Над моей головой висела черная туча. И только далеко, у самого горизонта просвечивала тонкая полоска лазурного неба, как робкая надежда на ясный завтрашний день.

Глава 5.
Обновление земли

Трудности и горести закаляют человека сильного духом, а слабого – валят с ног. Анфим Житов устоял, хотя и хватил горького до слез в окопной жизни, лишился любимой жены, оставившей ему шестерых детей.

В августе 1917 года он снова очутился на Колпинском военном заводе, где работал до мобилизации на окопы. А Миней Кирюхин, заподозренный в военной пропаганде, угодил на передовые позиции.

Уцелеет ли Миней в этой чертовой мясорубке, кромсавшей человеческие судьбы? Доведется ли им встретиться вновь? – печалился Анфим о своем друге – коммунисте, преподавшем рядовому солдату азбуку классовой борьбы российского пролетариата. Восторженно отзывался Кирюхин об организаторе большевистской партии – В.И. Ленине, с которым ему приходилось встречаться.

Анфим понял, что встреча с Кирюхиным и дружба с ним это драгоценнейший подарок судьбы. Он – рядовой труженик – стал понимать политические события в стране, проходившие теперь как бы сквозь сердца и сознание, вызывая одобрение или негодование. Кирюхин убедил Анфима в победе ленинского дела. И теперь все свои поступки Анфим сверял с тем, как бы отнесся к ним Кирюхин?

А политическая атмосфера в стране продолжала сгущаться, предвещая приближение очистительной бури.

При перевыборах в Советы Анфим голосовал за большевиков, посещал митинги. На одном из них колпинцы освистали оратора – эсера, ратовавшего за войну до победного конца. «Заткнись, сортирный вояка! Ты не кормил окопных вшей, а треплешься!» – кричали ему рабочие и бесцеремонно стащили с трибуны. А большевика слушали с огромным вниманием. Да и как же иначе! Ведь он выражал их чаяния: свергнуть буржуазное правительство, покончить с войной, голодом, разрухой хозяйства.

Керенского теперь называли не иначе, как Херенский. Чаше слышались слова: «Ленин», «Большевики», «До каких пор будет трещать в Зимнем эта шелудивая сорока? Когда же мы этот Хрен скинем?» «И, наконец, скинули, навсегда установив в стране советскую власть. «Свободой крещенные ощутили ключи от счастья в своих руках!»

В глазах мировой буржуазии Октябрь в «дикой» России представлялся «случайностью», «русским чудом». Медведь на цепи (так изображали зарубежные карикатуристы рабоче– крестьянскую Россию) – этот медведь вдруг порвал цепи, свергнул власть своих «поводырей» и создал достойное себя правительство во главе с гениальнейшим человеком, которого мог породить только великий народ, имеющий высокие цели.

В тот знаменательный год, ставший вехой отсчета нового летоисчисление, зима в средней полосе утвердилась поздно. Долго стояли то оттепель, то бесснежные заморозки. Наконец, в одно утро, выйдя на работу, Анфим Житов увидел землю, покрытую снежной скатертью.

Обновление земли радовало Анфима, с наслаждением вдыхавшего снежный аромат, и в тоже время настораживало: прочно ли это обновление? Не вернется ли опять старая грязь и непогодь?

Побелевшая земля напоминала Анфиму о разительных переменах в стране. Воображение восстановило недавно виденную питерскую демонстрацию с пеньем рабочей марсельезы:

«Смело товарищи в ногу,
Духом окрепнем в борьбе!
В царство свободы дорогу,
Грудью проложим себе!..»

И сколько ликующей радости было в этой песне освобожденного народа! Сколько могучей силы пролетария, взявшего судьбу Родины в свои руки! На красных полотнищах гордо колыхались лозунги: «Да здравствует социалистическая революция!», «Вся власть Советам!..»

Новая колонна демонстрантов, вливавшаяся с Литейного на Невский, оглашала окрестность другой песней:

«Мы путь земле укажем новый, владыкой мира будет труд!..» «Ах, Настенька, Настенька! – с горестью вспомнил Анфим о своей жене, – не дожила ты, ласточка моя, до этих победных дней! Как бы мы теперь вместе порадовались сбывшейся мечте твоих сибирских знакомых –

политссыльиых 90– х годов!»

Нелегко завоевать, но ещё труднее было пролетариату удержать власть в своих руках, укрепить ее в центре и на местах в условиях тяжелого наследства от старой власти. Контрреволюция, как стоголовое, огнедышащее чудище, обдавало новую власть зловонной клеветой, поднимала мятежи, устраивала диверсии и саботаж.

В короткий срок надо было установить революционный порядок, сломать старую государственную машину управления и создать новый, советский аппарат, наладить хозяйственную жизнь, ввести новую дисциплину труда при нехватке грамотных революционных кадров, не имевших никакого опыта.

Когда новая власть провозгласила свои законы, в том числе и закон о равноправии граждан, упразднила сословные привилегии, титулы и звания, сословные предрассудки ещё долго давали себя знать. Анфим Житов по себе чувствовал, как при встрече с бывшими «благородиями» и

«сиятельствами» его спина по привычке сгибалась в поклоне.

И надо же было Анфиму в эти горячие дни расхвораться так, что пришлось отправиться в деревню с напутствием товарищей: «Выздоравливай дома, а потом помогай своей волости укреплять Советскую власть!»

Ослабев от болезни и голода, Анфим сел в поезд и на другой день очутился на своей станции. С попутной подводой он доехал до села Троицкого, а оттуда, за две версты, еле добрел пешком до Выселок и у родного крыльца упал от голодного обморока.

Дочери внесли отца в избу, привели в сознанье, напоили горячим чаем. На другой день старшая дочь – Ульяна отвезла его в Морехинскую больницу. Только через несколько недель Анфим смог вернуться домой с попутной подводой Антона Сажина.

Друзья детства и юности обрадовались встрече, говорили о своем житье – бытье, а потом Антон спросил:

– Прочно ли в Питере утвердилась большевистская власть? Наши–то горлохваты балакают будто она висит на волоске?

– Неправда! – отвечал Анфим. – Новая власть набирает силу. Знают ли в Выселках о декретах Совнаркома?

– Знают мало. Конечно, и до нашего медвежьего угла докатились слухи о революции. Рассказывал вернувшийся недавно с позиций раненый фронтовик – Кирша Курицын. Слышал он от верных людей и о декретах новой власти. Наши мужики теперь стали интересоваться политикой. Узнали мы, что сами на местах можем выбирать свою власть.

– Стенька Разин! Воскресни и порадуйся! – восторгался Антон.

– А что говорят мужики о Советской власти? – спросил Анфим.

– По–разному говорят. Прибывшие раненые фронтовики (Кирша Курицын, например, и часть других бедняков) одобряют. Хозяева среднего достатка говорят: «Поживем – увидим, какова будет для нас эта власть?» Богатеи открыто ругают Ленина и большевиков, обвиняя их во всех грехах, оставленных старой властью...

Дома Анфим подробно узнал о кончине своего отца Афанасия. Несколько раньше его ушли на погост Филат Клещев, Евстроп Ухватов и Клисфена Ковшова, пережившая своего буйного мужа. Анфим посетил сельское кладбище, поклонился могилам Насти и родителя. Могила Афанасия с деревянным крестом соседствовала рядом с клещевской, на которой стоял железный крест, обнесенный чугунной оградой. Анфим подумал: «Вот и успокоились оба – богатей Филат и скупой лапотник, целью жизни обоих было, несмотря на социальное различие – наживать деньгу. Один выжимал ее из горькой работы бедных вдов и сирот, другой – из каторжного труда домочадцев и ущемления, ограничения их потребностей».

В первое же воскресенье по возвращении Анфима из больницы в его избу пришли сельчане обменяться мнением, узнать новости, разобраться в круговерти событий.

– Ну и дела творятся! – начал разговор поседевший за эти годы Харитон Сбруев. – Сперва царя спихнули в Питере– то, а потом и Временное полетело!

– Николашке и Керенскому туда и дорога, – отозвался Антон Сажин.

– Кхо! – вступил в разговор бондарь Ерофей Тимофеев, привыкший «кхокать». – Раньше–то все было понятней: на престоле сидел царь, на местах правили его слуги – губернаторы, уездные урядники, исправники да волостные старшины. А теперича объявились какие–то Советы, да разные там партии. Попробуй, разберись в них! – Ерофей кхокнул напоследок и замолчал.

– Да уж, от одних новых названий партий аж голова гудит, – почесав ершистый затылок, поддакнул Ерофею Северьян Камашин. Он был единственным некурящим. Досадливо отмахиваясь от табачного дыма, Северьян спросил: – Фимаха! Поясни нам – кто такие буржуи и кадеты?

– Буржуи – это заводчики, фабриканты, купцы, – отвечал Анфим. – Одним словом, все, кто сидит на шее рабочего люда. Мы за гроши работаем на них. А они наживаются на нашем дешевом труде. А кадеты – это их буржуйская партия, которая и теперь ещё норовит с помощью какого–либо царского генерала, вроде Корнилова, свергнуть Советы, отнять у народа завоеванную свободу и надеть на него прежнее ярмо.

– А сикилисты–дымократы, эти кого держатся? – спросил Гудов.

– Социалисты–демократы – это прежде называли большевиков. Они во главе с Лениным главные наши защитники, – сказал Анфим.

– Есть ещё какие–то серые. Что они за фрукты и с чем их едят? – спросил кто–то и снова услышал объяснение Анфима:

– Эсеры – это тоже партия. На словах они за мужика, а на деле – поддерживают буржуев. А уж врут, как сивые лошади! Взберется на трибуну этакий чистенький господин в дорогом сюртучке и пошел молоть собранию: «Рабочим – свобода, мужикам – земля и воля!»

А когда летом семнадцатого года крестьяне кое–где начали запахивать земли помещиков, то глава Временного правительства – эсер Керенский послал в деревню карателей, и мужиков выпороли, а землю вернули помещикам. Вот вам на деле эсеровская «земля и воля!»

– А меньшаки, – это что за клюква? За кого они стоят? – спросил Камышин.

– Хрен редьки не слаще! – продолжал пояснять Анфим.

– Меньшевики такие же соглашатели с буржуазией, как и эсеры. Они благоволят лавочникам, состоятельным ремесленникам, имевшим свои мастерские. А уж зубы рабочим заговаривать масте–ра–а! «Мы стоим за свободу, за революцию! Народу дадим все блага, ежели он доведет войну с немцем до победного конца». – Иными словами, ежели этот народ подольше будет гнить в окопах за барыши богачей.

Евстегней Ухватов порывался возразить Анфиму. В отличие от своего покойного родителя – Евстропа, невоздержанного на грубые слова, Евстегией мнил себя «просвещенным» хозяином, выписывал прежде «Биржевые ведомости», одевался в сибирку на лисьем меху и в волчью шапку. Прозвище «волк» с детства укрепилось за ним.

Евстегней спросил:

– В чем же меньшевики обманывают народ?

– Как в чем? – отвечал Анфим. – Меньшевик Скобелев восемь месяцев был министром труда, обещал рабочим 8– часовой рабочий день, свободу собраний, союзов, но не выполнил ни одного своего обещания, а значит – обманывал народ!

Спиридон Клещев решил поддержать своего свата Евстегнея:

– По–твоему, Житов, выходит: кадеты нехороши, меньшевики и эсеры обманывают народ. На кого же теперь опираться мужику!?

– На партию большевиков! – пояснял Анфим. – Она во главе с Лениным – есть единственная защитница трудового люда и всех бедняков!

После этих слов Анфима, Клещев со щеголевато одетым сыном Самоськой и Евстегней закричали, что им с голодранцами не по пути. Крикунов поддержал кое–кто из середняков. Анфим и Антон Сажин, Савва Курицын защищали большевиков. Все кричали разом.

– Что за шум, а драки нет!? – воскликнул, входя в избу Савва Курицын с сыном – фронтовиком Киршей, да его товарищем – высоким красавцем Мишей Ковалевым – Ульянкиным вздыхателем. Обрадованная Ульянка, сидевшая у комода за прялкой, вскочила принесла для прибывших из кухни скамью, улыбаясь Мише застенчивой улыбкой. Пришедшие сели рядком.

Спорившие замолчали и воззрились на вошедших так, будто они свалились с луны. Да и как было не удивляться, когда на груди у каждого из них рдел красный бант.

– Вот эта да–а–а! – только и смог произнести Харитон Сбруев.

Пожилые про себя думали: «Молодым–то парням эти бантики простительны. А вот Саввушка уже в годах, а все такой же забавник, как и в детстве: чего–нибудь да выдумает».

– Ха, красные бантики нацепили! Видно, в большевики метите, Саввушка! – ехидно заметил Спиридон Клещев. Его сын Самоська покачал головой, сморщив лицо в презрительной гримасе, дескать совсем спятили люди. Но Савва словом, как обухом, огрел Спирю.

– Что ж тут плохого? Можно и в большевики, чем болтаться, как лошадиный помет, между кадетами и эсерами. Красные банты мы нацепили, чтобы отметить сегодня годовщину свержения царя, вот!

– Я тоже слыхал от верных людей, что большевики – самые надежные защитники и союзники крестьян, – поддакнул Савве Антон.

– По твоему, выходит, что лучше большевиков никого нет! – заметил Антону Евстегней Ухватов. Во время этого спора Харитон Сбруев нюхнул из своей табакерки и так смачно чихнул, что многие вздрогнули.

– Значит, сущая правда – лучше большевиков никого на свете нет, – громко заметил Анфим, и все рассмеялись.

В избу вошел младший сын Евстегнея, форсистый сердцеед выселковских невест – Гурьян. Высокий, стройный, чубатый, он не походил внешним видом на своего мешковатого отца, располневшего к 45 годам. Развязной веселостью он хотел показать себя смелым и находчивым перед Ульянкой.

– Ох, ёлки–палки, лес густой! Сколько народу–то здесь! Мир честной компании! – приветствовал мужиков Гурьян, подмигнув Ульянке.

– Я за тобой, тять! Но Евстегней знал, что сын пришел не за ним, а чтобы взглянуть на Ульянку, и сказал Гурьяну: «Посиди малость, послушай, что добрые люди говорят», – и сын сел рядом.

Ульянка не обладала красотой матери, но и не была дурнухой. После смерти Настасьи, ставши «большухой» в семье отца, она проявляла заботу о сестренках, проворство в работе, талант к рукоделью, остроту ума, радушие к людям. В этих качествах Ульянка не имела себе равных в округе. Даже спесивый Евстегней Ухватов не прочь был взять ее за Гурьяна в снохи.

Говорят, что взгляд и лицо человека отражают доброту его души. Гурьянова же красота отражала самодовольство и высокомерие. В праздники разнаряженный парень шел по деревне с гармошкой, напевая: «…Все отдал бы за ласки, взоры, чтоб ты владела мной одна!..»

Многие невесты млели от одного лишь взгляда нагловатых глаз Гурьяна, но только не Ульянка. И все же он не терял надежды завоевать внимание девушки. Огромное удовольствие доставляло Гурьяну созорничать над сверстниками: поджечь у какой–либо девушки в беседе льняной кужель или принести коробок с тараканами, подсунуть незаметно чьему–нибудь парню в карман, выудив от него спички. Когда парень станет закуривать, вытащит коробок, а оттуда хлынут тараканы. Гурьяну любо.

– Дядя Анфим! А ты Ленина видел? – спросил Кирша Курицын.

– Не довелось мне, браток, такого счастья. Я работал в Колпине, хотя в Питере бывал по праздникам много раз. От своих приятелей я наслышался о Ленине и читал в «Правде» его статьи.

– Ну, и как они тебе понравились?

– Ну, мужики! Это я вам скажу голо–ва–а! Это человек великого ума, какого в России ещё никогда не было.

– Как это не было, а Петр Великий?! – возразил Спиря.

– Петр Великий останется Петром, – парировал Анфим. – Он в свое время сделал многое, чтобы вытащить Русь из отсталости, навязанной когда–то азиатскими кочевниками. Но без русского мужика и мастерового, Петр не смог бы осуществить задуманное, хотя и был царем, имел власть, целую ораву чиновников, капиталы, войско. А Ленин, не имея ничего этого, ещё юношей понимал, как надо добыть трудягам землю и волю. Царские жандармы за это в тюрьму его сажали, в Сибирь ссылали. Но и в годы преследования он смог создать в России тайную большевистскую партию. С ее помощью просветить рабочих и солдат революционным ученьем, а затем – свалить царизм и создать рабоче–крестьянскую власть!

– А Ленин русский али заморский какой? – спросил Северьян. – Гутарят, будто он германский шпиен? – ядовито заметил Гурьян Ухватов и тут же с присвистом высморкался в носовой платок, показав перед Ульянкой свою «осведомленность» и «культуру». (Обычно мужики сморкались тогда прямо на пол).

– То буржуйская клевета! – с возмущением ответил Анфим.

– Скинули буржуев с власти, вот они теперь и клевещут на Ленина и большевиков. Ленин видит далеко вперед.

– Ну, уж эта ты перехватил, Афанасьич! – возразил Северьян. – Ведь Ленин не Бог.

– Бог, бог! А что может твой Бог? – спрашивал Анфим. – Веками молились, просили милости, а чего добились молитвами? Всякий раз возвращались, как в сказке, к разбитому корыту!

Не ожидая таких «богохульных» слов, слушатели оторопело молчали. Церковный староста Золотарев даже перекрестился, а Анфим продолжал:

– Ленин как стал у власти, так в первые же дни появились декреты о мире и о земле, которых хотел народ!

С этими словами Анфим вытащил из кармана газету с декретами и стал читать.

Первая весна нового летоисчисления принесла в деревню новую заботу – земельный передел. Снег ещё не стаял, но дороги почернели. Мужики в это время не поехали плотничать в голодные города. В одно из воскресений после обедни выселковцы потянулись на сходку в сажинскую избу. Двое из них шли, разговаривая между собой. Один – сивобородый старик с длинным носом – церковный староста Ермил Золотарев, другой – Евстегией Ухватов, возмущенно говорил Ермилу:

– Дожили, нечего сказать! В потребилке ни спичек, ни керосина, – все как черт слизал!

– И не говори, кум, – откликнулся Ермил, – смутное время настало, а Мининых и Пожарских нету, чтобы свалить проклятых большевиков.

– Да, что–то медлят наши господа хорошие, – заметил Ухватов, – вроде бы и казачество у нас есть и генералы. Поддержат и хозяйственные мужики и союзники, а вот медлят.

– Слышал я от преподобного батюшки, – зашептал Золотарев соседу, – что сам патриарх Тихон обратился к православным с воззванием.

– Ну, а они как? – вопрошал Евстегней.

– Надо думать, отзовутся все, кому солоны Советы, – ответил Ермил.

Когда они вошли на сходку, изба уже была полна народу, атмосфера накалялась ещё до открытия собрания:

– Дадут ли малоземельцам прибавку? – негромко спросил соседа многодетный Никифор Шаров.

– На что тебе прибавка, ежели у тебя ни ехало, ни пахала нет? – едко заметил Шарову, услышавший его вопрос Клещев. Насмешка Спири вызвала негодование бедноты.

– Будет тебе, Филатыч, ехидничать! Отошла коту масленица! – уязвил Спирю Павел Трубицын.

– Да что ты, одноклячник, можешь мне сделать!? – петушился тот. Мясистое лицо его покраснело, брови ершились, он и впрямь напоминал петуха, готового в бой.

– Я–то – ничего, – ответил Павел. – А вот Совет может тебя начисто сковырнуть! В Кроснине уже начали щупать таких, как ты.

– Ох, напужал! – деланно засмеялся Спиридон. Сидевший с ним рядом Ухватов шепнул ему: «Не связывайся ты с этими сикилистами–дымократами. Нам теперь остеречься, надо посмотреть, что к чему припаяется. Но я верую, что мы ещё этих совдепчиков схватим за грудки».

Споры затихли с приходом Анфима Житова, как уполномоченного местного Совета, и Михаила Ковалева. «Хы, приспешника своего привел этот питерщик, будет баталия», – шепнул Ухватов Клещеву.

В президиум избрали Анфима и Ковалева. Молча выслушали прочитанный земельный декрет и инструкции уездного земотдела о переделе земли по трудовой уравнительной норме. А когда Анфим пояснил, что помещичьих владений в нашей округе давно нет и, согласно прочитанным документам, малоимущим надо прирезать земли за счет излишков имущих, собрание неистово загудело. Перед Клещевым вдруг выросла устрашающая фигура деревенского силача Митяя, который кричал:

– Где справедливость!? У тебя три пая на четверых, да сверх надельная и купчая! А у меня полпая на семь душ! Отвечай!

– Угомонись ты, леший! Будет тебе земля, когда помрешь, – говорил Ухватов, оттаскивая Митяя от Спири, а сам думал: «Разве прежде этот лапотник посмел бы вякнуть на Спирю!»

Аким Гудов вскочил с лавки и зычно требовал у собрания решения отобрать у состоятельных излишки пашни и сенокосов. Последние, в свою очередь, заявляли, что землю они сами обрабатывают и поливают «своим потом».

– Знаем, кто потел на вашей земле, – парировал им Шаров, – вдовы Евлаха с Феклой, да их дети.

Председателю собрания долго не удавалось восстановить тишину. Наконец он предложил по очереди задавать вопросы и высказываться. Пелагея Сажина – жена Антона – спросила «насчет бабьева антиресу» в земельных делах и обрадовалась, услышав о равноправии женщин с мужчинами в наделении землей. Многодетные допытывались: «Получат ли пай малые робятки и школьники?». Зажиточные интересовались, войдут ли в передел расчистки и купчие земли?

Ответив на вопросы, председатель собрания выслушал высказывания малоимущих, их предложения о прибавке им пашни.

Ермил Золотарев пытался доказать «законные права» на родительскую землю, но Анфим пояснил: «Земля теперь государственная, а не собственность отдельных владельцев, как прежде. Ты же сам, дядя Ермил, хвалил недавно земельный декрет о конфискации помещичьей земли в пользу крестьян, а сейчас твердишь о каких–то «наследственных правах»! По-твоему, выходит, надо вернуть землю помещикам, которые владели ею по наследству, так ведь выходит! Но надо запомнить, что к старому возврата нет!»

– Так что же это, миряне! Трудящего хрестьянина хотят обкорнать!

– Не прибедняйся, Ермил! Таким, как ты – не подаем! Бог подаст! – усмешливо заметил Аким Гудов.

По настоянию большинства сходка решила отрезать у многоземельных излишки в пользу малоимущих. В земельную комиссию избрали Анфима, Ковалева, как «шибко грамотного в арихметике», Гудова, Трубицына, Золотарева. Избрать последнего настояли богатеи, надеясь на его «ерудицию».

Через несколько дней после сходки из волости прибыл землемер, помог комиссии обмерить, учесть и распределить земельные излишки, определить границы новых владений.

После обмера полевых наделов многопайщиков, Аким Гудов повел комиссию в Дальние Пустоши на луга. «Знает, черт шелудивый, где моя земля! – злобно подумал Ухватов. –

Ну, погоди, придет час, и я расквитаюсь с тобой, одноглазым!»

«Кто дал этим лаптежникам такую смелость? – недоумевал Евстегней. – В детстве они не осмеливались отвечать на мои оплеухи, а теперь зубастыми стали, лешаки!»

Евстегней всеми силами старался сохранить спокойствие, только лицо его бледнело, когда комиссия отрезала от его владений излишки. От волнения он закусил нижнюю губу так, словно хотел ее проглотить. А Клещев не выдержал, когда комиссия отмеряла у него два больших луга. В ярости Спиря огрел оплеухой неповинного обмерщика –

Киршу Курицына. Но члены комиссии не допустили драки.

Ковалев быстро настрочил «Акт об избиении гражданином С. Ф. Клещевым фронтовика – Кирилла Саввича Курицына…»

– Не срамись, Спиридон, будь человеком, – урезонил его Анфим, – ведь у тебя отрезали, согласно закону, только сверхположенное, оставив трудовую норму на всех домочадцев. Зачем же кричать и пускать в ход кулаки!? Спире пригрозили штрафом, и он притих. Обнаруженные при обмере 117 десятин излишков распределили бедноте.

Разве могли прежние заправилы деревни стерпеть такое? Они настрочили в земотдел жалобы, а когда и это не помогло, то в разгар весеннего сева сожгли в Пустошах сараи у Анфима и у Гудова. Потерпевшие догадывались, чье это зло, но доказать не могли. Ведь не пойман – не вор.

Зимой 1918—1919 года в Выселках появился продотряд из городских рабочих и бедноты. Прибывшие просили крестьян на сходке помочь хлебом Красной Армии, оборонявшей страну от белогвардейцев и интервентов. Помочь и городским рабочим, которые могут дать деревне товары, если будут сыты.

Большинство малоимущих согласились сдать причитающийся им по разверстке хлеб. Но богатеи хотели сорвать сходку:

– А мыла и карасина вы нам дадите? – кричал Клещев.

– Дадим, – отвечали рабочие. – Предъявив в кооператив квитанцию о сдаче хлеба, вы получите товары.

– Нет, вы спервуначалу дайте нам товары, а потом мы ещё посмотрим – дать или не дать вам хлеб, – артачился Золотарев.

– У нас нынче недород. Скоро сами будем есть мякину, – молвил Ухватов.

– А кто кажинный день пироги пшеничные жрет? – заметил богатею Сажин. Но Ухватов сделал вид, что не услышал реплики и нашептывал рядом сидящим: «Не сдавайте хлеб, мужики! Пусть совдепчили подыхают с голоду. Мы лучше свиньям его скормим!»

Веками дрожавшие над своей полоской, своим амбаром, по–прежнему считая «казенные» нужды чуждыми деревне, часть середняков, по примеру богатеев, припрятала излишки зерна. Но помогли, активисты. На другой день они смогли найти свыше 500 пудов спрятанного хлеба, нарядили подводы.

Охранять от кулацкого разбоя увозимый на станцию хлеб вызвалась молодежь во главе с Киршей Курицыным. Эта предупредительная мера оказалась кстати. Кулацкая банда, в которой орудовали и Самоська Клещев с Гурьямом

Ухватовым, пыталась в лесу по пути на станцию отбить хлеб, покончить с продотрядом. Но, напоровшись на сильную подмогу рабочих, банда отступила.

Враги клеветали, будто рабочие собирали хлеб, чтобы перегнать его на самогонку для московских комиссаров, а часть – сжигали.

...А над страной осенью сгущались черные тучи. Приверженцы старого мира в России и за рубежом, развязавшие гражданскую войну, надев маску «спасителей России», хотели расчленить ее, насаждая на ее отдельных территориях своих марионеток, вроде адмирала Колчака и других.

Добровольцами в Красную Армию уходила лучшая бедняцкая молодежь, такие, как кроснинский Ананий Быстров, ставший на фронте первым коммунистом Морехинской волости. Выселковские Миша Ковалев, Кирша Курицын, сын Антона Сажина, Петр и другие.

Мать Ковалева Аксинья не хотела отпускать старшего сына – главного помощника в семье, на что он ответил: «Мама! Кто же, как не мы – беднота, будем оборонять нашу Советскую власть!? Я ухожу, но у тебя с отцом ещё остаются Сашуня с Кольшей и Анютка, да старики. А обо мне не горюй!»

С плачем припало Аксинья к сыновьей груди. Черные предчувствия обуревали ее материнскую душу.

Со своей невестой Ульянкой, Миша успел ещё накануне поговорить наедине. «Зазорным» считалось прощаться с любимой девушкой на людях. Ульянку он повстречал по дороге с колодца, помог ей поставить на землю ведра и сказал: – Есть разговор, Ульянка.

– Какой разговор, – спросила оробевшая девушка, взглянув в правдивые глаза юноши, не умевшие лукавить.

– Завтра ухожу на фронт вместе с Киршей и Петькой Сажиным.

– Вот как! – испуганно воскликнула девушка. – А вдруг белые осилят красных, что тогда!?

– Не осилят, – уверенно сказал Миша. Советскую власть поддерживает большинство трудовых людей, руководимых коммунистами, во главе которых в правительстве стоит такой прозорливый человек, как Ленин.

Весной 1919 года Миша Ковалев стал разведчиком Красной Армии, добывая важные сведения из тыла врага. Однажды возвращаясь с опасного задания, он был схвачен белыми. Избитого и голодного юношу враги бросили в подпол.

Через некоторое время после ухода конвоя пленник услышал, что люк открывается. К нему спустилась девочка– подросток с фонарем, кружкой молока и куском хлеба. Она помогла Мише высвободить руки из веревок, и он поел. Взяв пустую кружку, девочка ушла и принесла ему рогожку, теплую старую кацавейку, полушалок и сарафан.

«Значит, переодевшись, я могу убежать? – шепотом спросил Миша девочку. «Нет, сейчас нельзя. Дом охраняют солдаты. Мою мать и меня могут убить, если ты убежишь. Жди утра», – сказала она и ушла. Миша оделся. Хотел заснуть, но сон не шел к нему. Тело ныло от тяжелых побоев. Но страха в его душе почему–то не было. Ведь не раз он выполнял опасные задания. «Ничего, «бог не выдаст, свинья не съест», – подумал пленник, – подожду утра». Юноша вспомнил родную деревню, детство, добрую и заботливую мать, сестренку и братишек, Ульянку, с которой он подружился ещё в школе.

Вспомнил Миша и своего комиссара – Юренева, ставшего для юноши вторым отцом. За сметку, отвагу и пристрастие к книгам комиссар полюбил Мишу, урывая из походной жизни минуты для беседы с ним, помог стать большевиком. Юренев говорил: «Разведчик – это самый передовой боец, которому ежеминутно угрожает смерть. Но он же своими действиями может спасти сотни и тысячи красных бойцов, если будет осторожным, осмотрительным, умелым маскировщиком».

Размышление пленника прервал лязг дверей. Охранники поволокли окровавленную жертву на допрос. В комнате, куда его доставили, он не мог встать на изуродованные ноги и упал.

Краснорожий унтер – офицер подбежал к нему, и, пиная сапогом в лицо, рычал: «Я тебя научу, красная сволочь, стоять навытяжку!»

Но как ни бился унтер, изрыгая матерщину, изуродованные ноги не держали пленника. От потери крови, голода и побоев, сознание его часто пропадало. «Я заставлю тебя отвечать!» – доносились до Миши будто издалека крики офицера, продолжавшего избивать связанную жертву.

Потом все стихло. В комнату вошел офицер постарше чином и вкрадчиво обратился к лежавшему на полу Ковалеву: «Зачем такое упорство? Ты ещё молод, и мы тебя освободим, если сообщишь нам, кто тебя послал? Сколько у красных войск, оружия?». Разведчик молчал. По знаку офицера, в комнату вбежал здоровенный солдат. Вместе с унтером, они потащили жертву в соседнюю комнату. Сорвав с него рубашку, положили на живот и начали вырезать на спине Миши красную звезду.

Солдат резал, а унтер посыпал раны солью и оба смеялись, слыша глухие стоны жертвы.

После этих мук Ковалева потащили на расстрел, за околицу города, привязали к молодой березе, только что одевшей изумрудный наряд. Был ясный майский день. В небе звенел жаворонок. Солнечные лучи в последний раз целовали лицо пленника, которому так не хотелось умирать в свои двадцать два года.

Четверо белогвардейцев во главе с мучителем – унтер– офицером направили дула своих ружей в сердце пленника, который успел крикнуть: «Да здравствует Советская власть! Да здравствует Ленин! А вы, гады, сгинете бесследно!».

После второго залпа карателей тело паренька начало оседать вниз. Глаза его изумленно и с горькой улыбкой прощались с жизнью. На миг промелькнули перед его взором образы – матери, Ульянки. А потом наступила тьма...

Когда весть о гибели Миши Ковалева достигла Выселок, его мать долго не могла оправиться от горя. Уля в тот год не снимала черный платок, тайком оплакивая по ночам свою первую любовь, не успевшую расцвесть.

В природе времена года следуют своим чередом. Однако и здесь случаются зигзаги. В сентябре, при сильном потеплении иногда зацветают вишни или в конце мая вдруг выпадет на зеленый ковер земли снег, занесенный северным циклоном. Так и в жизни Ульянки Житовой. Только было запели ей соловьи весеннюю песню, как налетевшая военная буря вырвала и поглотила Ульянкиного любимого. И померкло для девушки ясное небо, поблекли в ее душе весенние краски. А тут ещё одну за другой смерть унесла двух ее младших сестер.

Заметив печаль дочери, отец ей однажды сказал: «Полно тебе тосковать! Теперь ты Михаилу уже не нужна. Лежит твой герой в сырой земле. Вечная память ему – защитнику Родины! А тебе пора подумать о замужестве. Гурьяну Ухватову ты отказала – это хорошо. Ни к чему нам родниться с ними. Присматривай себе подходящую пару».

Ульянка промолчала, но подумала: «Отец прав». Двадцатидвухлетних невест в деревне уже считали старыми девами.

Не зря говорят, что время залечивает многие раны. С каждым днем оно вытесняло из сердца Ульянки скорбь о погибшем юноше. А девичья слеза по милому, что роса. «Ясно солнышко взойдет, росу высушит».

Таким солнышком для Ульянки стал молодой, красивый вдовец – Корней Пенкин из соседней волости, посватавшись к ней следующей весной. Корней сумел с первой же встречи покорить неискушенное в любви Ульянкино сердце. В ответ на улыбки и шутки жениха лицо девушки запылало огнем...

Анфим Житов рад был принять в дом видного собой зятя, сыпавшего прибаутками. Со свадьбой не мешкали, и вскоре Корней переехал в дом тестя, надеясь в будущем стать хозяином семьи.

Ульянка в эту весну расцвела розой. Канарейкой пела она в родительском доме и души не чаяла в своем муже. «Сжалился, видно, господь надо мной, послав мне такого красивого мужа», – думала она. Будущее рисовалось ей в самых радужных красках.

Анфим тоже был доволен зятем, который даже в голодном 1921 году показал свое уменье – плел кузова на продажу, увеличив тем самым домашний заработок.

Через год Ульянка родила первенца – Гошу. Малыш рос, рано начал говорить. Быстро запоминал песни и стихи от своей няни Оли.

Но теперь, когда в праздники к Оле приходили сверстницы поиграть, Ульянка выпроваживала их, замечая досаду на лице Корнея, не любившего детей.

Замечается, что дети с раннего возраста чувствуют добрую душу, тянутся к такому человеку, так и Гоша тянулся к своему деду Анфиму. К злым людям дети не подходят. Гоша боялся своего отца, частенько награждавшего сынишку шлепками только за то, что младенец ещё не умел проситься на горшок и мочил пеленки.

Однажды, когда в избе не было Анфима и Ульянки, Оля заступилась за малыша, не дала его бить Корнею, за что получила оплеуху по голове.

– Ах ты, сопля! Как ты немеешь перечить старшим! – крикнул Корней. Ударив девочку, он вышел из избы. Оля заплакала от обиды и негодования. «Разве можно обижать маленьких!? – размышляла девочка. «Вот тебе и красивый. Вот тебе и хороший мужик!» – думала она о похвале Корнея Ульянкой и отцом.

По ночам из горницы на повити, где спали Ульянка с Корнеем, Оля нередко слышала плач Гоши и терзалась жалостью к нему, предполагая, что Корней бьет мальчишку, не встречая протеста от Ульянки.

Весной 1923 года Кирилл Курицын приехал в Питер на заработки. Безработных тогда было много, но Кириллу повезло. По адресу, данному ему отцом. Кирилл нашел своего земляка – Анисима Зорина, давно осевшего в Питере и работавшего слесарем Путиловского завода. У Зориных же Кирша снял маленькую комнатку себе и с помощью отзывчивого хозяина устроился на завод плотником.

Сын Анисима – Геннадий работал в милиции. Трудолюбивый и внимательный, Кирша пришелся по душе и младшему Зорину. Они подружились. Геннадий даже стал подумывать – не приохотить ли смышленого и осторожного парня к своей опасной деятельности блюстителя революционного порядка. Работы милиционерам в те годы было через край. Если днем улицы города представляли собой благопристойный вид, то вечерами осколки старого мира часто нарушали спокойствие жителей.

В один из декабрьских вечеров младший Зорин пригласил Киршу на Лиговку – в знакомую пивную. Авось да и удастся здесь встретить давно разыскиваемого милицией бандита Кривулю, грабившего со своей шайкой магазины и квартиры.

«Охотников», подобных Кривуле, в Лиговской пивнухе привлекала смазливая буфетчица Паранька, по прозвищу «краля». Ходили слухи, что она помогает ворам прятать и продавать украденное.

Одевшись подгулявшими забулдыгами, друзья прибыли сюда, когда посетителей было ещё немного. Они заняли в углу удобный столик за большим цветочным горшком и могли наблюдать, не обнаруживая себя.

Маскировка помогла. Недалеко от наших приятелей сели двое мужчин. В одном из них Кирилл узнал мужа Ульянки Житовой – Корнея Пенкина, которого он видел в Выселках раза два, не знакомился с ним, и теперь, конечно же Кирша был неузнаваем. Но Кирилл не мог вспомнить, где он видел это лицо ещё до Выселок?

Собутыльника своего, рыхлого, с лошадиным лицом Корней называл Глебом, бывшим однополчанином.

Принесенная ими на столик закуска – селедка и огурцы, да три бутылки водки, потертая одежда посетителей говорили о невысоком их заработке и положении. Но разговор этих субъектов произвел на наших друзей потрясающее впечатление.

Выпив сразу две бутылки и немного закусив, однополчане захмелели и пустились на радостях нечаянной встречи вспоминать «минувшие дни и битвы, где вместе рубились они.

Наши наблюдатели, заранее поставив на свой столик четыре пустых бутылки, притворились сильно опьяневшими заикались, но внимательно слушали:

– Да, Глебушка! Раньше были времена, а теперь моменты! – начал Корней.

– Что и говорить, друг мой, – вздохнул тот. – Житуха нам тогда была у нашего воеводы: «Ешь, пей, не хочу! Бабенок смачных охаживали сколь хошь! – Глеб громко икнул, и лицо его расплылось в улыбке.

– Перед каждой операцией нашего «батальона смерти» мы получали водку, а потом – награды. – вспоминал Корней.

– Славные это были дни. – вторил ему Глеб. – Только скоро все переменилось, как поперли нас красные. Золото укатило обратно в Москву. Воеводе нашему пришел каюк, и мы грешные остались как раки на мели.

– Не горюй, братец! Пересидим это ненастье. Большевики не продержатся долго. Слыхал я, Ленин–то ихний занемог. И если отдаст концы, то вся совдепия распадется по швам, – пророчил Глеб.

– А помнишь, как мы тогда гульнули под Златоустом?

– Как не помнить, – ответила лошадиная морда. –

Напились мы тогда до помрачения. Твое унтерство обмывали.

– А знаешь, за что мне пришили унтер–офицера? – вопрошал Корней.

– Наверное за усердие в наказании непокорных жителей деревни Повалихи? В тот день я все руки отмахал, поровши стариков и подростков. А вот баб я бы пороть не устал, – гадливо захихикал Глеб, глазки–щелочки его замаслились. – Потешились мы тогда над ними вдоволь. А которые шибко верещали по своим ребятишкам, мы и ребятишек этих прокалывали штыком к брюху матери.

– Унтера мне пришили не только за Повалиху, – пояснял заплетавшимся языком Пенкин, – а и за поимку красного разведчика. Упорствовал окаянный, на допросе и мы с Кузькой–солдатом вырезали на его спине красную звезду. Ах, как он извивался от боли! Ну, а потом уже пустили его в расход.

Во время этого страшного диалога Кирша крепко сжал руку товарища, прошептав:

«Вспомнил, вспомнил!»

«Тииии–ше!» – воотозвался тот.

Заслышав близкий шепот Корней заглянул за цветочный горшок на наших приятелей. Но Зорин успел положить голову на стол, притворившись невменяемо пьяным. Довольный осмотром, Корней снова сел за свой столик, промолвив: «Наклюкалась в доску, мастеровщина!»

– Эх–ма, где моя кума! – воскликнул Корней и с этими словами схватил со стола оставшуюся целой бутылку водки, ловко выбил из нес пробку. Оба выпили и стали закусывать.

Глеб спросил:

– Ты куда же подевался после того похода?

– В деревню подался. Женился там. Но к крестьянству душа моя не лежит. А тут ещё жена умерла в родах. В городах голод. И я ушел в дом к крестьянской дочери в другую волость, где меня не знали. – ответил Корней.

– И как пожилось? – вопрошал Глеб.

– Вторая жена и тесть были довольны мной. Сынишка народился. Да ведь опять же работать надо, а выпить и погулять – нельзя.

– А ты плюнь на деревню–то перебирайся насовсем в город. – советовал Глеб собутыльнику.

– А я так и сделал. Вырвался нынче сюда и почуял себя вольным.

– Вот и хорошо. – отозвался Глеб. – А жену оставь в деревне, баб и здесь хватит нам. Я вот тоже бросил свою тетерю и теперь мне никто не указ, куда захочу, туда и пойду.

– Так я уже бросил жену, не пишу ей больше. Нашел себе другую – поядренее. – похвалился, улыбаясь лукаво Корней.

Наконец, собутыльники поднялись и пошатываясь, пошли к выходу. А Кирша сообщил Зорину, что узнал в

Пенкине колчаковского карателя, казнившего его друга – Мишу Ковалева. Друзья вскоре же вышли вслед за пьянчугами, надеясь узнать их обиталище. «Нельзя допустить, чтобы эти упыри могли свободно ходить по земле и сеять людям горе и слезы.» – молвил Зорин.

– Гена! Мне так хотелось ещё в пивной встать и задушить этих гадов! – сказал Кирилл. – У меня до сих пор руки трясутся и сердце выскочить хочет от негодования, что убийцы остались безнаказанными.

– Ничего, дай срок. Поймаем бычка на веревочку! – пообещал Зорин.

– Пошли мы с тобой на карася, а обнаружили щуку. – продолжал Зорин. – надо сообщить ЧК11, чтобы занялись ее поимкой, да пошукали бы кое–кого и покрупнее этой «рыбины».

Друзья прошли на Гороховую, доложили о своей «находке», сообщили о себе, дали предполагаемые адреса Корнея и Глеба. Чекисты заинтересовались рассказом Кирилла Курицина, записали его и обещались «словить щуку».

Возвращаясь домой, друзья продолжали разговор:

– Человек, предавший свой парод, легко бросает и свою семью. Для таких нет ничего святого. – сказал Зорин.

– Несчастная Ульянка! Она так любит этого убийцу! – жалел Кирилл. – Она, как мне писали родные из деревни, скоро должна родить второго ребенка от этого негодяя.

– Любовь слепа, друг! – откликнулся Зорин

– Да разве могла разглядеть деревенская неопытная девушка черную душу этого человека, прикрытую внешней красотой!?

Когда я уезжал из Выселок на заработки, – досказывал Кирша другу, – Ульянка приходила к нам и просила меня разузнать в Питере о Корнее, который перестал писать. «Уж не за болел ли сердешный? – сокрушалась молодая женщина. Потом меня об этом же просила моя мать, сообщая о положении Ульянки. Чем дальше время отодвигает от нас первые годы Советской власти, тем глубже мы начинаем постигать их благие последствия в поступательном движении страны и человеческих судеб.

Приверженцы старого мира радовались НЭПу12, полагая, что частная торговля и деньги «образумят» большевистскую власть. Принимая желаемое за действительное, они не хотели замечать роста социалистической промышленности, госторговли, кооперации, утверждая: «Разве могут устоять эти «казенные» заведения против всесильной и изворотливой частной инициативы?»

Воспринимая НЭП как возврат к старому, Ухватовы и Клещевы не видели растущую советскую новь. Крестьяне стали пайщиками потребкооперации. Малоимущие вступали членами в кассы взаимопомощи и реже стали обращаться к богатеям в случае нужды.

Появились и местные активисты в их округе. Анфима Житова избрали членом правления сельского кооператива. Савва Курицын стал секретарем Горелецкого сельсовета, а председателем стала женщина – панинская Соколова Анастасия Константиновна. Ее муж – Михаил Михайлович коммунист, комиссарил в гражданскую войну в Узбекистане. В селе возникла изба–читальня, комсомольская ячейка, а при школе – пионерский отряд. Некоторые семьи стали выписывать «Крестьянскую газету» и журнал «Хочу все знать».

Только по–прежнему кровоточила старая рана Анфима Житова. Не утихала его тоска по погибшей жене, «Была бы жива моя умница–разумница Настя, она непременно бы возглавила женотдел». – думал Анфим. Вторая дочь его Ксюша вышла замуж и уехала с мужем в Питер на постоянное жительство, навещая отца в летний отпуск. Третья дочь Клавдия стала учиться в Чухломской профшколе. Это был первый случай в данной местности, когда дети бедняков по окончании начальной школы продолжали свое образование. А прежде учились только дети духовенства да сельских богачей.

Окончив начальную школу в 1923 году, и младшая дочь Анфима – Оля, тоже пожелала учиться дальше, но вынуждена была подождать. Она продолжала помогать старшей сестре по хозяйству, нянчила ее ребятишек, а в свободные минутки воскресного дня забиралась на чердак к слуховому окну (если летом) и самостоятельно корпела над учебниками 5, 6 и 7 классов. А зимой училась на полатях.

Из домашней библиотеки двоюродного брата Пахома Пантелеевича, Оля брала читать книги Пушкина, Лермонтова, Гоголя и других классиков. «Девонька–то анфимова, видать не в себе. – говорили матери Олиных сверстниц. – Мыслимое ли дело девчонке сидеть за книгой? Ведь из книг платье не сошьешь и жениха не приворожишь! – судачили они. Зачем девчонке грамота? Мальчишкам, другое дело, грамота нужна. Они плотничать пойдут в города».

Придерживаясь такого мнения, Олины сверстницы, проучившись одну зиму в школе, постигнув азбуку и написание своей фамилии, кончали свое образование. С 15 лет уже невестились, а в 17 лет – выходили замуж, так и не проснувшись духовно.

Посещая сельскую библиотеку, Оля познакомилась с первой среди учителей коммунисткой – Смирновой Анастасией Дмитриевной, создавшей в селе первую комсомольскую ячейку. Девочка поведала ей о своей мечте продолжать образование.

«Страна наша строит социализм, а с неграмотными его не построишь. Надо ликвидировать неграмотность. Но учителей не хватает. Партия призвала комсомол послать на педучебу лучшие свои силы. Учись на учительницу!» – сказала Оле Смирнова.

В первое же знакомство, Смирнова дала Оле прочитать ленинские работы: «О задачах комсомола в деревне», «Речь на III съезде комсомола». Оля прочитала и восхитилась тем, что мудрый Ильич угадал ее желание: «Учиться, учиться и учиться, чтобы строить коммунизм!»

Позднее, будучи уже взрослой, Оля поняла, что среди людей есть сияющие звезды. Но есть звезды и поскромнее. Они не сияют, не имеют громкой славы и наград, а тепла излучают людям не меньше, а иногда и больше, чем яркие светила. Их повседневное наставничество, снимает у людей пелену незнания, указывает им правильную тропу жизни. Их будничный героизм не заметен для глаз, но ощутим. К таким людям принадлежала и учительница Анастасия Дмитриевна Смирнова, Миней Кирюхин, Анфим и Ульянка Житовы.

В день второй годовщины памяти Ильича на траурном собрании комсомольцев, в присутствии многих беспартийных сельчан, в классе Троицкой школы учительница Смирнова в своем докладе сказала: «Дорогого нашего вождя и учителя, организатора партии и первого в мире социалистического государства нет в живых, но его дело бессмертно! Сотни тысяч лучших людей из рабочих, крестьян, интеллигенции вступают в ряды его партии и ленинского комсомола, чтобы продолжать дело Ленина – строить коммунизм».

После доклада Смирновой, Олю торжественно приняли в комсомол. Она публично тогда дала клятву посвятить свою жизнь выполнению ленинских заветов и уже никогда не отступала от своей клятвы.

Теперь Оля усиленно готовилась к конкурсным экзаменам в педтехникум по русскому языку, литературе, политграмоте, физике. Страшила ее только непонятная алгебра, по которой девочка не имела ни учебника, ни совета.

Своими сомнениями выдержит ли она экзамены Оля поделилась с отцом, и он ей оказал: «Дерзай! Помни, что не Бог сотворил человека, а наоборот. Ведь если младенец не сделает первого шага, он никогда не научится ходить. А когда зашагает, будет падать и подниматься, набьет немало шишек, зато приобретет опыт, станет человеком. Дерзай!»

Окрыленная напутствием отца, Оля отважилась пойти пешком в далекий Кологрив в августе 1926 года, успешно сдала все экзамены, кроме «проклятой» алгебры, по которой провалилась начисто. Ее приняли сначала кандидатом в слушатели, а потом уже зачислили в списки учащихся.

Спустя много лет Оля с благодарностью вспоминала мудрые советы отца, запомнив строчки одного поэта об отце:

«Отец мой, как чистой воды родничок,
Поил меня правдой и вырастить смог…»

Нелегко было пятнадцатилетней девчонке догонять своих однокурсников, окончивших семилетку, детей состоятельных родителей. Оле помогала ее землячка Лиза Ковылева, поступившая в техникум после окончания второй ступени.

Оля переехала к Лизе на квартиру (общежитий тогда ещё при техникумах не было). Каждый вечер после учебы в техникуме Лиза обучала Олю алгебре, не жалея своих сил и времени, и добилась, что через полгода девочка осилила «страшную» алгебру.

Радостным был день, когда вызванная к доске Оля быстро решила трудные алгебраические задачи, заслужив хорошую отметку.

Еще более лестную похвалу получила Оля вскоре и на занятиях по физике от преподавателя – М. И. Яковлева и страшно смутилась.

Кологривский педтехникум 20–х годов занимал здание бывшей женской гимназии. Двухэтажное каменное здание учебного корпуса, к которому примыкало вплотную тоже двухэтажное деревянное здание, имело с северной стороны большой сад, располагавшийся на высоком угорье правого берега речки Киченги – левого притока Унжи. В теплую погоду в саду проводились занятия по физкультуре. С улицы ворота сада всегда были закрыты, и попасть туда можно было только через «кубовую» – кухню, что и делали учащиеся в перемены весной и осенью.

Почти у каждого из них было связано много воспоминаний с этим садом. Липы и цветущие черемухи были свидетелями тайных свиданий и первых признаний в любви.

Затаив дыхание, учащиеся слушали интересные лекции любимого преподавателя русского языка и литературы – Громова Александра Гавриловича.

Под руководством А.Г. Громова драмкружок ставил в техникуме пьесы Островского, Чехова, Горького. Эти вечера всегда были большим праздником. Главный зал и сцену украшали гирлянды искусственных цветов. В огромном физкультурном зале устраивался зимний сад с зелеными елками, расцвеченными разноцветными электролампочками, создавая сказочную обстановку.

В антракты сюда устремлялись зрители, гуляя парами. Оля с Лизой всегда здесь встречали своего друга – Володю Горнастаева – ученика сельхозтехникума, с которым Оля по поручению уездного комитета комсомола шефствовала деревню Ивтино.

На комсомольских собраниях техникума обсуждались вопросы борьбы с мещанством. Комсомолкам запрещалось пудриться, употреблять губную помаду.

Учеба сопровождалась военными походами и тренировками учащихся в меткой стрельбе. В половодье ежегодно устраивались субботники по выгрузке дров с барж, прибывших с верховьев Унжи. Устраивались и «комсомольские тревоги», которые ничуть не отягощали молодежь, а наоборот, создавали какое–то таинственно– романтическое настроение, укрепляя веру в свои силы.

Наконец, через полгода учебы Олю отпустили домой на каникулы. Как на крыльях летела она домой через длинный Кологривский волок. Идя вечерними деревнями и заглядывая в окна, она видела семьи за ужином. И так ей тогда хотелось поскорей увидеть родных, ощутить такое же домашнее тепло! Подходя к родной деревне и видя манящие огоньки, Оля от радости запела: «Кончен, кончен дальний путь, вижу край родимый.»

– Оленька пришла! – воскликнула Ульянка, выбежавшая их кухни.

Она стала помогать девушке снимать заиндевелое пальто. Отец слезе печки и тащил ей оттуда теплые валенки.

Маленькие племянники, ждавшие няню Олю, соскочили с полатей и прижимались к ней, сообщая свои нехитрые новости.

Ульянка проворно напекла овсяных блинов, поставила на стол вскипевший самовар, принесла жареной картошки, рыжиков, и вся семья уселась за вкусный ужин.

– Ну, как у тебя дела с учебой, как закончила это полугодие? – спросил отец.

– Все в порядке, – отвечала Оля. – Я теперь уже не отстаю от однокурсников, только устала и соскучилась по дому.

– Теперь ты здесь отдохнешь, выспишься вволю. – молвила Ульянка. – Завтра суббота. Помоешься в бане. В воскресенье «свозка».13

Оля не ведала деревенских воззрений того времен о том, что если девушка не невестилась в 15—17 лет, а уходила в город в старое время жить в прислуги, то она прежде «попадала на панель.»14

О том, что Оля ушла в город учиться – приобрести самую благородную – учительскую профессию, требовавшую самого скромного поведения, многие выселковцы (особенно женщины) не имели ни малейшего понятия. Незамужних сельских учительниц они считали «бракованными» или «опозоренными» девками, которых никто не взял замуж, и они прикрывают свой «позор» школой.

Ничего этого Оля не знала. Поступив в техникум, самостоятельно осилив до того программу за семилетку. Оля считала этот свой шаг подвигом. Муська, завидовавшая продолжению Олей образования в городе, с охотой выполняла Акулькин наказ.

Она подошла к гостившему на свозке Саше Коноплеву и передала Акулькино приказание. Саша ещё до этого услышал об Оле Акулькину клевету и, придя в Выселки, с горя напился пьяным. Он охотно выполнил Акулькино желание. Не раздумывая, подошел к девушке, не поздоровался с ней и не говоря ни слова, прижал Олю к стене, дохнув в лицо винным перегаром. Сильнее такого коварства трудно было придумать! Олю едва не стошнило. Она ожидала, что ее школьный друг, с которым не виделась пять лет, радостно встретит ее, поздравит с успехом в учебе. Вместо этого парень нагло хихикал, окинул ее таким гнусным взглядом, будто раздевал донага. Отодвигая от себя пьяного, потрясенная до глубины души Оля хотела наградить его пощечиной за такое обращение. Но перед ней был ее бывший школьный друг, оберегавший ее когда–то от всех обид. «Как же он изменился! Как обнаглел!» – подумала она, успев лишь с негодованием выдохнуть: «Выйдем отсюда!»

Они вышли на морозную улицу. Оля в накинутой на плечи шали, а Саша в одном костюме и без шапки.

– Что ты мне хотел сказать? Почему так обратился ко мне? Чем я провинилась перед тобой? – Спросила Оля.

Парень молчал. Развязность и хмель с него как рукой сняло, когда он увидел возмущение девушки.

– Тебе бы учиться надо дальше, а ты пьешь, гуляешь, тратишь дорогое время на пустяки. – продолжала разговор Оля.

– Поздно мне учится, – буркнул Саша, глядя себе под ноги. Он ожидал, что «гулящая» прижмется к нему, зазывно посмотрит в глаза. Вместо этого она же ещё и отчитывает его. Смущенный вконец, парень не знал, что говорить.

Если бы Оля знала тогда про грязную клевету о себе, она бы смогла разуверить школьного товарища, позвать его в гости к отцу, наставить на верный путь жизни. Она опасалась, как бы Саша не подумал, будто она хочет выйти за него замуж. Молодые люди расстались, чтобы больше уже никогда не встретиться. Оля пошла по учительской тропе, просвещала темную тогда деревню, а Саша остался в плену воззрений и привычек старой деревни, пристрастился к бутылке, к нечестному отцовскому торговому ремеслу и «пропил все златые горы», т.е. отпущенные ему природой дарования и возможности войти в новый мир не иждивенцем, а активным созидателем. Не всякому ведь дано превратить вложенную ему при рождении искру способностей в пылающий огонь творчества.

– Что так мало посмотрела сходку? – спросил, так скоро вернувшуюся домой Олю, отец. Оля сообщила ему только так нехорошо окончившуюся историю.

– Вот пакостные–то люди! – сказал Анфим. – Акулька тебя выгнала с помощью пьяного парня. Недавно на сходке она срамила меня: «Какие у тебя дочки то! В город шляться ушли, срамота!»

– Это она про нас с Клавой!? – оторопев спросила Оля.

– Да. – ответил Анфим. – Акулька наклеветала про вас всем. Оля плакала и сквозь рыдания говорила: «Но это же чудовищно! Обливать грязью нас с Клавой только за то, что мы продолжаем учиться дальше!»

– А ты плюнь на Акулькину клевету! Не плачь! Акулька и ей подобные по уши завязли в грязи, как свиньи. Они сейчас чувствуют себя превосходно и даже «хрюкают», испуская зловоние. А порядочные люди, как Сажины, Курицыны, Ковалевы одобряют ваши стремления учиться. Но Оля продолжала рыдать.

– Не плачь! Помни, что прежде на Руси, да и в Западной Европе ученых, любителей книг сжигали на кострах, как еретиков. Даже в начале прошлого века, когда в Верхневолжье вспыхнула холера, врачей, приехавших спасать больных, крестьяне зверски растерзали, считая «виновниками» эпидемии. Невежество и знание будут всегда непримиримы. Стоит ли из–за этого плакать?

Немалую роль в разрыве дружбы Оли с Сашей сыграла его двоюродная сестра из Конюшина – Капочка Цивилина.

Единственная дочка состоятельных родителей, Капочка была с детства избалована родительским исполнением всех капризов дочери. Отец Капочки, работая в Питере подрядчиком, брал иногда зимой жену с дочкой в город. Дочка восприняла городскую культуру лишь с внешней стороны – одеваться «по–городски».

В голодные годы родители Капочки осели в деревне. Чтобы придать своей дочке, как будущей невесте авторитет, они проучили ее после окончания начальной школы ещё одну зиму в пятом классе, заявив потом всем, что их дочь «кончила гимназию и имеет теперь «высокое образование».

Мать внушала дочери нелепую мысль, будто по красоте и уму Капочке нет равных в округе. Говоря же откровенно. Капочка не блистала красотой. Ее маленькое, белесое личико с носом – кнопкой и подведенными бровями морщилось, когда она была в чем–то не согласна с собеседником. К месту и не к месту она старалась ввертывать в разговор «городские» слова: «категорически», «откровенно» и т. п.

Собираясь на гулянку, Капочка долго простаивала у зеркала, репетировалась, сжимая тонкие губы в «обворожительную», как она думала, улыбку для женихов. В отличие от выселковских неграмотных «славниц», Капочка никогда не терялась в мужской компании, находя нужные слова для разговора, и тем привлекала к себе парней.

Почитая себя образцом «культурной» невесты, Цивилина хотела даже вступить в комсомол. Но ее не приняли, как дочь родителей, недавно живших на нетрудовые доходы и, как самовлюбленную мещанку.

Как же после этого Капочке не злиться на Ольгу Житову, торжественно принятую в 1926 году в комсомол? Капочка не могла примириться с тем, что «как–то дерюжная девчонка–полусирота, первой в округе поступила учиться в техникум».

Услышав и, распространяя дальше Акулькину клевету про Олю Житову, Капочка злорадствовала, полагая, что тем самым она окончательно пришибет Житову.

Но время отомстило подобным Капочке нищим душонкам, во что бы то ни стало стремившимся стать значительными людьми. В начале тридцатых годов таких себялюбцев как ветром выдуло из деревин в город от трудностей коллективизации. В то время Ольга Житова и многие другие комсомольцы ринулись в самую гущу борьбы за новую деревню.

Изосим Ярцев обрадовался, услышав от секретаря райкома Марушкина о выделении коммуне к севу 1931 года второго трактора. Толстые губы его сложились в улыбку, конопатое лицо оживилось, глаза засверкали.

– Спасибо, Василий Михайлович, что не забыли нашу просьбу!

– Спасибо в амбар не положишь, – полушутя заметил секретарь. – Делом докажите. Расширяйте посевы ржи и льна.

– Постараемся! – заверил тот.

– А как проявляет себя у вас Анфим Житов? – спросил Марушкин.

– Житов – мастер на все руки и отличный коллективист. Только, чур, – спохватился Ярцев, – Не отберите его у нас. И так недавно пятерых лучших работников забрали!

– Так ты войди и в наше положение, – погладив ершистые волосы, сказал секретарь. – Откуда же нам брать кадры для новых колхозов, как не из окрепших хозяйств!?

– Да мы ещё не совсем окрепли.

– Не прибедняйся, Изосим! Ладно! Житова у вас не отберем! Работайте с ним в одной упряжке!

На том они и расстались.

Ноябрьский снежок плавно ложился на примерзшую землю, когда Ярцев, как прежний конник Буденого, верхом на Буланке возвращался домой, мысленно итожа сделанное за год. «С озимым севом и уборкой справились. Госзаготовки выполнили. А все равно кажется будто идешь по снежной целине. Начальная школа, работа в кооперации, да месячные курсы – не ахти какое богатство в знаниях. А жизнь ставит все новые и замысловатые вопросы, заставляет учиться, иначе тебя попросят из коренников в пристяжные».

Через несколько дней Изосим узнал из газет, что коммуна «Заря» соседнего района заняла первое место в их округе по всем показателям, продолжая принимать новых и новых членов. В их же коммуну прилива не стало. В чем дело? «Не съездить ли нам в «Зарю» и узнать у Вершинина, чем они там ворожат?» – обратился Ярцев к своему заместителю Анфиму Житову. «Отчего же не поучиться у других?» – ответил тот. «Тогда бери с собой Васю Ракитина и поезжай завтра», – предложил Ярцев.

Вершинин приветливо встретил чарушинцев, спросил, как доехали через Болотный волок.

– Да вроде бы ничего, – ответил Анфим. – По зимней– то дороге к нам легче добраться. А летом болото не пускает, приходится объезжать его, делать крюк. Старики говаривали, что бог создал рай, а черт – болото и наш край. Придется их поправить. Вот окрепнем немного и замостим болото.

– А каковы у вас почвы и урожаи? – поинтересовались гости.

– На здешних тяжелых суглинках и заболоченных подзолах прежде получали по 5–6 центнеров с гектара, а мы нынче взяли по 15.

– Как же это удалось? – спросил Вася Ракитин.

– По совету агронома унавозили землю, посеяли по пару сортовыми местными семенами. Кое–где весной подкармливаем озимь.

– У нас земли богаче ваших, но сильно запущены. Урожай и мы нынче сняли неплохой, но не больше единоличников. Наверное, поэтому наши крестьяне и не очень тянутся в колхозы.

– Да, – заметил Вершинин. – Крестьянам надо на деле доказать выгодность коллективного труда. Но я уверен, что ежели удобрить и обработать ваши земли, посеять добрым семенем, вы обгоните единоличников.

После обеда гости осмотрели хлебохранилище, машинные сараи, детсадик и ясли, а вечером снова беседовали с Вершининым спрашивая, как исчезли в коммуне прогулы и опоздания на работу?

– Все приезжие спрашивают про это, – ответил Вершинин, – но без присказки здесь не обойтись. Будучи на службе в Красной Армии, я услышал на политкружке изречение мудрых: «Подход к людям – такое же искусство, как и управление кораблем, и те, и другие подвергаются разным, неуловимым влияниям и хотят, чтобы вы оценивали их достоинства, а не занимались бы лишь выявлением недостатков». Последние, конечно же, надо немедленно вскрывать и устранять. Без этого нельзя двигаться вперед. Но следует всегда замечать и добрые дела людей, пусть на первых порах и незначительные, подбадривать людей на большее.

Как–то мы с отцом, ещё до коммуны, чистили в своем огороде пруд. Застоялая вода в нем отдавала вонючей гнилью. Спустив воду, мы стали очищать пруд от мусора и разложившихся водорослей, углублять дно. В одном месте из под моей лопаты вдруг брызнула холодная струя, вкусная и без запаха. «Смотри–ко, родник объявился! – удивился отец, подойдя ко мне. – Давай, расширим родник, и наш пруд будет родниковым. В старину говорили: «Кто найдет родник, быть ему атаманом».

Как видите, сбылось отцовское пророчество. Атаманствую и стараюсь добраться до родниковой струи в душе членов коммуны. Нелегко это, но мне помогают мои товарищи.

Теперь Вася Ракитин смотрел на Вершинина, уже как на волшебника, не пропуская его слов.

– У одних этот родник на поверхности, – продолжал Вершинин. – У других – глубже и покрыт наносным мусором. Потому–то и подходы к людям должны быть разными. Одному за проступок достаточно замечания бригадира. Другому – надо напирать на его способности. А третьего приходится «выводить за ушко, да на красное солнышко».

– Понятно. К разным людям нужен разный подход, – подытожил Вася.

– Случается, что на новичка, вступившего в коллектив, никто не обращает внимания, как бы он ни старался. Нерадивые руководители забывают о людях. Им бы только план выполнить и занять в сводке первое место.

При таком отношении даже неплохой человек будет работать хуже. А если он будет чувствовать внимание к себе и заботу, требовательность руководителей, то и отдача от него будет больше. Иными словами: главное условие обнаружения родниковой струи – это знать склонности каждого члена и уметь направить их в нужное русло, подбадривая, стимулируя человека вниманием.

Недавно наш старший конюх приболел. Заменил его Леонтий Кривых – новичок, надеявшийся в коммуне прожить за счет трудяг. Леонтий не берег общего имущества. При подвозе корма к конюшне, он надел на большого Савраску малый хомут и стер лошади шею. Комсомольский дозор (он есть у нас в каждом отделении) доложил мне.

Зайдя в конюшню, я стал осматривать хомуты, будто выбирал для своего иноходца и как бы невзначай подошел к Савраске. «Кто это тебя, так изукрасил?» – обратился я к бессловесному животному.

– Вчерась это Гаврил Дубов подвозил солому, – пролепетал струхнувший Леонтий. Но я знал, что Дубов вчера был в пятом отделении и подвозить солому сюда не мог.

– Ты хоть мне–то не ври! – резко сказал я Леонтию. – Считаешь всех коммунаров дураками, калечишь лошадей, путаешь и не исправляешь хомуты! Так не пойдет твоя работенка!

– Извините, оплошал, – пролепетал снова Леонтий.

– Извиняться ты должен о своем безобразном поступке перед общим собранием, просить прощения. Простят – останешься. Не простят – скатертью дорога, понял!

– Понял, – смущенно прошептал Кривых.

– И дошло до него ваше замечание?

– А как же! – ответил Вершинин Анфиму. – И в его зачерствелой душе сохранилась совесть. Покаялся. Простили. Сейчас работает без замечаний. А вот с Аркашкой Сыромятниковым пришлось повозиться. Разболтанный, лентяй, выпивоха, но и у него добрались до родниковой струи. Сначала послали его помогать кузнецу, но толку не было. Кузнец пожаловался, что подручный приходит «выпимши».

Я обещал помочь, кузнецу зашел в кузню, заранее узнав от людей, что Аркашка интересуется трактором. У наковальни новичок работал без рубахи. Могучие его плечи и мускулы багровели, красное лицо вспотело. «Да у тебя, Феропонт, подручный–то, как Илья Муромец! Ему бы трактор водить, так давно бы красовался на доске Почета! Верно подручный!»

– А что? Подучусь малость и трактор смогу водить, ежели доверите, – чуть улыбнувшись ответил Аркашка. – Я пообещал заложить за него словечко Шувалову (трактористу нашему).

– И помогло? – спросил Анфим.

– А как же!!! После работы Аркашка зачастил к трактористу. Изучал трактор по книжке и на практике. Теперь второй трактор водит. Пить бросил. Женился на хорошей девушке. Недавно премировали его.

– А как поступаете с такими, у кого родник начисто затянуло грязью!

– По всей строгости советских законов. Были у нас такие – Зудневы – Потап и его сын Порфишка. На словах за коммуну, а на деле – вредили. По наущению Потапа, Фишка насмерть загнал коня коммуны. Встречные кричали ему: «Пожалей лошадь!» – а он отвечал: «Лошадь не моя, а обчая, зачем жалеть?»

Собрание исключило Зудневых из коммуны, Суд приговорил их к принудительным работам на Севере. По дороге туда Фишка сбежал обратно, собрал банду из кулацких сынков и шкодил колхозам, пока его не обезвредили.

Уезжая обратно, чарушинцы благодарили Вершинина за поучительные беседы и приобретенный здесь ими ценный опыт.

На прощание Вершинин сказал: «Желаю успеха вам и всем вашим коммунарам! Не забывайте про родниковую струю!»

Алексея Вершинина всегда охватывало волнение, когда после долгой разлуки он возвращался в родимый дом. Оглядывал до боли знакомые низкие и подслеповатые окна, рассохшиеся половицы избы и мысленно переносился в свои нелегкие детские годы, когда отца взяли на германскую войну. Алексею, как самому старшему из 6–х детей, ещё мальцом пришлось под окнами жителей просить подаяния для голодавшей семьи. Потом Алеша научился плести корзины из ивовых прутьев, продавать их, зарабатывая семье на хлеб, затем батрачить у кулака.

Советская власть помогала бедноте высвобождаться от кулацкой кабалы. Окончив начальную школу, Алеша стал плотничать. Служба в Советской Армии в 1925—1927 годах просветила Алексея Вершинина политически. Здесь он стал коммунистом, вечерами занимался в политкружке. Приохотился к чтению политической и художественной литературы также, как позднее его сельчанин – Иван Бодров.

Одновременно с воинским обучением бойцы вечерами проходили различные курсы (механизаторов, счетных работников, председателей колхозов и т. д.). В 1929–1930 годах, например, 250 тысяч демобилизованных воинов были направлены в помощь деревне.

Федот Сазонов, много раз бывавший прежде у Вершининых, по–домашнему подсел к столу и закурил самокрутку, вернувшаяся с повити15 хозяйка захлопотала у самовара и печки, готовила ужин. В сенях загрохотало упавшее ведро, и в избу вошел, чуть прихрамывая на левую ногу, высокий, пожилой мужчина – отец Алексея – Кузьма Никанорыч.

– Вот славно–то, Алеша с Федоткой прибыли! – проговорил он, здороваясь с каждым за руку. – Спасибо, что не забываете стариков!

– И не в гости, Никанорыч, а насовсем, – сообщила мать. Вопросительно вглядываясь в лицо сына, старший Вершинин спросил:

– Сдается мне, что не иначе за твой настырный нрав начальство твое понизило тебя, возвернув в наши лесные дебри.

– Не так говоришь, отец, – вмешался в разговор Федот. – Посылая сюда Алексея, а меня ему в помощники, начальство тем самым оказало нам большую честь. Ведь в таких дебрях могут орудовать только лешие. А их лишь два на весь округ – Алешка да я. – обернул Федот полушуткой сомнение старшего Вершинина, которому в бытность пришлось испытать более тяжкую долю, чем сыну.

Кузьма Никанорыч воевал с японцами и в 1901 году чуть не погиб на сопках Манчжурии. В первую мировую войну был ранен, вернулся инвалидом в родные края. Весной 1918 года он создал здесь коммуну из таких же бедняков, как сам. Коммуна получила лучшую землю, отобранную как излишки у кулаков. Но кулаки оказались сильнее.

Они не только сожгли у коммунаров сено, стравили зерно, но чуть не убили и самого председателя.

Только случайность спасла ему жизнь. И вот теперь его сын приехал осуществить мечту отца о лучшей крестьянской доле. Кузьма радовался и одновременно опасался за сына. Кулаки–то ещё живы!

– Дело, конечно, приспело. – сказал Кузьма. – но надо глядеть в оба. Мироеды–то могут и теперь враз сделать нас погорельцами, а то и жизни лишить.

– Ничего отец, мы не из пугливых. – промолвил Алексей, а тот предупреждал:

– В нашей–то деревне и в соседних двух вас поддержат. А вот в Горках и хуторе Федоровском при перевыборах в Советы выдвинули сына торговца Филимонова. Вам это известно?

– Слыхали, отец, знаем, что с беднотой здесь придется поработать. – вздохнул Алексей...

– Отдохнув с дороги. Вершинин с Сазоновым на другой день прибыли в село Кирилловское16. В сельсовете их встретила председатель Клавдия Пугачева – энергичная женщина – выдвиженка лет 35–ти. Она ознакомила уполномоченных окружкома со списком бедноты и кулаков в каждом селении, охарактеризовала их хозяйства и настроения.

Последующие три недели целиком ушли на сплочение сельского актива. На индивидуальную агитацию отдельных семей за колхозы. Многие из них не понимали закономерности обострения классовой борьбы в деревне, оценивая ее чуть ли не как «конец света». Анти–колхозную агитацию воспринимали за чистую монету.

Но главная трудность заключалась не только в том, а и в малочисленности в деревне революционных кадров, в господстве у многих кулацкой идеологии: стать богатым за счет другого, «чтобы у меня было хорошо, а у соседа – хуже». Преодоление этих воззрений требовало немало сил и времени.

В вихре успехов коллективизации в зерновых районах страны некоторые работники центральных и местных руководящих органов стали и в Нечерноземье торопить сельский актив к созданию сельхозартелей, перескакивая через подготовительное – простейшие формы объединений. Подготовительная работа кое–где в этих случаях подменялась администрированием.

Нарушением ленинского принципа добровольности вступления в колхозы воспользовались тайные враги партии, обманом пробравшиеся к руководству н пытавшиеся сорвать коллективизацию.

Вершинин же и Сазонов не торопились, настойчиво продолжая подготовку к созданию коллективов.

В ту зиму 1929—1930 года мало приходилось спать активистам. За полночь засиживались они в избах, убеждая хозяев в выгоде колхозов. «А не пожгут ли нас богатеи, ежели мы вписуемся в коммуну?» – спрашивали некоторые крестьяне. «Волков бояться, – в лес не ходить». – отвечали им агитаторы, поясняя, что за ссудой они теперь могут обращаться не к богатеям, а в Комитет Крестьянской взаимопомощи при кооперации. Богатеев же можно и выселить из района, если они будут вредить.

Толковому пареньку – Саше Смолину – Вершинин поручил создать комсомольскую ячейку, сам провел ее первое собрание, внушая молодежи необходимость помочь в создании коммуны.

В эти беспокойные дни Клавдия Пугачева и двое демобилизованных воинов были приняты в партию. На собрании бедноты активисты заручились поддержкой малоимущих.

К общему собранию крестьян округи, Вершинин и Сазонов готовились как к генеральному сражению. Наиболее влиятельного здесь кулака – Антипа Жигалина – они решили «вывести на чистую воду» с помощью его же батрака – Кирьяна Овечкина. Заручились и другими выступлениями, чтобы урезонить не веривших в коллективную жизнь.

Общее собрание, проходившее в школьном зале, началось выступлением агронома – Федота Сазонова, которого здесь знали ещё малолеткой. Он начал с разъяснения пользы науки в земледелии, подчеркнул, что в единоличности крестьянину трудно рассчитывать на высокие урожаи зерна, льна, удои молока.

После Сазонова говорил Вершинин об опыте Марковской коммуны, получившей трактор и другие машины, семейную ссуду. Удобрив почву и обработав машинами, засеяв ее отборными семенами, коммунары получили хороший урожай и весной уже не пойдут к Захватову или к Перцеву за ссудой.

Слова Вершинина, которого, как и Сазонова, хорошо знали здешние жители и уважали за отзывчивость к крестьянским нуждам привлекли внимание всех. Заканчивая свое выступление, Вершинин сказал:

– Ежели мы с вами хуже и трусливее марковцев, то будем ждать у моря погоды, наживать грыжу на пахоте и других работах.

– А чего ждать–то? – крикнул с места маломощный середняк Афоня Кругляк. Ждать, покедова марковцы оттяпают у нас травяное Заполье, и мы останемся с носом.

– Да уж это наверняка оттяпают! – подлил масла в огонь бедняк Поликарп Бурцев.

– Ты, Поликарп, хочешь выступить? – спросила председатель собрания Клавдия Пугачева.

– Нет. Я уже все сказал, а длинных речей говорить не мастак.

– А трактор нам дадут, ежели мы припишемся в коммунию? – допытывался середняк Лаптев Лаврентий.

– Конечно, дадут, – отвечал Вершинин и пояснил выгоду трактора и других машин.

Вопросов было много: «Общая ли будет жатва?», «Какой будет распорядок рабочего дня», «Будут ли наказывать нерадивых?», «Какой пай надо вносить при вступлении в коммуну и можно ли потом из нее выйти?»

Женщины спрашивали: «Как быть им с малыми ребятами?», «Всем ли поровну будет заработок?» и т.д.

Вершинин обстоятельно и с юмором отвечал на все вопросы. Потом за коммуну выступили двое бедняков, обещаясь не щадить сил для «обчего дела». После их слова попросил всегда молчаливый батрак Кирьян Овечкин.

Неожиданно для хозяина, сидевшего рядом, Кирьян понес «ахинею за коммуну».

– Вот граждане, я тоже, как и Поликарп, не мастак говорить, а уж сегодня наболело. Хозяин просил: «Выскажи, да выскажи им!» – в зале послышался дружный смех и возглас кого–то: «Выходит ты выступаешь по заказу?»

– Вот, вот, по заказу. За это хозяин обещал мне подарить новые сапоги, ежели я выскажу против коммуны».

– Дурак! Что ты мелешь?! – зашипел индюком Жиганов на батрака, а тот продолжал:

– Ты мне не жми ногу, Антип Савельич! Мне слово дадено, и я его выскажу.

На эти слова Кирьяна зал разразился хохотом. Когда смех немного стих, оратор продолжал:

– Ты, Антип Савельич, хотел, чтобы я сказал гольную правду, так вот она, слухай! Пять лет я вдаривал на тебя с утра до ночи, а что заработал? – и батрак показал всем кукиш, вызвав оживление собрания. – Заработал вот эту сермягу, что на мне, да полушубок. Но я не хочу супротив коммуны, а сам впишусь в нее, и сапогов мне твоих, Антип Савельич, не надо! Взрыв нового хохота заглушили последние слова батрака, который под бурные аплодисменты сел на свое место.

– Ай да Кирьяша! Расчехвостил своего хозяина, ха–ха– ха! – смеялся Кругляк. – За это выступление тебя теперь надо не Овечкиным звать, а Львовым!

Жиганов побагровел от досады, втянув голову в плечи. Губы его беззвучно шептали: «Подумать только! Кирьяшка, презренный оборванец, посмел его осмеять! Нет! Оказывается он не простофиля, себе на уме. Подкузьмил меня, подлец, и ухмыляется, корявая морда!»

– Коммуна – оно конечно, дело новое, – заговорил середняк Петрухин, и мы ещё не знаем, что будет: «Либо дождик, либо снег. Либо выйдет, либо нет». И я сумлеваюсъ – будут ли работать со всеми наравне те, у кого нет лошади, сохи и бороны. Да и бабы: разве с ними сладишь, когда в одной–то семье свекровь с невесткой лаются. А ведь в коммуне будут чужие друг другу и чуть что, могут передраться.

– Дайте сказать! – крикнул басом бедняк Ефим Емельянов, по привычке откидывая назад свой непокорный чуб. – Петрухин балакает, будто бедняки не будут работать в полную силу, а бабы наши передерутся. Так в Марковской коммуне я сам видел, как охотно все работают и никто не ругается. А уж кулаки и их подпевалы чего только не плетут про эту коммуну: и про общих жен, и про то, что бог накажет. А коммунары не слушают брехню, а идут в гору. Так неужели мы хуже марковских и не сможем работать сообща!? Конечно сможем, и трактор выпросим, и другие машины, чтоб облегченье было всем! Правильно я говорю?

– Правильно! – кричали и аплодировали ему из зала.

Ефим сел, вытирая со лба обильный пот и говоря соседям: «Ях! Будто стог метал!»

– Ефим Матвеевич прав, – сказала Клавдия Пугачева. – Чего нам ждать? Надо самим создавать коммуну, которая нужна не только мужикам, а и женщинам облегченье сделает. У марковцев общая столовая, детские ясли, живут дружно. Советская власть и женщине дала дорогу. Вот я, бывшая беднячка, грамотной стала, председательствую. Муж мой погиб в гражданскую войну за нашу светлую жизнь. А я дочурку ращу, горжусь доверием людей. Идите, женщины, в коммуну и не слушайте кулацкой брехни и церковников!

После многих «за» и «против», собрание проголосовало за коммуну. И тут, не прося слова, встал седой, как лунь, дед Федул и сказал:

– Алексей Кузьмич так красно говорил о коммуне, что даже мне, старому, не захотелось умирать, а пожить в коммуне. Только я сумневаюсь: самустил ты нас в коммуну, а сам и пятки покажешь. А мы неумелые, да разные, ведь не прянем!

– Я не уеду, я буду жить вместе с вами, – громко сказал Вершинин. В доказательство своих слов он взял заранее заготовленный лист списка будущих членов и первый поставил в нем слою подпись. За ним вписались все выселовцы, а потом и остальные из соседних деревень.

После перерыва обсудили и приняли устав коммуны со своими добавлениями, избрали правление, а председателем по единодушному желанию Вершинина.

Коммуну назвали «Зарей коммунизма». Вершинин поблагодарил всех за доверие, обещал не пощадить сил для укрепления коммуны. «Сегодня для нас знаменательный день, – сказал он, – мы из единоличного перешагнули в коллективную жизнь. Теперь мы коммунары, и давайте дружной и честной работой укреплять свой коллектив, стоять все за одного, один за всех!»

После этих слов председателя, комсомольцы запели «Интернационал», торжественно подхваченный всеми голосами Каждый в тот миг почувствовал себя сильнее прежнего, готовым сломить любые преграды на пути.

После этого собрания долго не смог уснуть Алексей Вершинин на полатях родного дома. В голове копошилось много забот с чего начать создавать общее хозяйство, объединившее сотни семейств? Надо в каждом отделении коммуны открыть столовые, детясли. Построить конюшни, скотные дворы, сараи для сельхоз инвентаря. Первейшая задача – подобрать и правильно расставить работников на ответственные участки, определить распорядок рабочего дня, нормы выработки, наладить учет их выполнения и т.д. А грамотных и опытных людей ничтожно мало. Ну, да не боги горшки обжигают! Жизнь научит. А потом надо привезти из города жену и детей. В думах о завтрашнем дне Вершинин незаметно заснул.

На утро встретив и проводив до школы новых учительниц, приехавших на работу в Кирилловскую школу по распределению из района, Вершинин понял, что понравился молодым учительницам. На него вдруг нашло мальчишеское озорство. На обратной дороге ему подвернулся Иван Бодров, которого Алексей не утерпел и толкнул, вызвав на борьбу, Бодров не остался в долгу. Завязалась борьба, привлекшая внимание проходивших парней.

Две кирилловские учительницы – ширококостная брюнетка – Серафима Фоминична и маленькая, сутулая, с мальчишьим лицом – Ксения Емельяновна радушно встретили новых коллег, только что окончивших Кологривский техникум. Да и как было не радоваться? Кирилловская школа из двухкомплектной превращалась в четырехкомплектную. Строилось рядом новое школьное здание. Не за горами было и открытие семилетки.

Пока учителя обменивались приветствиями, со ступенек школьного крыльца к ним сбежал пестрый щенок, тявкнул для порядка на незнакомок. Но переполненная детской радостью собачья душа не выдержала строгого тона, и щенок преданно завилял хвостом у ног своих хозяек, извинительно заглядывая на приезжих, которых обрадовала эта непринужденная встреча. Девушки почувствовали себя п родной среде.

А на другое утро они сразу повзрослели: Таня превратилась в Татьяну Александровну, а Оля – в Ольгу Анфимовну. Большинство учеников Олиного IV класса оказались переростки в 14 – 15 лет, чуть моложе своей учительницы. Они дружно поздоровались с ней, рассматривая ее комсомольский костюм, портупею, на которой красовался значок «КИМ»17. Скрытое волнение наставницы выдавало зарумянившееся лицо.

Первый урок Оля рассказывала ученикам о пятилетке, об огромных новостройках в стране, показывая их на новой фигурной карте. Нарисовав картину светлой будущей жизни народа, Оля призывала питомцев помогать коммуне своим трудом и разоблачать кулацкую клевету.

Взволнованные слова наставницы находили живой отклик в детских сердцах. Ее внимательно слушали. В перемену Оля вместе с классом вышла на луг и играла в «кошки– мышки». Вторым уроком должна быть скучная для Вени Пименова арифметика. «И кто только ее выдумал?» – досадовал мальчишка. Но сегодня она началась необычно – с беседы «Для чего нужна эта наука?».

Веня с удивлением узнал, что без арифметики нельзя построить даже самой маленькой, вроде деда Никодимовой, избушки. Невозможно построить такую махину, как завод с трубами, шахту или какую машину, что арифметика, геометрия и другие разделы математики помогают людям и в сельском хозяйстве. С их помощью можно измерить участок поля, луга, леса, усадьбы, определить доходы и расходы коммуны, учесть выработанную норму. «Обязательно буду математиком!» – решил Веня.

Между тем учительница начертила на доске план земельных владений первого отделения коммуны и заставила всех быть «землемерами» – вычислить по масштабу количество пашни, озимых и яровых, луга. Урок захватил всех.

Интересными оказались и последние уроки – художественного чтения и пения. Каждый старался заслужить похвалу новой учительницы.

Прошла неделя нового переходного и непрерывного учебного тридцатого года, начавшегося с мая и продолжавшегося до конца декабря. Ольга успела сагитировать коллег и активистов коммуны в драмкружок. Теперь после уроков учителя спешили в Выселовский клуб на репетицию пьесы «Однажды в лесу». Артистические способности проявили: Филипп Миронович, Даша Шумова, Саша Смолин и учителя. Вершинину в пьесе, как и в жизни, выпала опять заглавная роль.

На этот первый в их округе спектакль народу пришло много. В первом действии на зрителей большое впечатление произвел разгром партизанского отряда белыми в сибирском лесу. Тяжело раненых – красного командира и его помощника – враги захватили в плен, бросили зимой в холодный сарай, не давая еды, питья, медицинской помощи. От тяжких мук умирает, помощник командира. Потрясенные этой сценой, женщины плакали.

Во втором действии показывали, как в избушку лесника, занятую штабом белых, привели пленного, тяжело раненого комиссара на допрос. От потери крови и ран, он не мог стоять на ногах и упал.

Полупьяный белогвардейский офицер стал допрашивать комиссара, выпытывая военную тайну, но тот молчал. Офицер ударил пленного нагайкой с руганью: «Я тебя заставлю отвечать, красная сволочь!» В это время в зале послышался женский крик, обращенный к впереди сидевшим парням: «Что глаза–то вылупили! Аль не видите, нашего человека бьют!»

С первого ряда поднялись было двое парней «унять беляка». Но предусмотрительный распорядитель спектакля – Филипп Миронович опустил занавес, вышел к зрителям и пояснил, что белый офицер и красный партизан «не всамделешные», а ряженые. Они, конечно, были живыми в гражданскую войну, но сейчас этот случай можно изобразить только с помощью артистов, т.е. – ряженых. После этого мстительные страсти улеглись, и спектакль продолжался.

К началу сева коммунары ожидали прибытие первого трактора. Встречать его вышли в поле все коммунары и огромная толпа единоличников. Из лесу в поле, навстречу коммунарам выехал трактор.

За рулем сидел демобилизованный местный красноармеец – Григорий Шувалов. Послышалась дружная песня: «Эх, эта сила, эта сила, сила грозная идет! Эх, да класть советов, власть советов никогда не пропадет!..»

Митинг открыл председатель окрисполкома – Демин, сопровождавшим трактор из города. От имени окружкома партии и окрисполкома Совета он громко приветствовал строителей новой жизни, поздравляя с получением черного стального коня, и что рабочие завода обещали прислать второй трактор, если коммуна увеличит посевную площадь.

Все смотрели на диковинную машину. Ближние к ней трогали руками, а дед Никодим даже понюхал кромку радиатора и сказал:

– Осподи! Довелось–таки и мне увидеть этакое чудо. Теперича при такой пахоте мужик сроду не наживет себе грыжи.

От имени коммунаров с благодарственным словом выступил Вершинин. «Дорогие товарищи! – сказал он. – ещё недавно в стране нашей правили помещики и буржуи. Не работая, они жили за счет нашего тяжелого труда, обещая нам рай на небесах, когда мы умрем. Но мы не согласились на такой рай. В октябре семнадцатого свергли власть паразитов, создали свою рабоче–крестьянскую власть по главе с Лениным и решит построить рай на земле, вот этими руками (он потряс руками). И мы обязательно построим этот рай, да такой, что всем заокеанским чертям, т.е. буржуям будет тошно! Дорогие земляки! Вступайте в коллективы в нашу коммуну!»

Раздались оглушительные аплодисменты и крики: «Обязательно построим!». Потом трактор загудел и повел первую борозду, захватывая подвезенными заранее плугами большую полосу пашни. В толпе закричали: «Ура!» – в воздух полетели шапки, послышались восклицания: «Вот это коняга! Какой кусок отхватил и ни сена, ни овса не требовает! Самоходом прет! Чудеса!!!»

Часть участников митинга побежала за трактором, а другая часть – преимущественно единоличники, окружив Вершинина, просили принять их в коммуну, обещая «отрешиться от единоличности, как трудовой элемент и грудью стоять за Советскую Власть».

В тот день трактор утянул в борозду коллективной жизни сотни единоличников.

Майское солнце садилось за горизонт. Вечерняя заря просвечивала через перистые облака, как через кружевной узор.

Её ярко–оранжевая пелена переходила в вышине в нежно–розовую. На поле изумрудной озими наплывала туманная дымка. Запахи разнотравья сливались с ароматом цветущей черемухи у оврага. В ольховнике у пруда пел соловей.

В этот субботний вечер Вершинин спешил в Кирилловскую школу. К учительницам на огонек собирались некоторые активисты коммуны. Председателя радовало успешное окончание ярового сева, дружно поднимавшиеся озимые хлеба. «Завтра воскресенье, – думал он. – Надо дать людям передохнуть от напряженного труда. Важно, чтобы твой коллектив двигался не в последнем, а в первых эшелонах».

С приездом новых учительниц дни Вершинина стали многоцветней. Каждое утро он пробуждался в надежде увидеть Таню Краснову. Как–то помимо его воли эта девушка завладела его сердцем. Он ещё не отдавал себе отчета в появлении неистребимого желания бывать в школе, но Бодров понял состояние своего товарища и однажды заметил: «Да ты, друг, видимо, не на шутку пленен голубоглазой красавицей из школы! Смотри, твоя Агафья поубавит твой чуб!»

От этого замечания Алексей покраснел до корней волос, как мальчишка, застигнутый на месте озорства.

Громко стучало его сердце, когда он подходил к школе.

«Что это со мной? Надо взять себя в руки».

Когда Вершинин вошел к учительницам, здесь по–домашнему уже сидели Филипп Миронович, Верочка Бровина – учительница из соседней Синягинской школы, прозванная «васильковые глазки», страстная любительница романсов и русских песен. Иван Бодров тихонько наигрывал на гармошке. Коренастый, небольшого роста, с волосами соломенного цвета и загорелым лицом, он был интересным собеседником, как любитель художественной литературы. С приходом Вершинина Таня Краснова запела морскую французскую песенку. Тане подтянули остальные:

«Девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан.
Девушку с глазами дикой серны и с улыбкой милой на устах.
Полюбил пепельные косы, алых губ нетронутый коралл.
В честь которых бравые матросы выпивали не один бокал.
Каждый год с апрельскими ветрами из далеких и холодных стран
Белый бриг со всеми парусами вел сюда суровый капитан.
И как рыцарь, ласковый и нежный, он спешил на мирный огонек
К девушке из маленькой таверны, к девушке – виновнице тревог.
А она с улыбкой величавой принимала исковый привет.
Но однажды дерзко насмеялся, бросила безжалостное «нет»!»

Печальное окончание песенки не тронуло Вершинина. Он успокаивал себя, что не услышит «нет». Он верил, что будет все, как желает его сердце.

Алексей подпевал девушкам, с немым восторгом взирая на свою избранницу, и она одарила обожателя ослепительной улыбкой. Радостно дрогнуло сердце его, охваченное сладко– томительной истомой, чего он ещё никогда не испытывал.

Бодров заметил состояние своего друга и лихо заиграл «русского». Вершинин пустился в пляс, пошел «вприсядку» и вызвал Ольгу, с удальством исполнившую любимую «калинку», раззадорив даже чинную Серафиму Фоминичну на исполнение «барыни».

В тот волшебный вечер Вершинин поздно пришел домой. В квартире было душно, и он устроился спать в сенях, продолжая ощущать теплое пожатие Таниной руки и сердечное волнение.

«Милая, дорогая певунья! Почему я не встретил тебя раньше!?» – мысленно произнес он фразу многих тысяч влюбленных, но уже женатых мужчин.

Как колдовское наваждение, Вершинина целиком захватило глубокое чувство к синеглазой учительнице. Его как магнитом тянуло к встрече с ней. После очередной репетиции в Выселовском клубе Вершинин провожал Таню в Кирилловское вечером и услышал ее признание: «Я теперь не могла бы жить, если бы Вас не было на земле».

От таких слов даже убеленные сединами иногда «сходят с ума». В восторге Алексей сжал Таню в объятьях, неистово целовал ее губы, глаза, лицо, приговаривая взахлеб: «Радость моя! Голубка сизокрылая! Неужели это не сон, что ты меня любишь!?»

– Пусти, сумасшедший! Больно ведь сжал меня! – шептала девушка, пытаясь высвободиться. Она вдруг почувствовала, к своему ужасу, ослабление инстинктивного девичьего сопротивления. – Пусти, говорю!

Алексей высвободил ее из объятий, продолжая уговаривать: «Будь моей женой! Я разведусь со своей дурой, и мы заживем на славу!!!»

Таня ответила: «Я сирота. Родители умерли в гражданскую от тифа. Одна бабка осталась у меня в Кологриве. Спрошусь у ней совета и отвечу». Они расстались.

Вернувшись домой в Кирилловское и засыпая, Таня как бы снова переживала то чудное мгновенье в ее жизни: «С каким восторгом он смотрел на меня! Какой он милый, хороший, скромный и сдержанный! Но почему, почему такие люди, как Алексей, которого все уважают, несчастлив в личной жизни!? Говорят жена у него – дикая баба, поедом ест его – зачем из города поехал в коммуну? Пользуясь гуманностью советских законов но отношению к женщине – матери, она при разводе заберет детей к себе и будет внушать им ненависть к отцу, к коммуне, калечить их души!» Таня ужасалась этой мысли. Засыпая, она явственно слышала, как поют соловьи.

Бабушке Таня вскоре написала и просила разрешения выйти замуж за женатого и с двумя детьми, но замечательного человека, которого она крепко полюбила. Но Танина ветхозаветная бабушка была человеком со старыми воззрениями, не испытавшая любви. Выданная в ранней молодости замуж за дикого пьяницу, она терпела от него побои. В припадке пьяного бешенства он однажды выхватил с ее рук грудного ребенка – своего сына, ударил об стену.

Ребенок тут же умер.

Ни священник, ни староста, кому жаловалась женщина на мужа – убийцу сына, не помогли ей, а ещё грозили публичным наказанием плетьми. Как некрасовская Матрена Тимофеевна, она кинулась в ноги губернатору, дойдя до Костромы. Только тогда она получила развод, а муж ее отделался лишь церковным покаянием.

Бабушка внушительно написала внучке, чтобы не смела выходить за женатого, да ещё с детьми. И Таня вынуждена была ответить любимому человеку, как девушка из маленькой таверны, отказом, хотя потом всю жизнь жалела об этом, продолжая любить Вершинина, как и он ее, разлучившись навсегда.

Глава 6.
Годы военные

«…Это было вчера, или чудится это,
Ты мне машешь рукой, провожая на фронт.
И в росе, как в слезах, то прощальное лето,
И во тьме городок, и в дыму горизонт».

(Марк Лисянский)

Нельзя считать, что первые месяцы и годы Великой Отечественной войны – это лишь разлука с близкими, страдания, вынужденное отступление наших войск. Необходимо помнить, что именно в эту пору наиболее убедительно выявилось превосходство экономики н общественных отношений СССР перед капитализмом. Наша армия сорвала фашистские планы молниеносного разгрома СССР, несмотря на то, что мы тогда ещё не имели союзников, а гитлеровское правительство бросило против первой в мире страны Советов во много раз превосходящие силы, имея на вооружения материальные ресурсы почти всей континентальной Европы.

Именно в эти первые месяцы Советская Армия разгромила врага под Москвой, перейдя в контрнаступление.

Мужественно сдерживала она напор гитлеровцев и на других фронтах, переходя в атаки.

Советское правительство под руководством партии сумело в короткий срок перестроить народное хозяйство на военный лад, эвакуировать на восток страны из прифронтовых районов промышленные предприятия, совхозы, колхозы, организации, учреждения и часть населения, мобилизовало весь народ на отпор врагу.

21 июня 1941 года аспирант Петр Самсонов возвращался поздно вечером в общежитие. По Университетской набережной шли редкие пешеходы и автобусы. Нева спокойно катила свои воды, отражая огни фонарей и здания на противоположном берегу. Белая ленинградская ночь соперничала с рассеянным светом уличных фонарей.

Такое же светлое, как эта ночь, было и настроение аспиранта. Черные волосы обрамляли его продолговатое, немного скуластое лицо, с узкими щелочками раскосых, внимательных черных глав, выдавая в нем представителя малых сибирских народов. Он в этот день пережил свое научное «крещение» – блестящую защиту кандидатской диссертации.

Оппоненты отметили, что она заполнила одно из белых пятен в сибироведении. Самсонову предсказывали блестящее будущее на научном поприще, как талантливому и серьезному ученому. Диссертанта поздравляли, дарили цветы, книги. Потом был банкет в ресторане. Провожая после банкета домой своего научного руководителя – маститого профессора с выбритой начисто головой. Самсонов слушал его советы: «Кандидат наук – это лишь первая ступень лестницы к вершинам науки, а наука требует вечных поисков истины, огромного упорства целеустремленности и терпения. Требует мужественно встречать неудачи и падения в борьбе с носителями старых воззрений, тормозящих научный прогресс. И ещё помните, дорогой друг, что к науке примазываются коммерсанты, которым научная степень нужна лишь для материального благополучия, высокой должности и продвижения себе подобных. Эти карманники живут за счет честных тружеников науки, нередко искажают и обкрадывают их труды, не брезгуя клеветой. Не исключено, что и Вам они будут «подставлять ножку» из злобной зависти к Вашим успехам. Надо уметь давать таким сокрушительный отпор. Высказывания научного руководителя напомнили Самсонову однокурсника – Бориса Коршуна. Будучи студентом, тот едва тащился на тройках. А вот, поди ж ты, сразу же по окончании вуза пронырнул в аспирантуру по протекции своего дядюшки–доцента и не без помощи последнего написал и защитил диссертацию, оставшись на кафедре университета.

В общежитии Самсонова ожидала жена – Полина Арсеньевна и двое детишек, которые укладывались спать. Полина полностью разделяла заботы и радости аспирантского бытия мужа. Работая воспитательницей детсадика, она успевала вести домашние дела, ухаживать за детьми, редактировать диссертацию мужа.

– Ну как прошла защита? – спросила Полина Петра.

– Расхвалили мой скромным труд и единогласно присудили степень кандидата наук, – рапортовал тот.

– Поздравляю с победой, дорогой мой, – сказала молодая женщина, целуя мужа.

О многом переговорили супруги Самсоновы в эту памятную ночь. Петр сообщил жене о лестном предложении профессора остаться у него на кафедре, и что он отказался, получив ранее назначение на пост ректора пединститута в своем сибирском родном городе. Хотя высокая должность не очень устраивала Самсонова, желавшего иметь больше времени на исследовательскую работу.

Уснули они поздно, а проснулись наши мечтатели от сильного стука в дверь и крика соседей:

«Вставайте! Война началась! Гитлеровцы бомбят наши города!»

Самсоновы вскочили, желая, что это продолжается сон, но включив радио, услышали последние слова правительственного сообщения: «…Враг будет разбит! Победа будет за нами!»

Несмотря на раннее воскресное утро, у здания университета собралась огромная толпа студентов и преподавателей. У всех лица были серьезны и решительны. С трибуны говорил секретарь парткома о нависшей над страной смертельной опасности. О необходимости каждому отрешиться от мирного времени и внести свою ленту в оборону страны.

Вслед за секретарем парткома выступили преподаватели, студенты–коммунисты и комсомольцы, не утерпел и Самсонов. Он сказал: «Фашисты хотят отнять у нас завоевания Октября и социализма! Не бывать этому! Мы все встанем на защиту Родины! Вчера я был научным работником. Сегодня – я боец Советской Армии!»

Самсонов записался в ополчение, как и многие молодые люди университета.

– У тебя же зрения-то только 50% осталось! Как же ты будешь стрелять? – заметила дома жена.

– В очках-то и разгляжу врага. В крайнем случае, достану очки посильнее.

– А если врач не разрешит тебе в ополчение. Ведь ополченцев будут осматривать врачи, – настаивала Полина.

– Врач разрешит, если у него русская душа. Если же я останусь в тылу, как же я буду смотреть в глаза женщинам, у которых мужья ушли на фронт?

Вскоре Полина узнала от жены Коршуна, жившего с ними по соседству, что Коршун взял бронь и эвакуируется на восток со своим факультетом.

– Коршун – пройдоха, – отвечал жене Петр. – Такие люди, как он, забронировали свои души от всенародной беды. Им бы только выжить за чужой счет, окопавшись в глубоком тылу.

– А как же мне быть с детьми?

– Я узнал, что все детские учреждения спешно эвакуируются на восток. Вчера и сегодня уже ушли первые эшелоны. Готовься и ты.

В эти тревожные дни повсюду, в городах и селах, проходили митинги, формирование воинских частей, эвакуируя из прифронтовых районов промышленности, учреждений, организаций, части населения, трудоустройства их на новом месте. Правительство усиливало производство военной продукции, подняло силу народа на защиту Родины. В военкоматах были огромные очереди добровольцев на фронт.

«Тысячи лучших представителей Москвы, Ленинграда и других городов, сел уходят на фронт, – писал декану Ленинградского факультета студент. – Прошу уважить отсутствие меня на зачетной сессии. Буду сдавать экзамены там, где прикажет Родина…» («Известия» от 29 июля 1941 года)

И такие замечательные советские юноши с честью выдержали свой главный экзамен – защиты Родины, обессмертив себя тысячами боевых подвигов.

Попав в Н–ский стрелковый запасной батальон. Петр Самсонов вместе с товарищами укреплял под Пулковом рубежи, но не успел довести дело до конца. Противник из группы армии «Север», желая захватить с ходу колыбель пролетарской революции, сосредоточил на этом направлении превосходящие в несколько раз силы. 23 августа Петр Самсонов писал жене об успешных оборонительных работах и о том, что чувствует себя хорошо: «Все наши бойцы готовят врагу горячую «баню». Враг может пройти к Ленинграду только через наши трупы. Живыми мы его не пропустим»

Петр просил жену поберечь себя: «Помни, Поля, что тебе предстоит в начале будущего года родить третьего нашего малыша».

В дни подготовки к наступлению, Петр Самсонов сумел побывать в Ленинграде. Последнее его письмо жене датировано 20 августа 1941 года. А с началом сентября там разразились кровопролитные бои. Бывший однокурсник Полины Самсоновой – Азаров. Чудом уцелевший в этих боях, сообщил ей о яростных атаках противника.

«Наши части за неделю потеряли 75% своего состава. Погибло много замечательных ребят. Но своим сопротивлением они не пропустили врага в город Ленина. Из наших бывших студентов я всех ближе сошелся с твоим мужем – Петром. Он оказался прекрасным товарищем, дисциплинированным бойцом. В минуты затишья, Петр рассказывал нам о бескрайних просторах его Сибири, преображенной советскими людьми.»

Проводя мужа на фронт, Полина Арсеньевна Самсонова потеряла покой. Вместе с сотрудниками детсада она собирала ребятишек в эвакуацию. Самое трудное было – попасть в эшелон и выехать из зоны обстрела и бомбежек врага, сохранить детей – наше будущее. Каждая мать, жена, невеста, страстно желали, чтобы вражья пуля миновала ее солдата.

Полина удивлялась, что семья Коршуна сумела выехать из Ленинграда в тыл с первыми же эшелонами детей.

«Вот шкурники-то! – негодовала Полина. – Детей не имели, уехали одни без студентов. А нашему садику все откладывали поездку из-за таких «Коршунов».

Наконец под вечер, Полина с садиком выехала. На вагонах их эшелона был красный крест. Но ни на этот знак, взывающей к гуманности, ни слезы детей не остановили фашистских людоедов. Нащупав ночью прожекторами детский эшелон, два стервятника налетели и высыпали смертоносный груз на спящих детей.

Полина никогда не забудет той ужаснейшей ночи – детского беспомощного крика и плача ее малыша: «Мамочка! Мне ручки обожгло!» Этот крик долго звенел у нее в ушах. Полина и четыре ее помощницы метались у горящих вагонов, вытаскивая из них детей. Но немногих удалось спасти. Почти все они погибли, в том числе и дети Полины, обгорелые погибли на глазах матери.

С большим трудом доехала Полина до приволжского родного городка и долго после этого болела. Нервное потрясение чуть не свело ее с ума. А тут ещё и от мужа перестали приходить вести. «Мужайся, Полина! – говорила она сама себе. – Ведь ты обещала мужу родить и сохранить третьего малыша».

Письмо Полины Самсоновой к однокурснице – Наташе от «04» февраля 1942 года:

«…Дорогая Наташа! Спасибо, что откликнулась и поведала о своих горестях и надеждах на будущее. Это прекрасно, что дочурка твоя с тобой! А вот мои двое сыновей погибли от бомбежки эшелона…, когда я везла свой детсад на восток. Ты не представляешь, какой это ужас – гибель детей на глазах матери, и ты не можешь ничем помочь!

Ты спрашиваешь, где мой Петр? Представь себе, несмотря на плохое зрение, он не взял бронь, заявив, что бронируются в моем положении только шкурники, которым не дорога Родина. Ещё я вспомнила первое знакомство с ним, когда мы оба ещё были студентами, учась в 1935 году на разных факультетах. «За что я тебе понравилась?» – как-то спросила я его тогда. «Тебе, как и мне, чужды тщеславие и карьеризм. С тобой мне легко. Ты понимаешь мою душу. В тебе есть черты пушкинской Татьяны и не только внешне.» А затем он спросил меня об этом же, и я ответила ему словами Маяковского: «…Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти – в оспе. Я знаю – солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи!»

Это были незабываемые мгновенья! Мы прожили вместе с ним только 6 лет. Это ничтожно мало! Но какими духовно богатыми были эти годы! Мы помогали друг другу обогащаться знаниями, знакомились с сокровищами искусства Ленинграда. Я тогда поняла, что самое ценное в человеке – это его человечность, его внимательное отношение к окружающим.

Дорогая Наташа! Ты, наверное, удивляешься, почему я говорю о своем Петре в прошедшем времени? – Потому, что его уже давно нет в живых – с осени 1941 года. Он погиб, защищая дорогой Ленинград. А мне и теперь все кажется, что он рядом со мной. В трудные минуты, я мысленно обращаюсь к нему за советом.

Война помещала моему Петру стать научным светилом. Но он остался моей путеводной звездой. Его мечты претворяют в жизнь оставшиеся в живых участники войны и ещё новые поколения. Мой недавно народившейся третий сын, узнает отца только по фотографии и по рассказам матери. Малыш мой – моя надежда и радость! Пиши мне почаще и не отчаивайся. Возможно, пропавший без вести твой Юрий ещё отыщется. Целую, твоя Полина».

* * *

Через два года Анфим Житов вернулся из Чарушинской коммуны и помог в своей деревне создать колхоз. Многие его сверстники к тому времени перебрались на жительство в города Остались лишь самые преданные земле люди, как мать Миши Ковалева с семьей, Сажины, Курицыны и некоторые другие. Спиридон Клещев и Евстигней Ухватов тоже отбыли в города. Но их отпрыски остались, вписались в колхоз, как «трудящийся элемент» и уже вслух не проклинали Советскую власть, как в 20–х годах.

Сам Анфим Житов заметно состарился. Житейские невзгоды наложили на его лицо и шею глубокие складки. Вместо черных кудрей на голове торчала жесткая, седая щетина. И ростом он стал ниже, но душа этого человека попрежнему была чуткой к нуждам ближнего, руки – ненасытны к работе.

Дочери Анфима вылетели из родного гнезда. Ульяна осталась работать в Чарушине. Вторая дочь – Аксинья жила в Ленинграде, с началом войны эвакуировалась со своим заводом на Урал. Две младшие дочери, закончив вузы, тоже жили самостоятельно. Скрашивали жизнь старика двое внуков – Ульянкины дети – Гоша и Валя, пока учились в семилетке. Потом и они выехали. Гоша учился в техникуме, в войну попал на фронт, а Валя – на оборонные работы.

Анфим мог бы жениться вторично, тем более, что вдовы в округе не обходили его вниманием. Но он оставался верен своей, умершей давно, Настеньке. Иногда по ночам на Анфима накатывалась бессонница, а с ней – острая боль за детей, за внуков, за односельчан, где почти в каждой семье кто–то был на фронте, на военном заводе, или на оборонительных работах. Дома оставались старухи, подростки, женщины с малыми детьми, тянувшие тяжкий воз общей работы и домашнего хозяйства.

– Маются, сердечные, – жалел всех Анфим, – а что поделаешь? В гражданскую войну ещё тяжелее было. Не только внешние враги наступали, а и внутренние мешали: поднимали мятежи, убивали коммунистов и сочувствующих им, поджигали их дома, клеветали. Людей терзал голод, тиф, вековая темнота и зависимость от богатеев. Каждый, как одинокий лист на ветру, знал лишь свое «я», «мне», «мое». К нуждам новой власти были равнодушны, а некоторые (под влиянием кулаков) – враждебны.

Теперь, – рассуждал Анфим, – картина иная. Абсолютное большинство в деревне понимает неразрывную связь своей жизни с общей судьбой страны. Колхозники, получая на трудодень лишь пригоршню зерна, подписываются на заем обороны, посылают на фронт бойцам теплые вещи и письма. Духовно выросли люди. Взять хотя бы Ефимью Пантелеевну – мою племянницу, прежде совсем неприметную женщину.

Теперь она преобразилась. Заведует фермой, встает раньше всех, бежит с дочкой доить коров. Летом Ефимья наставляет пастуха, чтобы он лучше нагуливал коров и телят на сочной траве, следил бы, чтобы ни одна корова не была яловой.

Выступая однажды на колхозном собрании, как общественный контролер, Анфим похвалил Ефимью за хороший уход за животными и заботу о их корме. Женщина порозовела, поправила выбившийся из–под голубого платка пряди волос, одернула кофту и молвила: «Как–же я буду плохо работать, ежели мои два сына воюют за наше общее счастье!?».

Или, вот Сашутка Курицына – внучка Саввы. Давно ли она была от горшка два вершка, училась в семилетке. Теперь стала бригадиром, заменив свою мать, отбывшую на оборонительные работы. Сашутка – требовательный и внимательный бригадир. Со своей бригадой она перевыполняет планы, несмотря на то, что в бригаде ее три старухи, пять подростков и две женщины, кормящие грудных детей.

Сверстник Сашутки – Ванятка Камышин не умел прежде и косу держать. Она научила. И теперь он косит, как заправский мужик. И вот такие малолетки, да старики выполняют и даже перевыполняют свои задания и не ноют на трудности.

Строительства за войну не предвиделось, но работы для Анфима не убывало. Он клепал косы, делал новые и чинил старые грабли, андрецы, колеса, телеги, починял сбрую. А в погожие дни ещё и выходил на сенокос или жнивы и работал за двоих. В обед на половом стане стряпуха подсовывала ему двойную порцию, приговаривая: «Кушай, дедуля! Ты у нас за всех мужиков отдуваешься, настоящий гвардеец тыла!»

Анфим обедал и рассказывал про свой сон: «Иду ета я по улице, а на дороге кто–то деньги серебряные рассыпал. Забираю в шапку, а серебро–то не убывает. Что за чудо? – думаю – и от удивления проснулся. Вот также не убывает и наша народная сила. Нет, выдюжим мы и в этой войне!» – заключает свой рассказ Анфим.

– Дедуля! А серебро–то, видать к хорошим вестям, – откликнулась племянница Анфима – Даша – дочь Федора. – Наверное письмо получишь.

– Давно жду, – отвечал Анфим, доедая кашу.

Зима 1941–1942 года была в Верхневолжье снежной. Среди холодов выпадали и теплые дни. В один из таких дней Анфим починял у своего дома колхозные сани. Вблизи по дороге двигалось несколько колхозных подвод с хлебом. Поравнявшись с Анфимом, они остановились.

– Труд на пользу, дедуля! – выкрикнула за всех колхозниц Домна Онуфриева. Она была в черном вязаном из шерсти полушалке, надвинутом на лоб до самых глаз. Все знали, что Домна недавно получила известие о смерти своего мужа в блокадном Ленинграде. Осталась Домна с четырьмя детьми (двое ее сыновей были на фронте). Работала за троих и никто не слышал от нее жалоб на тяжелую ношу.

– Спасибо, милушки! – отвечал Анфим. – Далеко ли поехали?

– На станцию везем хлебозаготовки, – отвечала Домна. С несвойственной старику проворностью Анфим подбежал к подводе Домны, подтянул ослабевшие у лошади гужи. У подводы Татьяны Камышиной поправил чересседельник и подпругу. Остальным женщинам сказал, что упряжка у их подвод подходящая и пожелал всем удачной дороги.

– Не дед у нас, а золото! – расслышал он чей–то голос женщин, когда подводы тронулись.

«Сердешные вы мои! – мысленно сокрушался о колхозницах Анфим. – Поехали, оставив дома малолеток и болея за них душой. Мыслимое ли дело женским плечам тащить такую ношу!? А ведь дюжат, управляются. Не обходится, конечно, и без огрехов. Намедни Апраксия – сноха Антона Сажина (сам он погиб в Ленинграде) натерла лошади шею, съездив за дровами. Теперь лошадь отдыхает, когда нужна по зарез для работы. Или вот мальчишка. Севка Зудин. Доверили ему покормить свиней, когда мать его была в отлучке. А он забыл. Убежал на улицу и заигрался со сверстниками. Свиньи голосят, а Севки нет. Пришлось Анфиму пойти и накормить свиную ораву. За время поездки Ефимьи Пантелеевны на станцию с хлебом Анфим, прежде чем ложиться спать, наведывался на ферму, помогал ефимьиной дочери управляться с коровами и подоить их.

Помимо колхозного инвентаря женщины, тащили к Анфиму из своего личного хозяйства бочки, ушаты, салазки и прочую утварь и просили починить. Анфим не отказывал никому и чинил бесплатно.

– Нашли дурака, – говорил Федор Житов брату. – Бабы рады проехаться на даровщину.

– Так к кому, же им идти и что с них взять? Сами еле сводят концы с концами, – отвечал Анфим.

– Небось ко мне не сунутся, – похвалился Федор.

– Так ведь ты проволынишь, да и обдерешь их за безделицу.

– Не обдеру, о уж за «спасибо» работать не буду.

– Федюха! – укорял брата Анфим. – Неужели ты не видишь, что бабы бьются из последних сил на общей работе, да и на своих участках, чтобы накормить ребятню, одеть, обуть. Они и выкручиваются. Мануфактуры в кооперативе не стало, так они возобновили ткачество, как в доколхозное время. Муку изловчились делать из картошки. Варят ее, толкут, сушат и мелют на жерновах. Сами научились делать сахар из сахарной свеклы. Керосина не стало, – сидят с лучиной, из кремня высекают огонь.

Приусадебный участок стал для колхозников главным источником пропитания. Но и с этого участка и от личного скота они ещё сдают государству картофель, мясо, молоко, шерсть. В выходные дни старшие школьники возят из лесу дрова для дома и для школы.

– Что и говорить, трудно всем, – заключил Федор. — А что пишет тебе Аксинья? Я слышал ты письмо получил от нее?

– Пишет, что рабочим заводов тоже нелегко. Намного потруднее, чем нам. Их завод уже стал давать военную продукцию через 18 дней после эвакуации из Ленинграда, выполняя заказы в срок. А рабочие – большинство мальчишки–подростки, да женщины, трудятся на голодном пайке. Осенью, после работы Аксинья с женщинами ходили на картофельное поле, собирали оставленные там мерзлые картофелины, тем и подкармливались. А у каких подростков нет матерей и подкармливать их некому, те часто падают у станков от голодного обморока.

От общежития до завода пять километров ходят пешком, обмораживаются в ветхой-то одежде и обуви, но нормы свои выполняют. Разве-же было в гражданскую войну у всех рабочих такое трудовое рвение? А главное – народ не отчаивается, верит в победу.

Военные трудности как рентгеном высвечивали людские души, порождая ежедневно ратные и трудовые подвиги во имя победы. Но у некоторой (к счастью небольшой) группы людей – выходцев из прежних привилегированных классов, тяжелые испытания порождали животный страх и стремление выжить за счет других, любой ценой приспособиться к обстоятельствам и выжить. Особенно это обнаружилось в тылу, с уходом на фронт и на оборонительные работы наиболее способных. Вместо их на поверхность бытия, как тараканы, повыползали из своих щелей осколки бывших кулаков. Маскируясь революционной фразой, они продирались к руководству колхозами и даже в партию.

В Выселках подобным осколком предстала бездетная и распутная баба Антонида Рябинина, в просторечье – Рябиниха. Из жажды наживы она ещё до войны подвела своего мужа – Андрея Рябинина «под монастырь», т. е. на отсидку за воровство колхозных продуктов, и он отбывал наказание гдето на севере. Пробравшись к руководству Троицким сельсоветом, Рябиниха, как истинная племянница Евстигнея Ухватова, не была слугой народа, а рассматривала свою почетную должность, как личную власть, используя ее для наживы.

Осиротевшим детям воинов, вдовам, матерям Рябиниха выдавала необходимые справки на пособия только за подношения. «Принеси курочку или десяток яичек, туясок маслица, тогда и получишь справку, которую я дам тебе по своей доброте», – говорила Рябиниха посетительнице. Тяжкие утраты у людей, гибель кормильца на фронте – не трогали Рябиниху.

Люди втихомолку роптали, но податься было некуда. Хитрая Рябиниха вошла в доверие к районному руководству, среди которого нашлись лица, давшие ей рекомендацию в партию. Про таких, как Рябиниха, Анфим Житов говорил пословицей: «Черти-то у нас кое-где остались, потому, что там уцелели и их ангелы хранители».

Особенно ненавидела Рябиниха городских рабочих. «Это они, проклятущие голодранцы, в семнадцатом сместили царя–батюшку и добрый старый порядок», при котором Рябиниха мечтала стать богатой купчихой. С началом войны и уходом активистов на фронт Антонида почувствовала, что, наконец, пришел и ее час.

Забегая вперед, следует сказать, что вернувшиеся с победой, фронтовики вышибли Рябиниху и ей подобных из партии и спустили пониже. А пока она, разжиревшая на даровых подношениях до того, что еле проходила в дверь, оставалась властительницей нескольких деревень и изображала из себя барыню. В субботние дни она заставляла уставших колхозниц-старух топить ей баню, мыть ей спину, а потом вести ее под руки домой. Ну чем не барыня?

Узнав, что зимой 1941–1942 года в их сельсовет прибывают из Ленинграда несколько женщин с детьми, Антонида внушила своим «почитателям» строго встретить незваных гостей. Три подводы ленинградских блокадников приехали и в Выселки к своим родным.

К продрогшим за долгую дорогу, еле живым дистрофикам, подошла подруга Антониды – Фекла Евлахина и злорадно сказала:

– Ага, вернулись теперича в родную деревню, на даровые-то харчи, лодыри несчастные!

Зоя Сушкова, сидевшая с краю саней, посмотрела на Феклу:

– Эх ты, Феклуша! Какой ты была темной бутылкой, такой и осталась! Мы в Ленинграде трудились не меньше, чем колхозники. Делали тракторы и другие машины. А с начавшейся войной ещё и дежурили по ночам, обороняли город от врага, получая лишь 150 граммов – хлебный паек.

– Оно и видно какие вы богатые приехали! – с издевкой молвила Фекла. – Вот теперь вы у нас попляшете! – пригрозила она.

Не успели ленинградцы обогреться и поесть у родных, как к ним нагрянула сама Рябиниха, приказав на следующий же день всем выехать на лесозаготовки в 20-ти километрах от Выселок.

На робкое возражение дистрофиков, что у них нет, даже, сил сходить по нужде, нет одежды и обуви. Рябиниха повысила тон:

– Если эвакуированные завтра же не выедут в лес, то я отберу у вас продовольственные карточки и отправлю обратно!

Услышав о таком унтерпришибеевском приказе, Анфим Житов возмутился. Встретив на улице Рябиниху, он укорил ее: «Что же это Вы, Антонида Тихоновна делаете? Ведь даже при царе, осужденных на каторгу и прибывших туда, не заставляли работать сразу, давали отдохнуть. А, ведь, это непреступники, а герои! Мы должны им в ноги поклониться за их подвиг великий, за оборону города Ленина и поделиться с ними всем!

– Уйди, дедушка. Это не твое дело вмешиваться в дела сельсовета! – грозно крикнула на Анфима Антонида.

Вскоре к Алевтине Сухотиной – соседке Анфима, прибыл из госпиталя на побывку племянник ее мужа – Родион.

Детство его прошло в Выселках. Теперь же, родители воина умерли в блокадном Ленинграде, и он надеялся отдохнуть у родственников, а потом отбыть на фронт.

Когда Родион вошел в избу своей тетки, обедавшей с дочкой за столом, она не ответила на его приветствие, не пригласила гостя к столу, а вскочила, схватила веник и, замахиваясь на Родиона, злобно закричала: «Уходи сейчас же, бродяга! Уходи!».

– Что вы, тетя, я Родину защищал. Кровь проливал, а Вы кричите, – возразил, ошарашенный таким приемом, солдат.

– Ишь чего выдумал, бродяга! – кричала Алевтина на племянника. – Прибрел на даровые–то харчи!

Оскорбленный до глубины души таким «приемом» своей родни, Родион ушел к Анфиму. Тот принял воина, как родного внука, поделился с ним всем, чем мог, и солдат отдохнул у деда.

– Неужели тебе жалко было поделиться с племянником? – сказал потом Анфим Алевтине.

– Не объел бы он тебя, а глядишь и починил бы чего по хозяйству, пока отдыхал. Ведь он защитник Родины, воевал, защищая и нас с тобой от лютого врага.

Алевтина молчала, и только много позже она поняла свой злой поступок, что обидела не только родного человека, оскорбила защитника Родины.

Немногим лучше поступил со своей младшей сестрой Верой Гурьян Ухватов. Выйдя замуж за третьего сына Агнии Парамоновой – Прохора, Вера вскоре уехала с ним в город, но пожила с мужем недолго после рождения сынишки. Прохор бросил жену, пригрозив, что убьет ее, если она подаст на алименты.

Неграмотная, не имевшая никакой квалификации, бывшая «славница»18 вернулась к родителям, жившим в Москве и имевшим хорошую квартиру. Но мать Веры – дикая и жадная баба, попрекала дочь куском хлеба, называя «нахлебницей»19, считая выполненным перед ней свой родительский долг: нарядили, выдали замуж за богатого жениха. Чего ещё требовать от родителей? И Вера не требовала. Она жила у родителей на положении домработницы, пока ее мать не оправилась от болезни.

Вера всегда трепетала перед матерью, боялась ее. Она помнила, как в детстве, ее – шестилетнюю, мать жестоко наказывала за самые малые проступки, мать хватала топор, пригибала за волосы голову дочери к круглому полену и исступленно кричала: «Зарублю, проклятую, как курицу» – и замахивалась на ребенка топором. Девочка обмирала от страха, теряла сознание.

Такое «воспитание» убивало в ребенке человеческое достоинство и веру в людей. Дочь приобрела привычку приниженности, животного страха перед матерью.

На иждивенцев по карточкам выдавали мало продуктов, и родители Веры отправили ее в родную деревню. «Поезжай в Выселки к Гурьяну и Поликсене. Поживешь у них», – напутствовали они Веру. Отец ее – Евстигней Ухватов, дал дочери на дорогу денег.

Приехав к брату – Гурьяну, с пятилетним малышом, Вера радовалась недолго. Уже на другой день, после завтрака,

Гурьян с женой заявили, что принять ее с ребенком не могут, Вера пошла в сельсовет к Рябинихе – своей двоюродной сестре. Но и та не изъявила желания помочь своей родственнице в беде.

«Глупая! Зачем ты приехала сюда? Здесь и без тебя хватает нахлебников!» – заявила Антонида.

– Так ведь я не даром буду есть хлеб, а работать буду. – защищалась Вера. Но Рябиниха настояла и с попутной машиной отправила Веру с малышом на станцию, напутствуя: «Езжай обратно к родителям, оставь у них ребенка, а сама поступай работать».

«Легко сказать «оставь у родителей ребенка», – думала Вера. – А если родители его не берут, а устроиться на работу не смогла, даже в Москве».

Вера не догадалась пойти в городские органы власти, считая свои хлопоты и разговоры с родственниками достаточными, она пошла на преступление: оставила на вокзале ребенка, подобранного потом милицией и отправленного в детдом. Сама же села в поезд. На одной из станций, не дожидаясь остановки поезда. Вера спрыгнула в обратную сторону, попала под колеса поезда и была раздавлена насмерть.

Судьба другой «славницы» 20–х годов – Капочки Цивилиной, оказалась иной. Будучи грамотной, она быстро вжилась в советские условия. Война застала ее с мужем в Москве. Проводив мужа на фронт, Капочка приехала на родину, устроилась на работу продавщицей магазина в районном центре. Потеряв на фронте мужа, она недолго вдовела. Веря в свои «женские чары», Капочка встретила вернувшегося после ранения с фронта своего бывшего «ухажера» и «женила» его на себе. 36–летняя Цивилина знала, что воина ждала жена с двумя малыми детьми. Разлучницу не мучила совесть за разрушение другой семьи, что обнесчастила троих людей. Она оправдывала свой хищнический поступок «любовью». Мелкие душонки, подобные Капочке, всегда придумывают «оправдание» своим преступлениям.

* * *

Налетевший ураган валит, выворачивая с корнем, подгнившие деревья. Так и в военную бурю, высокие духом люди героически трудились на фронте и в тылу, а погибшие – обретали бессмертие. Не устояли в этой буре только люди с душевной гнильцой, такие, как Муська Клещева, ставшая Марией Спиридоновной. Овдовев ещё накануне войны, она помнила наказ своего отца: «Не упускать того, что плывет само в руки». И Муська со своим братом обходила квартиры умиравших и умерших блокадников, забирала у них ценные вещи. За короткое время первой блокадной зимы, трехкомнатная квартира Муськи превратилась в склад одежды, обуви, дорогих ковров, хрустальной и фарфоровой посуды.

Устроившись работать в заводскую столовую, Муська ухитрялась обворовывать рабочих, кормила их голой баландой, и рабочие падали у станков в обморок, а некоторые тут же умирали. Зато Муська каждый вечер тащила из столовой к себе домой сумки с продуктами, спекулировала ими и желала, чтобы война продлилась подольше. Но «сколь веревочке не виться, а конец будет».

Так случилось и с Муськой. Пойманная однажды с поличным, она получила по закону военного времени высшую меру наказания.

Выжить за счет других – такой же была линия и Агнии Парамоновой с двумя сыновьями, выехавшей из Выселок в тридцатом году в городок на западе Ленинградской области. Муж Агнии – Илья Ерастов вскоре там умер.

Старшего сына Агнии – Прохора не мучила совесть за брошенных им жену и ребенка. Он женился вторично и не думал платить первой жене алименты.

Младший сын Оська, ещё живя с матерью в родной деревне, успел соблазнить на сожительство одну дурочку и похвалялся перед сверстниками своей «победой». Дурочка умерла на родах. Оська отказался взять на воспитание оставшегося своего младенца. «Не венчанные –не супруги, и ребенок нам чужой», – заявила соседям Агния.

Односельчане стыдили Оську, возмущались его поступком, хотели передать о нем дело в суд. А пока ребенка его брали по очереди и нянчили сами. Опасаясь суда, Оська с матерью и братом выехали в вышеупомянутый городок.

Нуждавшийся в материнском уходе, грудной ребенок Оськи вскоре умер. Но колхозники не забыли этот случай.

«Даже звери заботятся о своих детенышах», – сказала, как–то Пелагея Сажина. – А Агния с сыновьями – хуже зверей!»

С началом войны, гитлеровцы захватили тот городок, где обосновались Парамоновы. Оська с братом поступили в услужение к врагам: Прохор – плотником, Оська – полицаем. Он получил задание от гестапо – составить списки коммунистов, комсомольцев, оставшихся в подполье города. Предательская «деятельность» Оськи стоила жизни десяткам советских патриотов. Зато Оськина семья получала жирное довольствие и доверие фашистов.

Узнал бы об этом Оськин покойный дед – Ераст Парамонов, то, наверное, перевернулся бы в гробу от стыда.

…Прошли годы после окончания Великой Отечественной войны, а она продолжает мучить Никиту Жадова. Нет, у него в этой войне не было тяжелых ранений. И пулемет дзота не заслонял он своей грудью, как матросовцы, не шел и на смертельный таран фашистского пулемета, не бросался под неприятельские танки, не вызывал «огонь на себя» на безымянной высоты. Не делал он этого потому, что не был способен проявить такую отвагу во имя Родины.

Никита считал таких смельчаков «чудаками». И все же воспоминания о войне скребли его душу, выворачивая наизнанку. А все началось с той роковой августовской ночи 1942 года при наступлении наших войск на Брянском направлении. Эта ночь воскрешала в памяти Никиты все ужасающие подробности…

Тьма ещё держала землю в объятиях. Но рассвет уже не за горами, когда Никита со своим товарищем – Житовым Гошей – внуком Анфима Житова – односельчанина Никиты, возвращались с боевого задания. Увязая чуть ли не по колено в болотистой жиже редколесья, бойцы то и дело останавливались, помогая друг другу выбраться на сухие кочки. Мысленно они уже сидели в землянке, согревались горячим чаем и мечтали заснуть часок-другой. Оба они вполне заслужили отдых после опасной ночи и удачно выполненной операции.

Одинаковые по возрасту, юноши все же резко отличались между собой, и не только по внешнему облику. Гоша Житов – небольшого роста, атлетического сложения, подвижный. Каштановый его чуб чуть выбивался из под пилотки. Миловидные, правильные черты лица, с ясным, доверчивым взглядом, вызывали симпатию к этому юноше. Никита Жадов был немного выше и полнее Гоши. Круглое, маленькое лицо его не было выразительным. Чуть длинноватый нос, в меру тонкие губы. Серые маленькие глазки излучали не только юношескую любознательность, но и хитринку, выдавая в нем человека «себе на уме».

Провожая Никиту на войну, мать его – племянница богача Квасова, наставляла сына: «Не будь простаком, не лезь на рожон под пули. Пусть другие зарятся на награды. А ты горячку-то пережди как-нибудь в тени, да не зевай, когда подвернется случай. Твой дядя с прошлой германской войны не голышом пришел, а с богатыми трофеями приехал в деревню на тройке. С того раза разбогател пуще своего отца! Смекай!»

Никита и Гоша учились в одной школе, в одном классе. Но друзьями не стали. Они не ссорились, но часто спорили. Никита хвалил старые порядки, а Гоша возражал потому, как ему – внуку крестьянина–бедняка, советская власть помогала выйти в люди. Потом он окончил техникум, а Никита остановился на семилетке и всегда завидовал популярности Гоши в школе и на фронте среди бойцов. Завидовал особенно замечательному голосу и песням, которые умел петь Гоша в минуты передышки и всегда находил себе слушателей.

Разведчики пересекли лесную дорогу и уже хотели свернуть в лес по чуть заметной тропе, как заметили в придорожной канаве разбитую немецкую машину с развороченными бомбой багажником. Рядом, у машины валялся труп немецкого шофера.

– Подойдем, посмотрим – что там? – предложил Никита. Гоша просил не останавливаться, а спешить к своим, пока не рассвело.

Но Никита не утерпел. Рванулся к машине и вытащил из-под шоферского сидения увесистую коробку, завернутую в старую тряпку. Гоша подошел и посмотрел. В коробке были не галеты с колбасой, а золотые кубки, чаши, ложечки.

– Не иначе фрицы ограбили церковь или музей, – молвил Гоша. Давай отнесем все это в штаб. На это золото правительство наше закупит продовольствие для фронта и городов.

– Ты чудак! – осадил Гошу Никита. – Не будь христосиком. На войне надо иногда и о себе позаботиться. Ведь никто не узнает, если мы разделим пополам эти трофеи и станем богатыми.

– Ты это серьезно? – перебил Гоша, посмотрел на него сожалеющим взглядом.

– Что ты! Я пошутил! – вывернулся тот. – Конечно снесем в штаб. – А про себя подумал: «Как бы не так. Счастье лишь один раз улыбается человеку и проворонить его было бы грешно».

Бойцы поспешили к своим. Спускаясь в овраг – к ручью, Гоша вымолвил: «Ногу натер. Я мигом переобуюсь». – Гоша нагнулся, чтобы снять сапог. В это время Никита неслышно подошел к товарищу, изловчился и нанес ему смертельный удар в висок чем-то металлическим. Упавшее тело убийца оттащил в ближайшую воронку. Вытащил из карманов трупа и изорвал документы, потом тщательно закопал тело в землю и забросал то место ветками, валежником. «Никто не будет искать Житова в таком глубоком овраге», – подумал Никита.

Припрятав понадежнее найденное и осмотрев себя – нет ли на одежде крови, убийца двинулся к своим, подумав: «А ловко я тюкнул этого дурака и простофилю». Но как он не успокаивал себя, руки и ноги его тряслись, как в лихорадке, а голову сверлили слова из песни: «Нарушил братство фронтовое злодейский замысел свершив».

По возвращении к своим, Жадова спросили о том, где он оставил товарища.

– А мы договорились с ним разойтись в разные стороны и проникнуть к объекту врага с разных сторон. На обратном пути я ждал Житова в условном месте. Но так и не дождался.

Видимо Житов погиб, если не хуже.., – отвечал Никита, намекая на якобы добровольную сдачу разведчика в плен.

Вечером Жадов повторил эту свою версию, пришедшему в их землянку политруку.

– А какой Житов был чудесный товарищ! Запевала! – воскликнул политрук. – Я не верю, что он способен изменить Родине!

Родным Гоши Никита сообщил, что Гоша погиб 17 августа 1942 года от шальной пули заканчивающегося уже боя. Но когда Ульяна Житова, мать Гоши, запросила военные органы, ей ответили, что ее сын пропал без вести.

Между тем, Никита Жадов продолжал служить, избегая кидаться в самое пекло боя. Иногда ему явственно слышались по ночам слова Гоши: «Никита! Ты спишь? – и будто хлыстом по нервам чуялось ему в этой фразе: Ты ещё жив, мерзавец, и не наказан?» Никита шептал молитву, он верил в бога, хотя и слышал в школе, что бога нет, его выдумали сами люди. Для маскировки, Жадов время от времени спрашивал: «Не вернулся ли его товарищ?».

Как-то его послали опять на задание и послышалась ему вдруг отдаленная Гошина песня. По возвращении к своим, он, усталый, присел под елкой передохнуть и вдруг почувствовал, что кто-то коснулся его плеча. Никита вздрогнул, поднял голову и увидел своего собрата по отделению.

– Шел я, понимаешь, – говорил тот, – и вижу тебя здесь лежащим. Подумал: «Уж не убили ли тебя фрицы? Подошел и вижу – дышишь – обрадовался. Пойдем к своим».

Они пошли. Жадов с притворной грустью повторял, что горюет по Гоше и все ждет его возвращения. Сослуживец ответил, что с того света не возвращаются и это успокоило Никиту. Товарищи ему верили.

С окончанием войны Жадов вернулся в Выселки богачом.

Когда мать Гоши Житова спрашивала Никиту о подробностях гибели ее сына, Никита снова повторил версию о шальной пуле. При этом он прятал глаза от собеседницы, стараясь изобразить на лице горестную гримасу. Но это ему плохо удавалось. Родные Гоши заподозрили неладное. Подозрение их усилилось, когда они услышали от женщин, что мать Никиты похвалялась добытыми сыном на войне богатыми трофеями.

Вскоре Никита женился на умной девушке. Но счастье не пришло в его дом. Однажды его жена поинтересовалась: «Откуда у него богатая одежда, хромовая дорогая обувь, золотые часы?» и услышала самодовольный ответ:

– Надо уметь жить. На войне лишь одни чудаки воюют за медали и ордена, гробят свое здоровье, рискуют жизнью. А я не лез в самое пекло и вот, видишь, уцелел.

Такой ответ удивил жену и она подумала: «До чего же мелкая душонка у этого человека, а я не разглядела.»

Как–то Никита простудился, заболел воспалением легких. С высокой температурой он отказался лечь в больницу, опасаясь, что в бреду может проговориться о преступлении. Проговорился он дома, когда, потеряв сознание, кричал: «Гоша! Прости меня, убийцу! Не души меня! Я отнесу трофеи в штаб!»

Жена поняла, что Никита на войне совершил злодейское убийство. Но виду не подала.

А когда муж выздоровел, ушла от него. «Зачем связывать жизнь с преступником?» – справедливо думала женщина.

Жадов остался жить вдвоем с матерью. Переехал из Выселок в город. Но призрак убитого им школьного товарища продолжал его преследовать. Лечение не помогало. В конце концов злодей попал в психиатрическую больницу.

* * *

Когда капитан Русаков вошел в комнату штаба полка, почти все офицеры были уже в сборе. Полковник Боровиков жестом пригласил его садиться. Рослой фигурой, удлиненным лицом, чуть рыжеватыми, светлыми волосами Русаков походил на Дон-Кихота. Да и остальные офицеры не были обижены ростом. Только Боровиков был невысок, грузен. Его большой лоб прорезали вертикальные морщины. Волевое выражение полных губ, четкий голос придавали полковнику внушительный вид.

Сегодня лицо комполка было сосредоточенным и продолжало хмуриться, давая понять присутствующим, что задание штаба дивизии будет не легким. Сообщение Боровикова о скором наступлении на фронте было встречено одобрительно.

После обмена мнениями, как подготовиться и выполнить без больших потерь поставленную задачу, офицеры разошлись. Потом пришла почта. Ординарец подал Русакову сразу два письма. Одно было от отца, благодарившего за весточку и сообщавшего об ударной работе колхозников для фронта, о посылках продовольствия и теплых вещей бойцам. В конце письма отец сообщил, кто где работает или воюет и выразил надежду на скорое свидание с сыном и на победу наших сил. «Ну, что ж, отец по-своему выразил народные чаяния и крепость нашего тыла», – подумал Русаков.

Второе письмо было от жены Зинаиды. Затаенно ожидая от письма долгожданного сердечного тепла, Русаков распечатал конверт. Но первые же строчки письма омрачили лицо офицера. Сидя за столом, он схватился за голову, согнулся, будто раненый осколком, да так и оцепенел. Из этого состояния его вывел голос подошедшего политрука Ларионова.

– Геннадий Васильевич! Гена! Что-нибудь плохое сообщили?

– Да уж надо бы хуже, да нельзя. Вот почитай, – сказал Русаков, протягивая другу письмо от жены, – представь себя на моем месте.

Близорукий и широколицый Ларионов поднес письмо к самым глазам и начал читать вслух: «Дорогой Геннадий Васильевич! – писала Зинаида. – Я вышла замуж. Мне стало скучно одной. У других жен есть хоть дети, а у нас с тобой их не было. Нашелся подходящий человек. У нас скоро будет ребенок. Не сердись, если можешь, прости! Зинаида».

– Да–а–а! – прочитав письмо, вздохнул Ларионов, – тяжелый случай. Как там не говори, а большинство жен любят нас только способными оставлять после себя потомство. И в этом, мой друг, большой резон. Вдумайся в ее слова: одной и ещё без детей, ей очень скучно. С детьми она, пожалуй, не совершила бы такого поступка.

– Но, Самуся, моя беспечная мать оставляла меня и братишек всецело на попечение больной и глухой бабки.

– А отец–то твой где был?

– Отец мой – замечательный человек. В гражданскую войну он первым пошел добровольцем в Красную Армию. Бил беляков, был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Первым он стал в округе коммунистом. После окончания войны стал председателем сельсовета, помогал бедноте высвободиться из кабалы богатеев. Кулачье не раз пыталось его убить.

Перегруженный общественными делами, он все же уделял внимание и нам – детям, беседовал с нами о том, какой будет скоро светлой жизнь людей? Утром он спешил в сельсовет. Возвращался домой вечером усталым, но довольным. Я ещё мальцом был, но запомнил ответ его однажды на мой вопрос: где он пропадает?

– Понимаешь ли, сынок, я проводил собрание о постройке новой школы. Кому-то ведь надо заботиться о детях. Вот коммунисты и заботятся. А ведь я коммунист.

– Неужели тебе всех больше надо!? – возмущалась моя мать, далекая от высоких интересов своего мужа.

– Видишь ли, – отвечал он ей, – если каждый мужик будет, как кулик, сидеть на своем болоте и не помогать передовым людям строить новую, счастливую деревню, то мы ее и не построим. У нас не будет школы. Дети останутся неграмотными, как тетка Улита, которая даже письмо прочитать не может.

– Да, твой отец настоящий человек, – ответил Самсон Ларионов.

– Наша большая семья была бедняцкой. Земли – с ноготок. Лошаденка, да две коровенки. Приработать на стороне было некому. Отец всецело был поглощен общественной работой. Нужда не выходила из нашей избы. Я и мои братья в школу ходили в лаптях. И все же отец нас поддержал в получении среднего образования. Придя с войны, он тогда сказал:

– Вот мы и победили всех белых генералов.

– А почему мы их победили? – спросил я тогда.

– Потому, что трудовой народ поднялся по призыву Ленина и его партии и опрокинул врага, изгнал его с советской земли, защищая свободу и свою власть.

– А как ты познакомился со своей Зинаидой?

– Теперь уже не моей, – вздохнул Русаков. – Мы встретились в Москве, когда я учился в Тимирязевке, а она работала бухгалтером на заводе.

Познакомились на новогоднем вечере в клубе.

– Мы – мужчины, – сказали Ларионов, – сначала замечаем внешнюю красоту женщины. В характере и ее привычках разбираемся не сразу. Прозрение приходит позже. В первое же время мы приписываем своим подругам желаемые нам черты, совсем не присущие им.

– Вот, вот. И у меня с Зинаидой, видимо, получилось так.

– А ты долго знал Зинаиду до женитьбы?

– Недели с две. Но я был убежден, что она была искренне со мной.

– А размолвки у тебя с ней были?

– Были. Но я считал их случайными. Уезжая на фронт, я был уверен, что она будет ждать меня, Самуся! Как же ты оценишь ее письмо?

– Понимаешь, Гена, здесь, на фронте, мы ежедневно рискуем жизнью во имя защиты наших семей, нашей Родины, нуждаясь не только в материальной, а и в моральной поддержке. В этом свете поступок Зинаиды можно бы назвать предательством, выстрелом в спину, изменой. А с другой стороны, Зинаиду и винить-то вроде не за что. Представь, что с точки зрения нашего законодательства главной целью брака является воспитание здорового физически и нравственно потомства. И это помимо того, чтобы идти вместе с другом жизни, чувствуя его плечо. Вот первого-то и не хватало вам с Зинаидой. А вообще-то случайные встречи, я имею ввиду «любовь с первого взгляда», в своем большинстве бывают неудачны. Может быть, слова мои банальны, но это так.

– Дорогой Самсон Иванович! Мой дед лишь однажды увидел свою будущую жену, влюбился в нее, а через пару дней – посватался.

– Ну, и как?

– Представь, жили припеваючи до гроба, нажили кучу работящих детей.

– Такие случаи не часты. Да и время тогда было другое. Сказывались и крестьянские традиции. Я считаю, что главное для прочности брака – духовное родство и одинаковые стремления.

– С точки зрения правоведа ты, Самуся, прав. И все же в этом деле много ещё не решенных вопросов социально– исторических, психологических, физиологических и иных. Ты прав в одном, что для благополучного брака нужно родство душ и единство цели, то есть – взаимопонимание и поддержка друг друга. И все-таки ты не ответил на мой вопрос, если бы оказался в моем положении: простил бы ты жену?

– Безусловно! Желание Зинаиды иметь детей – вполне справедливо, несмотря на то, что в условиях войны ее поступок равен нанесению такой раны, перед которой бессильны врачи.

Русаков тяжело вздохнул, попросил друга сохранить этот разговор в тайне. Ординарец Русакова принес ужин. Ларионов заторопился уйти в соседнее подразделение.

– Кушайте, товарищ капитан! – предложил Кузьма. – В обед Вы почти ничего не ели. – Кузьма вышел. Но аппетита у Русакова не было и к ужину «А ведь надо держать себя в форме, – думал капитан. – Завтрашний день потребует учесть все, и чтобы каждый боец его роты, как в суворовском войске знал свой маневр».

Русаков ужинал и невольно прислушивался к тихому, но явственному разговору за стеной – в соседней комнате Боровикова. Его посетил знакомый и сообщил о гибели врача – Елены К., близкого друга их обоих.

Боровиков: «Что для тебя Елена? Только случайная встреча, подарившая несколько блаженных минут, а потом вычеркнутая из памяти. Ты так спокойно сообщил о ее гибели, будто сгорел лишь вагон дров».

Гость: «Ну, не совсем так, мой дорогой. Я ее очень уважал.»

Боровиков: «Уважать – это не однозначно, что любить. Для меня она «кусочек юности сгоревшей», лучик, осветивший нашу совместную борьбу за колхозы в 30–х годах.

Сколько в ее душе было добра и света к людям!

Гость: «И для меня почти то же самое».

Боровиков: «Именно, почти, произнес он с ударением на последнем слове. – Понимаешь, смерть Елены унесла у меня много надежд, осиротила меня... Ах, да что теперь об этом толковать, разжигать боль! Давай–ка лучше спать». – Вслед за этими словами послышался скрип кроватей. Друзья улеглись.

Русаков был потрясен услышанным разговором, так отвечавшим его настроению. Он вроде бы чуть-чуть приободрился, узнав, что не у его одного тяжелые утраты в личной жизни. Русакова удивляло, что даже в эти дни Боровиков держался мужественно. Никто бы и не подумал о свалившейся на него беде. «И мне не надо раскисать», – взбадривал себя капитан, ложась спать. Может быть, не так уж тяжелы наши семейные утраты, по сравнению с общими судьбами людей. Все зависит от того, как воспринимает их человек» Но сердце Русакова продолжало ныть, точно по нему водили осколком раскаленного железа. «Ах, Зинаида,

Зинаида! Что же ты наделала со мной в такое трудное время!»

Во сне она привиделась капитану ласковой, была в голубом платье, гладила его волосы, целовала в губы и от нее, как всегда, пахло духами фиалки.

* * *

Сергей Житов проснулся от переклички петухов на рассвете мартовского утра 1944 года. Оглядев незнакомую комнату, где спал, он вспомнил, что накануне его резервная часть остановилась в этом рабочем поселке.

Торопиться некуда. На службе дежурил его заместитель, и можно было ещё немного подремать. Но Сергею уже не спалось. Память перенесла его в минувшее. Всплыли ребячьи годы: мать, отчий дом, друзья детства, соседи, ничем не примечательная его родная деревенька – Выселки с полями по загумнам, оврагом и речкой, казавшейся тогда рекой. С запольным к западу лесом с тёмно-зелёными елями.

Вспомнилось, как бегал он мальцом в сельскую школу, обувал лапотки с теплыми онучами, вытканными матерью. В холщевую сумку вместе с книгами засовывал бутыль молока и материнские пирожки.

Несмотря на нелегкий характер отца, семья их была дружной. Если отец был чем–либо раздосадован, мать стремилась утихомирить его, отвлечь от желания наказать кого–то из детей, кто капризничал. Спокойная настойчивость матери как бы обезоруживала гнев отца. Она – эта настойчивость и неторопливость, стала как бы ритмом жизни всей семьи, повлияла и на формирование характеров детей.

Старший брат Сергея – Кондрат, умный и трудолюбивый плотник, женился на смышленой девушке. Немного пожив в хозяйстве отца, он уехал со своей семьей в город на жительство. Федор остался с младшими сыновьями и двумя дочерьми. В беседах с братом Анфимом, Федор продолжал хвалить все старые порядки и хаял все новое. Убедить его в обратном не удалось никому. В колхоз он вступил последним. К общей работе не радел, ссылаясь на свою инвалидность.

Сергей был внешне похожим на своего отца в молодости. Такой же кудрявый, с крупными чертами лица, атлетическим сложением. Но он не разделял отцовских воззрений и уважал, казалось, даже больше не отца, а дядю Анфима за высокое мастерство, бескорыстие, за прямоту души и доброхотство к людям. Сергей старался походить во всем на своего дядю. Сельская жизнь в отцовской семье не увлекала юношу. По окончании семилетки, он без сожаления расстался с ней, уехал в город к брату, стал учиться на рабфаке. Федор ожидал от холостого сына присылки заработков. Но, узнав, что тот учится, махнул на Сергея рукой, как на «непутевого».

После рабфака Сергей Житов поступил в Ленинградский технологический институт, открывший перед ним широкие горизонты. На лекциях по философии Сергей услышал от преподавателя о том, что каждое явление, событие, факт имеют не только внешнюю сторону, а и внутреннюю сущность, причины и последствия. Познавая суть и взаимообусловленность законов диалектического развития природы и общества, человек может управлять ими, использовать их для совершенствования жизни.

Теперь Сергей понимал, что те, кто воспринимает только внешнюю сторону, уподобляются слепцам, ощупью идущим по жизни.

Преподаватели заметили у Сергея недюжинные способности к изобретательству, поощряли его стремления, помогли создать ему на последнем курсе важный химический препарат. Молодого специалиста ждало громкое будущее. Но война заставила Сергея отложить задуманные поиски. Студенческая жизнь, несмотря на материальные лишения, оставила светлые воспоминания.

Чтобы заработать денег на одежду и обувь, он в свободное время работал грузчиком.

Товарищи души не чаяли в Сергее за его чуткий и веселый характер. Учился он только на «отлично». Мастер неожиданно – острого юмора, он был самым желательным в молодежной среде даже в тяжкие минуты ожидания студентами вызова на экзамены. Уткнув свои носы в записки, студенты у двери аудитории повторяли.

– Зубрите, зубрите, – говорил им подходя Сергей Житов. –Но наверное никто не ответит на вопрос: «Кто есть студент?» – все поднимали голову, ожидая от Сережки очередной юморески, и он изрекал: «Студент – есть объективно существующая реальность, плавающая на поверхности науки и опускающаяся в ее глубину в период экзаменов».

– Это точно! – смеясь восклицал кто–то из студентов, стряхнувших смехом огромное напряжение.

Даже по дороге в столовую Сергей успел ввернуть им свою шутку: «Чего хотел Ломоносов, когда открыл новую планету?»

– Наверное хотел побывать на этой планете. – сказал кто– то на бегу.

– Попал пальцем в небо, – отрезал Сергей. – Ломоносов хотел есть, потому что проголодался как волк, наблюдая долгими часами звездное небо.

– С тобой, Серега, никогда не заскучаешь, – говорили ему однокурсники, уплетая овощной винегрет, прозванный «силосом».

Робкий стук в дверь заставил Сергея очнуться от воспоминаний.

– Сергей Федорович! Вы спите или встали? – услышал юноша приятный голос дочери Степаниды – Симы. –

Вставайте, завтрак готов!

– Встаю! – громко откликнулся постоялец. Как и в студенческие годы, он быстро вскочил, проделал гимнастику, оделся и вышел в столовую-кухню.

Сима собирала на стол. Светло–зеленое платье подчеркивало ее стройную девичью фигуру. Черные косы молодой женщины были уложены венчиком, придавая румяному и чернобровому лицу гордый вид. Степанида подавала на стол жареный картофель, горячие шаньги и неторопливо расспрашивала постояльца, откуда он родом? Кто родители? Женат ли? По выражению ее раскрасневшегося у печки лица, похожего на печеное яблоко, она осталась довольна ответами Сергея.

– А у нас в семье, – сообщила Степанида, – война ещё в 1942 году осиротила моих дочерей – Агнию с двумя детьми и Симу, только что вышедшую замуж. Да и многие женщины поселка овдовели. Горе наше горькое! Неужто злодей Гитлер не подавится им!?

– Теперь–то уж скоро подавится, – молвил Сергей. – Наша Армия успешно гонит врага на запад.

Во время этого диалога Сима, пригорюнившись, смахнула слезу и стала укорять мать: «Будет тебе, маманя! Не трави сердце. Дай людям спокойно позавтракать!» После завтрака Сергей заглянул в окно и восхитился:

– Да у вас здесь тихое приволье!

– То–то и оно, – откликнулась хозяйка. – Вот сходите с Симой, прогуляйтесь за околицу и увидите, что краше наших мест, кажись, и на свете нет нигде. – И, улыбнувшись, добавила:

– Да и то сказать, «Каждый кулик свое болото хвалит».

– Нет, нет, – добавил Сергей, – у вас в самом деле здесь красиво.

– Прежние то хозяева не дураки были, когда задолго до революции облюбовали наши места для своей фабрики на берегу нашей Клязьмы. И мы, здешние жители, стали работать у хозяев – вышивали, вязали, – дополняла Степанида свои сообщения о родной Краснопеевке, убирая посуду со стола...

Спускаясь с гористой улицы к реке, Сергей заметил, что Сима, идущая с ним рядом, успела сорвать веточку можжевельника и сказала: «Старые люди говорят, что злые силы боятся горящего можжевельника».

– Можете быть спокойны, Серафима Ивановна. – улыбаясь, ответил Сергей, – я не нечистый дух, а самый добродушный крестьянский парень, который всерьез собирается воевать против нечистых духов – фашистов.

– Что вы! – рассмеялась Сима. – Я не имела в виду вас, а просто вспомнила старое поверье. Можжевельник целебен. Мама собирает его ягоды и иголки впрок и применяет при лишаях и кожных сыпях у своих внучат.

Сима тяжело вздохнула и сказала:

– Кажется совсем недавно мы с мужем гуляли здесь. А уж его нет.

– Но, возможно, что похоронка была ошибочна, и муж ещё отыщется?

– Нет, – отрешенно ответила женщина. – Есть свидетели его гибели – земляки, вернувшиеся ранеными. Они даже сообщили, где он похоронен в братской могиле. А какой он был заботливый семьянин! Мастер-работяга! – Сима снова вздохнула, виновато посмотрела на спутника и добавила: «Вы уж извините, Сергей Федорович, что я своей болью навожу на вас хмурь.

Сергей, в свою очередь, рассказал о себе – как учился в рабфаке, в институте, как помогали ему из своих скудных заработков брат Кондрат и двоюродный брат Пахом Пантелеевич. Молодые люди не заметили, как вышли за околицу – к лесу. Ветерок доносил до них смолистые запахи сосен.

– Вот уж и грачи прилетели. – сказал Сергей, смотря на придорожные березы с грачиными гнездами. – За ними вскоре прибудут и жемчужинки весны – жаворонки.

– А когда все зазеленеет, – добавила Сима, – у нас здесь станет совсем хорошо.

В это ясное тихое утро Сергею казалось невероятным, что где–то на западе полыхает война, льется кровь, воюют и его братья – рассудительный Кондрат и младший – неунываха Саша. «Живы ли они?» – тревожился Сергей.

Ему в то утро было даже немного стыдно чувствовать себя умиротворенным и почти счастливым в обществе молодой женщины. «А может быть, это чернобровая смуглянка и будет его родной душой?» – мелькнула у Сергея мысль.

Прежние его встречи с девушками не оставляли глубоких воспоминаний. Он не успел влюбиться в институте. А вот сейчас у него появилось какое–то неиспытанное прежде сладковато–томительное чувство. Посмотрев на солнышко, он удивился, что время так незаметно приблизилось к обеду. «Как быстро бегут часы радости», – вспомнил Сергей виденную им ещё в детстве и старом журнале «Нива» картину, изображавшую минуты радости в виде бегущих вперед молодых и красивых девушек. А ниже в журнале изображались минуты скорби, в лице еле двигающих старых монахинь.

Прогулка в окрестности поселка немного сблизила Сергея и Симу. Молодую вдову радовало внимание к ней постояльца, выдержка его, скромность, уважение к женщине. «Вот бы с таким, как этот офицер, идти по жизни до конца! Да и годами он мне ровня», – думала Сима. Когда они возбужденные и немного усталые, вошли в избу, Степанида уже накрывала на стол. Пахло вкусно куриным супом и сдобными пышками. В гости к Степаниде пришла ее старшая дочь – Агния с двумя детьми. Горе и заботы состарили эту ещё не старую женщину, походившую на свою младшую сестру.

– А вот и гулены наши заявились к обеду, – приветствовала вошедшая Степанида, и Сергей сразу почувствовал, что стал здесь не чужой. Прогулка вернула Сергею аппетит. Отдыхая после обеда в своей комнате, он вспомнил, что завтра его ждут служебные дела – обучение резервов военному делу.

После первой прогулки юношу потянуло к Симе, которая ухитрялась после фабричного труда вечерком прогуляться с офицером к реке. Как–то в выходной день в Краснокопеевку прибыла кинопередвижка. В клубе показывали «Большой Вальс», где главным героем был композитор XIX века был Иоганн Штраус. Этой картиной тогда восхищалась молодежь. Сима с Сергеем тоже попали в кино. До начала сеанса в фойе слушали оперативную сводку Совинформбюро, после которой грянула песня: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой», напоминавшая всем военную грозу.

Зрители увидели на экране венский лес, которым проезжал Штраус со своей возлюбленной и сочинял бессмертную музыку любви. В это время Сергей незаметно взял и сжал руку своей спутницы. Сима не противилась. На какое-то мгновенье она почувствовала горячую истому и боялась пошевелиться. Хотелось продлить такое блаженное состояние. А Сергею казалось, что он поднялся на гребень перевала, победно шествует по нему, задевая звезды рукой.

Молодые люди не заметили, как пролетело это чудное мгновенье, и в зале вспыхнул свет. По дороге домой каждый из них почувствовал сердечную близость друг к другу. Сергей заговорил первым, заметив, что Штраус и его подруга увлеклись друг другом, ослепленные красотой и музыкой. Сима заявила, что чувство Штрауса было сильным, но преходящим, не говоря уже об актрисе.

Оба заспорили о том, какая должна быть настоящая любовь, Сергей вымолвил:

– Я удивляюсь только такому чуду, когда влюбленные обнаруживают не только внешнюю красоту, но и родство душ. Такое совпадение – великое счастье! А как бы Вы ответили в таком положении?

– Если бы этот человек мне понравился, оказался не связан семьей, я смогла бы его полюбить на всю жизнь, – сказала Сима.

Ответ Симы порадовал юношу. Подойдя к дому, они увидели на дверях замок, а в щели записку. Степанида сообщала, что ушла ночевать к Агнии.

После ужина молодые люди ещё долго сидели у окна в комнате Сергея. В раскрытое окно они вдыхали ароматы цветущей черемухи. Под конец разговора Сергей отважился спросить:

– Дорогая Сима! Могу ли я назвать тебя своей на всю жизнь?

– Чем же я вам понравилась? – ответила она вопросом на вопрос.

– Всем. А прежде всего давай говорить друг другу «ты». Я верю, что мы с тобой будем понимать друг друга и крепко дружить.

– А тебе не боязно жениться на женщине без высшего образования?

– Разница в образовании нам не помешает. Главное – что мы понимаем друг друга. А это означает, что общий уровень культуры у нас одинаковый.

Сима ответила согласием.

Проснувшись рано утром, Сергей увидел, что рядом с ним на подушке спала, ставшая теперь близкой Сима. Встав осторожно, чтобы не разбудить подругу, он вышел из комнаты, захватив одежду. Проделал гимнастические упражнения, оделся. Наскоро перекусив оставшимся ужином, офицер поспешил на службу.

По дороге Сергей Житов обдумывал нежданно свалившиеся на него счастье, как улыбку весны и мысленно пытал себя: «Не поспешил ли с женитьбой, поддавшись юношеской страсти? Нет, не поспешил, – говорил он сам себе. – Наши интересы обоюдны, и мы с Симой будем жить не по домостроевским обычаям, а вместе делить трудности и заботы. Только бы скорее кончилась война, а там… нас ожидает счастье.»

Сима оказалась непохожей на его прежних знакомых девушек в институте – лаборантку Соню, позволявшую мужчинам обнимать себя даже на людях, и однокурсницу Риту, мечтавшую о муже с высоким чином и о персональной машиной.

В Симе Сергей заметил замечательные черты русской женщины труженицы, скромность, внимание к людям, презрение к тщеславию и кокетству. Она вела себя просто, общительно. Сохраняя чувство женского достоинства. Сима никогда не заискивала перед мужчинами, не навязывала им свое внимание, как это делали некоторые ее сверстницы.

– Сегодня я доложу начальству о своей женитьбе и зарегистрирую с Симой свой союз, – думал Сергей дорогой на службу. Не ведал он, что его командование только что получило приказ отправляться на фронт.

Вернувшись из гостей, Степанида застала Симу ещё в постели. Поставив самовар и приготовив завтрак, она разбудила дочь:

– Вставай, соня! Торопись, а то опоздаешь на работу.

Пока дочь одевалась и причесывала свои волнистые косы, Степанида с надеждой оглядывала ее лицо, стараясь угадать счастливой ли была для дочери прошедшая ночь! Не дождавшись отзыва спросила:

– Аль вчера засиделись допоздна?

Сима быстро повернулась, обняла мать и радостно сообщила:

– Маманя! Вчера Сережа сделал мне предложение – быть его женой!

– Вот как! Ну, а ты что ответила?

– Да уж не знаю, – уклонилась Сима от прямого ответа.

– Чего тут знать? Выходи, милая, а то останешься вдовой-вековухой. Война поубавила мужиков-то. А бабами то теперь хоть пруд пруди.

– Так ведь война идет, и его могут отправить на фронт.

– Гляди, девка! Я старая, а чую. Что этот офицер сурьезный, собой красавец, антилигентного обхождения. Будет заботиться о нас. Да и на войне не все погибают.

– Я согласилась, мама, – сказала дочь, беря со стола с собой завтрак.

– Дай то вам бог совет да любовь, – перекрестила мать Симу.

Вечером Сергей сообщил Симе о срочной отправке их части на фронт. Жалел, что не успели они зарегистрироваться, что наступила внезапная разлука.

У поезда Сима старалась заглядывать в глаза любимому, повторяя наивные слова всех провожавших солдат «беречься». Сергей снисходительно улыбался ее напутствию и думал, что трудно уберечься от пули на войне, но надеялся, что пуля его минует.

Поезд тронулся, Сергей наскоро поцеловал Симу, простился со Степанидой и вскочил на подножку вагона, махая им рукой.

Последнее, что запомнилось ему, это крик Симы: «Возвращайся с победой, я буду тебя ждать!»

Вскоре ее голубое платье растаяло вдали. Мелькнула станция с цветущей в палисаднике сиренью. Потом потянулись перелески и поля.

С дороги Сергей успел написать жене письмо: «Милая Сима! Встреча с тобой – это для меня счастливая улыбка весны! Ты теперь уже далеко, но образ твой навсегда остался в моем сердце. Береги себя, моя дорогая! Наша с тобой судьба – это теперь судьба многих молодых людей, оторванных войной от своих близких и любимых. Я вернусь. Жди. Крепко целую тебя много раз. Твой Сережа.»

Эшелон резервистов миновал Москву, и вскоре Сергей Житов увидел беспощадно–чудовищный «почерк» откатившихся теперь далеко на запад фашистских орд – этих гуннов XX века. По обеим сторонам дороги валялось разбитое военное снаряжение. Мирная земля было истерзана снарядами. Кое–где сиротливо чернели остовы обгоревших деревьев. На месте прежних цветущих городов и сел торчали остатки кирпичных стен, голые печные трубы, как замороженные человечьи трупы, молчаливо взывавшие о помощи.

Взирая на эту разрушительную картину, Житов задавался вопросом: как могла передовая европейская нация – немцы, породившая Гейне и Гете, Тельмана и Либкнехта, так оскотиниться, озвереть, вернуться в средневековье, чтобы в погоне за «жизненным пространством» стирать по приказу оголтелого маньяка многовековую культуру народов?

Странное зрелище представлял собою Смоленск, а вернее то, что осталось от этого красивого и многолюдного города, в котором почти не было ни одного уцелевшего дома. Горы битого кирпича, груды изуродованного бетона и металла, глубокие воронки, наполненные водой – немые свидетели прошедших недавно здесь кровопролитнейших боев.

При старом времени на восстановление этих «ворот в Москву» потребовались бы десятилетия. Но теперь, спустя лишь несколько месяцев, город начинал приобретать дыхание жизни. Рядом с руинами и печными трубами возникали землянки. Вернувшиеся из эвакуации жители расчищали землю под огороды, пахали на себе или вскапывали лопатой, сажали овощи. Навстречу эшелону резервистов теперь шли составы, груженные не только ранеными, но преимущественно военнопленными. Все это свидетельствовало о приближении войны к желаемому концу.

Приехав на фронтовые позиции, Сергей Житов был захвачен общими заботами по подготовке стратегического наступления на самое логово врага. От каждого командира и бойца требовалось большое умение, выдержка. Однако при срочном доукомплектовании частей не все командиры отвечали своему назначению. Непосредственный начальник Житова – капитан Бисквитный не проявлял должной заботы о своих подчиненных. Он часто взваливал на Сергея свои задания, не давая лейтенанту передышки после их выполнения.

Однажды на заявления Сергея, что он не спал уже трое суток, Бисквитный ехидно заметил: «Вы Житов, вообразили себе, что приехали сюда на курорт». Но приказ командира есть приказ, и его надо выполнять. Опасаясь заснуть на ходу, Сергей вынужден был идти на очередное задание. Он вспомнил, как на одном партсобрании майор Куницын осадил Бисквитного: «Ну что ты глотку дерешь? Все «я» да «я». Ячеством заболел! Хоть тебе и за сорок, а я бы посоветовал посмотреть на себя со стороны, что ты есть за «герой?»

После такого замечания Бисквитный стал немного поскромнее, но ненадолго. Привычка жить за чужой счет и даже получать незаслуженные награды приводила к тому, что этот человек снова сползал на прежнюю колею.

«Неужели не выдержу? – подумал Сергей, борясь с головокружением. – Хотя бы часок подремать». По пути Сергей решил зайти к Куницыну, который до войны заведовал кафедрой в их институте и хорошо разбирался о людях.

– Лейтенант Житов, Вы больны? – спросил политрук вошедшего Сергея.

– Да, почти. Не спал трое суток и только что пришел с задания, как снова должен выполнять другое задание, – отвечал Сергей.

– Но неужели Вас некем было заменить? Ведь люди–то есть? Обождите, я сейчас позвоню Бисквитному.

Куницын позвонил, нашел предлог освободить Сергея на два–три дня для выполнения срочного штабного задания. «Идите в мою землянку и выспитесь на моей койке, – сказал Куницын, – а я скажу своему ординарцу, чтобы Вас не тревожил».

Сергей проспал почти 14 часов подряд. И как ни трудно было после выполнять штабное задание, он выполнил его в срок, заслужив благодарность. В эти же дни он написал Симе письмо и послал свою любительскую фотографию. В коротком письме Сергей снова просил жену беречь себя, особенно теперь, когда она носит в себе новую жизнь – их первенца. Просил Симу больше писать о себе, сообщая, что фронтовая почта часто задерживается, а он тревожится за своих близких.

Бисквитный по-прежнему продолжал изводить Сергея. Однако и на этого изверга, как называл его Житов про себя, пришло возмездие. Костлявая дама настигла его однажды шальной пулей на дороге. Бисквитного схоронили, и Сергей бессовестно радовался его смерти. Место погибшего занял капитан Русаков. Требовательность к подчиненным сочеталась у него с внимательностью к их нуждам Сергей приободрился. Однажды под вечер, возвращаясь от комбата. Сергея кто–то окликнул:

– Сережка! Зазнался окаянный! Проходит мимо, равнодушно козыряет и своих агафонов–рябинников не узнает! Непорядок!

Обернувшись, Сергей увидел улыбавшегося своего школьного товарища:

– Сеня Гусаров! Какими судьбами?! – они крепко обнялись.

– Теми же, что и ты. На днях вернулся из госпиталя, услышал, что нашу часть доукомплектовали резервистами... Постой, ты сейчас свободен? Пойдем ко мне, я здесь недалеко, – и он потащил Сергея к себе.

Землянка Гусарова оказалась выше и просторнее обычной. Из четырех нар трое были застланы и заняты.

– Переселяйся-ка к нам, друг! У нас тогда будет полный кворум агафонов, – сказал Сеня, показывая Сергею свое жилище.

– Так я с радостью перейду к вам. А кто ещё здесь с тобой живет?

– Ты их, наверное, помнишь: Слава Воронихин из Волдырева, что недалеко от ваших Выселок.

– Славка! Неужели! Так это мой закадычный друг! Мы с ним сидели на одной парте. Где он сейчас?

– Выполняет задание и, наверное, скоро вернется. Второй товарищ – Вася Пылаев. Помнишь, из параллельного класса «Б». Он уже старший лейтенант, но не задается чином, А уж немецким языком чешет, будь здоров! Без всякого акцента! Языка достает запросто, одевшись в немецкую шинель и каску.

Сергей не успевал восхищаться новостями Сени, и ему показалось, что вернулся он в свой класс, что сейчас в землянку войдет учительница и будет спрашивать урок. Возбужденный от радостной встречи с другом детства, Сеня Гусаров сиял. Серые глаза его излучали восторг.

В школе Гусаров слыл аккуратистом, сохраняя эту черту и во фронтовой жизни. Подворотничок его отличался белизной, ногти аккуратно подстрижены. Угощая Сергея консервами и пшеничным хлебом, Гусаров продолжал рассказывать о земляках.

Вбежавший в землянку вестовой сообщил ему о вызове в штаб.

– Ну, ты перетаскивай свои манатки, а я постараюсь сегодня оповестить наших агафонов. Пусть придут, проведем вечер встречи!

– Нашего класса прибыло! – вскричал русоволосый Слава Воронихин вошедшему с вещами Сергею.

Сидевшие за столом его товарищи вскочили и помогли прибывшему рассовать его вещи. Потом Воронихин обнял и расцеловал Сергея. Его примеру последовал и Вася Пылаев – небольшого роста, смугловатый юноша.

Гусаров предупредил, что он свободен только до 11 часов ночи, а потом пойдет на дежурство. Он разлил по кружкам добытую где–то водку и произнес тост:

– Давайте, друзья, выпьем за наших предков – агафонов– рябинников!

– А почему не за нас всех? – недовольно заметил Пылаев.

– Сразу видать, что ты не краевед! – отрезал Воронихин. – Предков надо уважать! – говаривал Ломоносов. Очередь дойдет и до нас.

Друзья выпили, закусили квашеной капустой, но Пылаев продолжал ворчать: «Подумаешь, какие-то агафоны, жившие когда–то, я должен пить за них». Воронихин, как дотошный краевед, даже привстал от обиды за матвеевских агафонов, олицетворявших собой всех мастеров-костромичей. Он назидательно начал просвещать Пылаева:

– Вася! Ты, наверное, слышал и певал песню: «Вот мчится тройка почтовая по Волге матушке зимой...»

– Знаю, слышал, люблю эту песню. А при чем здесь агафоны?

– А при том, что ее сочинил сын крепостного – талантливый певец Иван Алексеевич Рупин20, современник Пушкина. Его же песне «Соловушка» и ряд других. Рупин – наш костромич, понял?

– Слава! Ты помяни этому Фоме Неверующему и более древних агафонов – подлил масла в огонь Гусаров.

– Изволь. Костромичи, то есть наши агафоны, рубились против Мамая на Куликовом поле в отрядах Дмитрия Донского. Они же были ударной силой в отрядах против польских панов в 1610 – 1612 годах, помогая войску Минина и Пожарского освобождать Москву.

Костромичи – Гурий Никитин20 и Савин Сила21 – ученики Андрея Рублева расписали чудесными фресками соборы и оружейную палату в Кремле. В XVII веке наши крестьяне–парфеньевцы, кологривцы, ветлужане участвовали

20 РУПИН (Рупини) Иван Алексеевич (1792, Костромская губ., ныне Костромская обл. – ок. 20 III 1850, Петербург) – русский певец (тенор), композитор, собиратель нар. песен. Был крепостным помещика П. И. Юшкова. Мальчиком пел в церк. хоре; позднее был отвезён в Москву для обучения у итал. учителя пения Мускети. Р. обладал прекрасным голосом, владел искусством бельканто. Получив освобождение от крепостной зависимости, Р. переехал в Петербург, где под рук. оперного дир. Т. В. Жучковского занимался гармонией и полифонией, а также совершенствовался в исп. теноровых партий итал. опер. Приобрёл известность в качестве конц. певца и учителя пения. Создал ок. 50 романсов и песен на сл. А. А. Дельвига, А. С. Пушкина, Ф. Н. Глинки, Ф. А. Кони и др. Песня Р. «Вот мчится тройка удалая» (сл. Ф. Н. Глинки) стала известной нар. песней. Источник: Музыкальная энциклопедия, 1973–1982

в войне Степана Разина против помещиков и первыми выступили под его знаменем.

– Друзья! Чуть было не забыли мы наших женщин. Все помните старостиху Василису, которую сам Кутузов наградил за геройские подвиги. Так и сейчас наши женщины оказались героинями. Повсюду – на заводах, в колхозах, в учреждениях они смогли заменить мужчин, ушедших на фронт, и продолжают увеличивать производство боеприпасов и продовольствия, фронт кормят, за детьми ухаживают. А сами не досыпают, не доедают Разве это негеройство!? Выпьем за наших женщин – матерей, жен, невест, сестер! – и Сеня Гусаров начал разливать водку в кружки. Тут и Вася Пылеев припомнил, что костромичами являются писатели – А.Ф. Писемский22, драматург А.Н.Островский23, показавший темное царство помещичье – буржуазной России.

А Воронихин добавил, что в исторических энциклопедиях и словаре Брокгауза и Ефрона25 насчитал более сотни своих земляков, прославивших Россию.

– Например, Геннадий Невельской24 из Солигалича, наперекор придворным немцам Николая Первого (Нессельроде, Бенкендорфа и др.), отвергнул их выдумку о якобы «несудоходности» устья Амура и о том, будто оно не связано с Тихим океаном.

Невельской на свой риск исследовал амурское устье, узнал, что оно вполне судоходно и выходит в океан. Открытие для России водного выхода в Тихий океан (которого так опасались враги России). Сыграло огромное значение в освоении русскими Дальнего Востока без единого выстрела Невельской же составил карты Приамурья и Приморья. Узнал, что Сахалин – остров, а не полуостров, как полагали раньше. Описал Курильскую гряду.

– Спасибо, товарищи! Вы меня просветили. – воскликнул Вася Пылаев. – Я понимаю, что в каждой нашей области и республике СССР есть, как и в Костромской земле, свои выдающиеся люди, жившие в прошлом, но продолжают быть нашими современниками, потому, что их труды не потеряли и сейчас свою действенную силу.

– Я так и знал, – шутливо заметил Воронихин, – что ты, Вася, тоже способен сотворить что–то великое. У тебя голова, ну, хотя и не как у Льва Толстого, но все же здорово соображает!

Наши газеты и журналы сообщают, что и теперь агафоны не падают в грязь, а дают фрицам прикурить, – сказал Гусаров. – Многие совершают подвиги. Галичанин Дима Ушаков повторил подвиг Матросова, костромич – летчик Владимир Мосин сбил 22 неприятельских самолета. Макарьевец Юрий Смирнов уже посмертно награжден званием Героя Советскою Союза, попав тяжело раненым в плен, он не выдал военной тайны Родины, за это враги его распяли на стене землянки. Наши земляки – Павел Алексеевич Белов, родом из Шуи, стал генералом, Александр Александрович Новиков из деревни Крюково – командиром военно-воздушных сил, Смирнов Николай Иванович25 уроженец деревни Робцово бьёт врага, командуя подводной лодкой на Черноморском флоте и многие другие, в том числе и из нас кто-то сегодня уже потенциальный герой. Поздно уснули друзья после этого вечера, Гучаров, уйдя на дежурство, рассказал своим сослуживцам о своих предках – земляках – агафонов и с легкой руки его те только роту, а и весь батальон стали называть агафонами–рябинниками.

Общение с бывшими школьными товарищами, фронтовое чувство их локтя радовало Сергея Житова. Огорчало лишь молчание Симы, и офицер стал плохо спать.

В середине декабря 1944 года он писал ей: «Милая Сима! Что ты молчишь! Тревожусь за тебя. Будь осторожна. Не поднимай ничего тяжелого. Береги себя и нашего будущего малыша! Извини, что и на сей раз не могу тебя обрадовать. Отпустить на побывку меня не могут, а мне так бы хотелось повидать тебя, помочь тебе... У нас сейчас властвует зима. И нам так нужны и дороги теплые слова от своих родных и друзей. Прошу тебя мужественно перенести навязанные нам врагом военные невзгоды! Крепко обнимаю тебя и целую тысячу раз. Твой Сережа.»

Одно письмецо в эти дни все же обрадовало Сергея. Ему написала двоюродная сестричка – подруга его детства Оля Житова, теперь по мужу Керимова. Она работала на родине директором средней школы. Она одобряла Сергея за выбор подруги жизни, предсказывала скорую победу и просила писать ей.

В январе 1945 года Сима родила сына и радовалась, что малыш похож на Сергея. Такой же крупный отцовский нос,

крупные губы, карие глаза и ямочки на щеках, когда он улыбался.

Сергею сообщили, и он ответил радостной поздравительной телеграммой. А его фронтовые товарищи заметили: «Сережа! Теперь тебе не страшно. Если и погибнешь в бою, останется сын – продолжать твое дело.»

* * *

В полку Боровикова, продвигавшемуся с юго-восточной стороны к Кенигсбергу, многократные атаки наших войск, наступавших на открытой местности, наталкивались на лавину огня, снарядов, пуль врага. С большими потерями наши части все же врезались во вражеские позиции отборных эссесовских войск.

Каждый метр территории здесь был пристрелен врагом. И все же наши разведчики во главе с командиром лейтенантом Максимом Керимовым под густым туманом благополучно дошли до цели. У стены разрушенной хоромины передохнули, осторожно покурили в рукав. Прислушались. Далекое уханье зениток, жужжание самолетов дополнялось редкими пулеметными очередями и приглушалось тишиной, которая могла внезапно обернуться огненным шквалом.

– Надо было подавить огневые точки противника на колокольне кирхи и на чердаке каменного сарая, чтобы обеспечить успех наступления наших частей. Продвижение по открытой местности даже ночью требовало от разведчика сугубой осторожности, сметливости. Потому то на выполнение задания и посланы были алтайский охотник Керимов, саратовец Козлов, татарин Шак Булатов, умевший, как привидение, бесшумно появляться и исчезать, украинец Филько, которого в роте прозвали Филькой.

Батрак хозяина местной фермы – старый чех, с которым разведчики поделились консервами, сообщил о сбежавшем хозяине и указал менее опасные проходы к огневым точкам противника, куда и направился Булатов. Филько, переодетый в форму немецкого солдата и знавший немецкий язык, взялся обезвредить чердачное орудие.

Максим с ординарцем Ильей стали отвлекать охрану машины, подъехавшей к сараю за оружием. Дождь и туман оказали помощь разведчикам. Булатов тем временем забрался на колокольню кирхи, быстро и бесшумно подавил огневую точку, как и его товарищи на чердаке сарая с противоположной стороны.

За этот подвиг разведчиков наградили потом орденами «Красной звезды».

Возвращаясь в землянку на рассвете и приближаясь к своим, Филько, молчавший до этого, как рыба, изрек: «Вот и побывали в преисподней. Теперь бы я собаку съел». «Нет, лучше барашка», – прибавил Керимов. Достигнув кухни и наевшись досыта, бойцы воскресли духом. Почувствовав смертельную усталость и передав командиру о выполнении задания, они заснули.

Максим Керимов проснулся от смеха и шума на улице. Товарищей в землянке уже не было. Раскрыв дверь землянки, он увидел капитана Веденеева и политрука Ларионова.

Стоявшие рядом смеялись. «Что там такое стряслось?» – подумал Максим и вышел из землянки. Поздоровался, прислушался к разговору:

– Что вы, товарищи! – смеясь оправдывался Веденеев, – мы просто поспорили с комбатом Киреевым...

Максим знал прошлое своего начальника Веденеева, молодого весельчака, в детстве беспризорника, а позднее воспитанника детдома. В гражданскую воину мальчишка лишился родителей, и его приняла улица, сделав карманником. Это свое «искусство» он оставил ещё в детдоме.

Однажды в кругу своих друзей, Миша Веденеев похвалился, что может неслышно обокрасть кого угодно, хотя бы самого комполка.

– Братья славяне! – крикнул долговязый комбат Киреев с выпуклыми серыми глазами, – ставим Мишке две бутылки коньяка, если он совершит подвиг! Все согласились. Случай Веденееву скоро представился. Вызванный наряду с другими комбатами в штаб полка, он по всей форме подошел к Боровикову передать дополнительные материалы о дислокации части, чуть прикоснулся к командиру, постоял с полминуты возле него, и часы полковника оказались у него в руках.

Вскоре после ухода командиров, Боровиков хватился часов, прекрасно помнил, что не снимал их даже во сне.

– Мистика какая–то, или у нас в полку завелся гипнотизёр?

– Вы это о чем, Ксенофонт Михайлович! – спросил адъютант.

– Представь себе, часы у меня исчезли черт знает куда Поищи немедля. Адъютант был удручен. Как–никак, а командир мог подумать и на него. Поискал на столе и вокруг, часов не было. Боровиков ушел. Вскоре в комнату вбежал с донесением комбат Киреев. Выслушав адъютанта. Киреев успокоил его, что часы он найдет и поведал о шутке Веденеева.

– Лихо работаешь, капитан! – воскликнул Киреев, встретив Виденеева по дороге из штаба.

– А коньячок–то не забудь отдать. Пари есть пари, – подмигнул Миша Кирееву. Передавая часы, сказал:

– Возьми вот, передай с извинением. Да пусть ребята не треплются.

– Ладно! – сказал тот. – Не будем завидовать твоей славе.

Получив от адъютанта часы и выслушав рассказ об их исчезновении, Боровиков, смеясь, сказал политруку Ларионову, подошедшему в тот момент:

– Не знал, что в пашем полку, кроме батальона агафонов, есть ещё и «Багдадский вор». Не хватает только артистов.

– Есть, товарищ полковник и артисты! – отрапортовал политрук. – Да ещё какие! Прямо скажем, невиданных жанров и способностей!

– А нельзя ли посмотреть их искусство? Пока у нас небольшое затишье, устроить бы концерт, а?

– Это можно. Суббота на носу, в артисты рядом, – ответил Ларионов.

– Вот Вы и организуйте дело как следует.

– Есть, организовать как следует, – отчеканил политрук и отбыл выполнять приказание. В тот же вечер бойцы втихомолку репетировали. Стенгазетчики, тоже готовились – писали фельетоны, карикатуры, шаржи. Даже повара включились в эту кампанию, готовя для гитлеровцев «отбивные котлеты» и остроумные шутки. Вечером в субботу в большом зале виллы сбежавшего немецкого барона собрались бойцы, за исключением дежурных.

Начхоз Микулыч – так звали пожилого бойца Суровнева распорядился истопить здание, обставить зал мебелью.

На импровизированной сцене стоял стол и два стула. Появление конферансье Васи Дудкина с нарочито серьезной физиономией и его объявление о начале концерта под лозунгом «Смотр боевых талантов» оживило зал. На сцепе появились в гриме Иван Гуслин из соседнего батальона Русакова и новгородец Петряев по прозвищу «Садко».

Оркестр самодеятелей заиграл на гармошке, балалайке, домбре и гитаре песню «Вдоль да по речке...» Хористы запели песню с лихими припевами. Кто-то незаметно подсвистывал даже притопывал. Певцы мимикой изображали добра молодца с кудрями, старушку, которая «только волосы дерет», и, конечно же, красну-девицу, вызвав оглушительные аплодисменты. Но этот номер, был, так сказать, для затравки.

Потом музыканты заиграли «Вдоль по питерской». Песню подхватили певцы, и музыка стала такой залихватской, что у сидевших в зале ноги сами собой стали приплясывать.

В третьем номере программы высмеивалась пропаганда Геббельса26. Сцену разгородили на две части. В одной – Геббельс. Его превосходно изображал маленький боец Анкудинов. Гитлеровский супер-враль, выступил по радио, истошно выкрикивал о мнимых успехах армии Третьего Рейха, о том, что немецкие войска атакуют красных и успешно двигаются на восток. Другая половина сцены представляла советскую городскую площадь. Из репродуктора, висевшего на столбе, слышалась радиосводка Совинформбюро о победах Красной армии, захвате многих тысяч пленных фашистов, отправленных на восток страны.

Потом Анкудинов преобразился в бравого солдата Швейка, попавшего каким-то чудом на прием к Гитлеру. Швейк отвечал на вопросы фюрера по заранее составленной для него Геббельсом анкете и «нечаянно» ошибался. На вопрос Гитлера о положении немецких войск на восточном фронте Швейк сказал строку, предназначенную для Советской армии: «Удирают, мой фюрер, оставляя на дороге танки, вооружение и, извините, собственные штаны, драпая в одном исподнем». – «Вон! – рассвирепел Гитлер. Схватив стул, он запустил им в Швейка, успевшего-таки ретироваться.

– Ну, как поговорили? – спросил Швейка секретарь Гитлера.

– Осмелюсь доложить, поговорили по душам.

В зале долго не смолкал смех. Но вот на сцену вышел Веденеев, загримированный под Гитлера, и стал выполнять победный танец сатаны в побежденной Западной Европе.

А когда очутился в Восточной, – то начал пятиться от неожиданного отпора Советских войск, наступавших на «танцора», который наконец провалился в преисподнюю, а победители пропели песню:

«Очищаем землю просто, Чтоб взрастить повсюду сад. Пожелавших «Дранг нах Остен27» Фрицев всех отправим в ад.

Когда в зале вспыхнул свет, бойцы потянулись к стенгазете. Тут было много смешного. Комполка изображен был удивительно похожим на свою фамилию, в форме гриба– боровика, с длинными усами и косматыми черными бровями. Под шаржем были слова из детской песенки: «Царь–грибовый – боровик...»

Комбат Киреев, имевший звание морского капитана третьего ранга, представлен был сухопутным капитаном, мечтавшим о морском сражении. Веденееву тоже досталось в этой газете.

В отделе «Армейская сатира» нарисовал был Гитлер с головой волка, выглядывавшего из подземною штаба под Кенигсбергом. На него были направлены дула советских пушек. Под рисунком подпись: «Надо спасаться. Охотник рядом».

О союзниках СССР, пытавшихся тайно договориться с Гитлером и кончить войну сепаратным миром, говорилось: «Мистеры и сэры! Напрасно вы играете надвое! Припомните историю. Русские прусских всегда бивали и от Берлина дважды ключи получали. Третьего раза не миновать!» Все были довольны вечером.

В тот вечер Керимов и Веденеев уснули поздно и все равно не успели наговориться. Фронтовая жизнь спаяла совсем разных по характеру двух воинов: медлительного, но точного в своих действиях алтайца Керимова и русского офицера, привыкшего к быстрому ритму жизни.

– Миша! Я все удивляюсь, что чувствую себя здесь, как дома, – говорил Максим Керимов другу.

– Верно, – отозвался тот.

Фронтовая дружба и стремление к единой цели, – это отражение нашего, советского образа жизни, где через русский язык и взаимовыручку каждый представитель любой национальности вливает и свою самобытность культуры.

– Какое же прекрасное настанет время на земле, когда исчезнет капитализм, и все народы сольются в одну братскую семью!

– Но мы постараемся сделать все, – заметил Веденеев. – чтобы больше не было войн.

* * *

К началу 1945 года почти вся советская территория, захваченная прежде врагом, была освобождена. Наши бойцы уже освобождали народы Центральной Европы от фашистского ига. Вступив на территорию Восточной Пруссии, советские воины узрели наяву воскрешенный гитлеровцами из древности рабовладельческий порядок.

В поместьях немецких баронов Гудериана, Эриха, Коха, Вейхса – уроженцев Восточной Пруссии, командовавших группировками «Север» и «Центр», в ужасающих условиях трудились тысячи рабов. У каждого на руке был выжжен номер, как нумеруют скот. Имена их исчезли из списков. Пищей рабов служило пойло из свекольной ботвы, а жилищем – хлевы.

Людоедская программа Гитлера – стереть с лица земли целые народы и цивилизации, была в действии. Кровь застывала в жилах, когда советские бойцы освобождали из концентрационных лагерей пленных и согнанных сюда мирных жителей. Это были еле двигавшиеся скелеты, измученные голодом, пытками, издевательствами. Миллионы были сожжены в фабриках смерти. У оставшихся в живых фашистские вурдалаки пытались вытравить чувство человеческого достоинства, заставить забыть Родину и долг перед ней. Этот «порядок» охраняли здесь отборные дивизии головорезов и 19 бастионов с самым страшным – Кенигсбергом.

После недолгого затишья и подготовки, наши части в середине января 1945 года перешли в наступление на всем протяжении советско-германского фронта. Продвижение это было столь стремительным, что в отдельных местах неприятель не успевал уничтожать материальную, боевую часть, транспортные средства. Владельцы поместий улепетывали, оставляя свое имущество. Не обошлось при этом и без курьезов.

Однажды, заняв один из населенных пунктов, наши бойцы остановились в замке сбежавшего барона. На столе был оставлен даже не остывший ужин с традиционной колбасой, салатом и черным кофе. Проверив не отравлена ли пища, уставшие и голодные бойцы уселись ужинать.

В гостиной стоял большой рояль. На стенах, покрытых штофными обоями, висели портреты надменных предков владельца замка. Любитель музыки старшина Бондарев, поев, подсел к роялю и начал играть Листа. В дверях соседней комнаты, как привидение показался высокий, худой старик. Он оказался отцом хозяина.

Старик сначала с величайшим ужасом и удивлением смотрел на музыканта – простого русского солдата. Старшина знал немецкий, заметил старика и заговорил с ним, приглашая подойти. Старик подошел, осторожно взял папиросу из протянутой Бондаревым пачки «Казбек» и закурил.

С минуты на минуту ожидавший от «русских варваров» мучительной казни, старик был потрясен их мирным видом, а не свирепостью, о которой твердила немецкая пропаганда.

Особенно поразился старый барон тем, что «руссиш зольдат – джентльмен», умеет играть на рояле, даже Листа. Узнав, что музыкант окончил институт, а русские командиры учились, в военных академиях, старик повторял: «О, мейн Гот! О, мейн Гот!» В следующее утро гуманность русских привела барона в неописуемое изумление. Он увидел на улице, возле походной кухни русских войск огромную очередь немецких детей, женщин, стариков, получавших каждый миску супа и пайку хлеба.

Накануне общего наступления наших войск, Сергей Житов получил от жены сразу несколько писем и успел ей ответить: «Милая Сима! Твои задушевные письма подняли мое настроение. Благодарю тебя за них и целую много раз. А до этого и сильно тревожился. Даже написал тебе отчаянное письмо. Теперь вижу, что напрасно, и ты простишь меня за то письмо. Я понимаю, что теперь у тебя мною забот с нашим первенцем – Андрюшей. Радуюсь, что вы все здоровы и все у вас благополучно. Писать письма мне теперь некогда, и ты, моя родная, поймешь. При первой же встрече мы решим все заданные тобой вопросы. Поцелуй за меня Андрюшу. Привет родным, твой Сережа».

Письмо удалось Сергею отправить в тот же день. А потом завязались на фронте ожесточенные бои. Гитлеровцы, имея выгодные позиции, отчаянно сопротивлялись, но вынуждены были оставлять насиженные места одно за другим. 19 января пал Тильзит. 27 января наши части захватили здесь резиденцию гитлеровского штаба с выразительным названием «Волчья яма».

Гитлер продолжал слать своим генералам грозные приказы – отстаивать любой ценой Кенигсберг. Сюда были переброшены им дополнительные дивизии. Вражеская крепость поливала наши части огнем и металлом. Потом наступило краткое затишье. А с 13 марта враги возобновили ожесточенные атаки.

В ночь на 6 апреля, наши части прорвались, наконец, на окраины этой крепости. Притаившиеся на чердаках, в развалинах домов, фашисты обстреливали советских бойцов, наступавших по открытой местности. Первые цепи их войск почти все были скошены пулеметным огнем противника. Смертельно раненый, упал ротный командир 3 роты. Его заместитель Сергей Житов принял команду на себя. Рота снова бросилась в атаку и с помощью подоспевших частей Гусарова закрепилась на занятых позициях, продолжая наступление. Где–то рядом с ними действовал и капитан Русаков – командир всего батальона, Слава Воронихин – командир 2 роты.

Вражеский осколок снаряда поранил пулеметчика Федю Салаакина – плясуна и запевалу роты. Вдруг страшный взрыв потряс землю. Взрывной волной Сергея отбросило далеко. Сколько времени пролежал он тут – неизвестно. Ручные часы остановились. Очнулся он, почувствовав сильный озноб. Шел дождь со снегом. Одежда промокла. В голове гудело. «Контузило», – догадался Сергей. Но главное – остался жив. Смерть дала отсрочку. Спасло его то, что он скатился с гребня воронки вниз. Наверху гребня он увидел бойца, лежавшего книзу лицом.

Сбросив осторожно с себя землю, Сергей почувствовал, что болит предплечье. Нащупал запекшуюся кровь. Ранен. Все же он смог приподняться. Но тут услышал левым ухом (правое оглохло) жужжание над воронкой трассирующих пуль. «Будто в котле сижу», – подумал раненый. Собравшись с силой, он пополз немного вверх, за ногу ухватил лежавшего на гребне воровки бойца и потянул вниз. «Боже мой! Слава Воронихин! И никаких признаков жизни! Гады! Проклятые гады!» – шептал про себя Сергей. – Опоздал я очнуться, ах опоздал! А то бы помог ему! Какой же человечище мог бы из него подняться! Какой талант погиб!»

Сергей беззвучно зарыдал, как ребенок, видя свое полное бессилие перед случившимся. Голода кружилась. Перед глазами мелькали огненные круги. Сильно хотелось пить. В углублении воровки скопилась дождевая вода. Сергей напился и услышал голос на родном языке:

– Ребята! Кто здесь живой?

– Я живой! – откликнулся Сергей. – Только что очнулся от раны. В воронку спустился санитар Илюша Готовцев.

– Товарищ лейтенант! Не вставайте! Вы потеряли много крови!

Только тут Сергей заметил вокруг себя лужу запекшейся крови п понял, что лежит тут давно.

– Сколько же я пролежал здесь?

– Сейчас пять часов вечера, – ответил санитар. Он смазал рану Сергея йодом, забинтовал и стал поднимать раненого. Но тот, с трудом встал сам н попытался дойти до санбата. Убитого Воронихина санитары потом принесли на носилках.

– Ой, товарищ лейтенант! – сообщал Ильюша Сергею по дороге в санбат. – Какие страшные бои были ночью и днем! Мы с ног сбились, подбирая раненых, убитых. Теперь бой откатился на запад. Но ходить здесь ещё опасно.

Вокруг санбата, куда прибыли они, лежали вповалку раненые, не уместившиеся в помещении. А санитары все продолжали подносить раненых.

В санбате Житов пробыл лишь два дня и ушел без разрешения врача, обманув новую санитарку, что будто ушел в туалет. По дороге Сергею повстречался старший лейтенант Кауров, возглавлявший теперь их взвод после убитого командира.

– Житов! Воскрес! А мы уж тебя оплакивали! Да спасибо Ильюше, разыскал тебя! – вместо, приветствия воскликнул радостно Кауров. Заметив бледность лица Сергея, спросил:

– Много крови потерял, дружище?

– Да. Есть и это, – тихо ответил Сергей.

– Ты иди, друг, пообедай, подкрепись! – и Кауров зашагал по своим срочным делам. А Сергей после обеда снова занял свой помкомвзвода. Его подразделению надлежало очистить близлежащие и примыкавшие к аэродрому улицы, на которые долетали с чердаков вражеские пули. Надо было уничтожить сначала огневые точки врага.

В 300 метрах от Житова высилось большое здание казармы, мимо которого тянулась дорога в ближайший поселок Мансвельд. Бойцы лейтенанта Житова осторожно продвигались к казарме. Неожиданно с противоположной улицы вынырнул немецкий танк. Огневая вспышка и шум разорвавшегося снаряда одновременно оглушили некоторых бойцов. Они залегли, продолжая ползти, прижатые к стене.

Сергея Житова в это время будто раскаленным железом ударило в грудь и в голову. В его глазах все потемнело и он рухнул лицом вниз на истерзанную землю...

Заменивший помкомвзвода успел подать команду укрыться и зажечь танк, в который сразу же полетели бутылки с горючим. Танк запылал и заглох.

Но Сергей Житов уже не слышал команды. Не увидел горящего танка. Смерть наступила мгновенно. Подбежавший ординарец хотел было сделать перевязку, но увидел, что его командир уже мертв.

В этой операции подразделение Сергея Житова обратило врага вспять, потеряв более половины своего состава.

Соседний батальон, помогавший подразделению Житова, тоже понес большие потери. Погибли и школьные товарищи Сергея – Гусаров и Пылаев. Всех их вместе похоронили с воинскими почестями в одной братской могиле на кладбище поселка Мансфельд28. На обелиске против каждой фамилии погибшего проставили дату их недолгой, но доблестной жизни в 22 года.

В районе Тапиау29 (юго-западнее Кенигсберга) вся местность была оснащена наземными и подземными укреплениями и заминирована. Гитлеровцы надеялись здесь отсидеться, накопить силы и снова ринуться в бой. Для поддержания боевого духа солдат фашистская пропаганда распускала слухи о «зверствах» русских над пленными, о скором применении гитлеровской армией атомной бомбы. Но советской разведке удалось сорвать этот замысел.

В четыре часа ночи, пользуясь темнотой и туманом, Н–ский гвардейский полк Боровикова, поддержанный другими соединениями, прорвал оборону 4-й танковой армии врага и на рассвете ворвался в Тапиау. Бой был страшен. Казалось, что вся земля встала на дыбы. Артиллерия, танки, «катюши», авиация, а за ними пехота напирали на оборону врага, стоявшего на смерть!

К полудню противник получил подкрепление и, пользуясь выгодностью позиций, потеснил наши части, желая нанести нам фланговый удар. Однако, к полудню и к Боровикову подошли свежие силы. Стремительное наступление возобновилось. Штаб Боровикова уже находился на огневой позиции в землянке, сотрясавшейся от орудийного гула.

В ожесточенном бою был убит наповал командир 1й роты. Роту возглавил капитан Русаков. При занятии вокзала его ранило в ногу разрывной пулей. Сгоряча Русаков не почувствовал боли. Только когда в сапоге взмокла нога, он сообщил, что ранен и от большой потери крови чуть не упал.

Передав командование Ларионову, Русаков очутился в санбате и впал в забытье. Очнулся он на операционном столе. Хирург сообщил ему, что пуля прошила нервное сплетение, но кости не задела.

После операции Русакова внесли в палату. Вскоре медсестра Лида Брагина подчевала его обедом, просила покушать куриный бульон. От Ларионова она ещё раньше выведала об измене жены этого офицера и жалела его. Нравился ей комбат с синими, как небо, глазами. Миловидная, русоволосая женщина пользовалась в полку большим уважением. Она решительно отсекала попытки ухаживания отдельных офицеров, была одинаково внимательна к раненым. У комполка Лида получила разрешение быть добровольной сиделкой у Русакова.

Русаков досадовал, что в разгар боев приходиться лежать слабым ребенком. Кружилась голова, тошнило. А сердце рвалось туда, в бой, и он спрашивал медсестру: «Как там дела?»

– Не беспокойтесь, Геннадий Васильевич! Наши войска взяли Тапиау и стоят на пороге Кенигсберга.

– Это хорошо. Только вот я–то подкачал не вовремя.

– Что случилось с Вами, со многими бывает. Выздоравливайте поскорее, Вас ждут все товарищи.

Раненый улыбнулся. Робко поймал руку медсестры, мерявшей ему температуру, и приложился к ней своими воспаленными губами.

– Ваши слова – лучшее лекарство для меня. Спасибо. Приходите почаще, и я быстро поправлюсь.

А сам думал: «До чего же похожа эта Лида на мою первую любовь, когда я ещё учился в техникуме. Такой же овал лица, цвет волос. Такая же нежная, застенчивая улыбка». – А я теперь постоянно дежурю здесь и смогу заходить к вам.

– Это, наверное, Ларионов позаботился?

– Конечно, он, – ответила Лида, умолчав, что сама напросилась дежурить.

– Вы замужем? – спросил Русаков.

– Выходила замуж перед войной и в первые же ее месяцы овдовела. Муж погиб под Ленинградом.

– Любили ого?

– Да. Мы с детства дружили с ним…

– Я вот тоже овдовел за войну, – пожаловался Русаков.

После ужина он глубоко заснул, а очнулся только утром, почувствовав на лбу чью–то руку. Открыв глаза, увидел перед собой Лиду, перехватил ее руку и снова поцеловал, а потом произнес: «Милая Лида! Будем друзьями на всю жизнь, а?

Она наклонилась к нему, нежно посмотрела в глаза, и губы их слились в жарком поцелуе.

Молодые люди не слышали, как приоткрылась дверь, за дверью шептался со старшей сестрой пришедший Ларионов: «Это самое лучшее лекарство больному, когда она с ним».

Первой услышала шепот Лида. Отстранясь быстро от Русакова, смущенная, она вышла из палаты, поздоровавшись с входившим Ларионовым.

– Гена, дорогой! Поздравляю тебя с орденом Красной Звезды! – приветствовал своего друга политрук.

– Самуся, наконец-то! – откликнулся взволнованно тот. – Я очень благодарен всем товарищам и считаю эту награду их наградой за мужество и доблесть при взятии Тапиау.

– За товарищей не беспокойся. Они тоже награждены.

– А ты?

– И я тоже.

Желтоватое лицо Ларионова восторженно сияло. У зеленоватых глаз явственно обозначились морщинки.

– Да, я ведь принес тебе письма от товарищей. Вот, получай.

– А вот ещё гостинцев прислали товарищи. – С этими словами Ларионов начал извлекать из карманов сигареты, апельсины, жареную курицу.

– Спасибо, Самуся, спасибо, дорогой! Напрасно все это. Питание здесь неплохое.

– Как твое самочувствие? – садясь на стул, спросил Ларионов.

– Это успеется. Главное – поправляйся. И, прости, не скрывай от меня сердечных дел. Гена! Подружился ты с ней? – Подружился, и, кажется, на всю жизнь, – почему–то смущаясь, ответил Русаков. Ее внимание ко мне выше всякой похвалы!

– Рад сердечно рад за тебя!

Не успели друзья поведать друг другу, что их волнует, как в палату вошла старшая сестра и бесцеремонно выпроводила посетителя.

Через несколько дней Русаков был снова в строю.

6 апреля Н-ский полк Боровикова наконец ворвался в Кенигсберг. Первые три дня гвардейцы прочесывали взятые улицы города-крепости от вражеских снайперов, прятавшихся на чердаках и в развалинах зданий. Часть бойцов вырвалась на площадь к трехэтажному зданию, из которого летели пули.

С группой бойцов Русаков (теперь уже майор) подбежал к первому подъезду здания и только хотел открыть дверь, как что–то острое ударило его в спину, и он упал, потеряв сознание. Тем временем правая часть подразделения отвлекала врагов на себя. К майору подбежали ординарец и медсестра, положили на носилки и понесли в санбат, с ужасом рассматривая искаженное от боли его лицо.

А полк Боровикова продолжал двигаться вперед, очищая от врага Земландский полуостров и земли западнее побережья Фришес Хафф.

Тяжело раненого Русакова увезли в тыловой госпиталь. Но в полку его не забывали. Друзья наведывались к нему ещё и в прифронтовом госпитале. Медсестра Лида осталась при нем. Раненый не приходил в сознание. Врачи обнаружили у него повреждение позвоночника и парасимпатической нервной системы, связанной с деятельностью головного мозга, управляющего памятью и движением мышц. Но хирург Митрохин поклялся Боровикову выходить почти безнадежного Русакова.

Когда к Русакову вернулось сознание, перед его взором туманные предметы начали принимать явственные очертания. Потолок показался ему высоким, как ясное небо. В окно палаты заглядывало солнце. «Значит, я снова в госпитале и жив», – подумал раненый и хотел повернуться со спины на бок. Но острая боль в позвоночнике чуть было снова не лишила его сознания. Он почувствовал, что лежит в гипсе и ещёп ривязан к кровати, что крайне возмутило воина. Он позвонил в колокольчик, лежавший на тумбочке рядом, и в палату вбежала Лида.

Но ее радостной улыбке Русаков понял, что лежит здесь давно.

– Наконец–то Вы очнулись! – воскликнула медсестра.

– Лида! Что это со мной? Почему я привязан к кровати? Кажется, я ещё не сходил с ума и не брыкался?

– Не расстраивайтесь, Геннадий Васильевич. У Вас немного поврежден позвоночник. Несколько дней Вы были без сознания, бредили. Могли неосторожно повернуться и повредить себе, – по-матерински утешала, больного Лида. – Вас кормили в вену. Вам нельзя много говорить и волноваться, это опасно.

– Сколько сейчас времени?

– Да уж скоро 13 часов – время обеда.

– А Ксенофонт Михайлович жив, здоров?

– Каждый день звонит и справляется о Вас. Горюет. Но сегодня–то я его обрадую!

– Лида! Зачем же опять Вас, вы? Кажется мы тогда договорились быть вечными друзьями? Или теперь ты раздумала?

– Нет, нет! Я ещё больше думаю о тебе!

– Тогда, рассказывай мне все без утайки – о всех новостях. Как Кенигсберг?

– Давно взят нашими, войска сейчас уже на окраинах Берлина.

– Выходит, я здесь провалялся изрядно?

– Ничего, поправляйтесь. Мы теперь в глубоком тылу. Лида вышла, а в комнату вошел хирург Митрохин.

– Как самочувствие наше? – бодро спросил он раненого. – Спасибо. Савелий Савельевич! Вашими молитвами очнулся и рад, что и Вы здесь очутились.

– А это, сударь мой, почитай, что из–за Вас меня «списали» в тыл, – с шутливым недовольством отвечал врач.

– И Вы брыкались? – спросил Русаков.

– А как же? Кому охота у самого финиша выходить из игры? Но главное–то, конечно, что Вы воскресли из мертвых, «смертью смерть поправ!» А теперь надо спокойно лежать и не о чем не думать.

– Дорогой профессор! А могу я потом вернуться к работе?

– Это как дважды–два, – говорю Вам я, много раз выигравший сражение с костлявой дамой за жизнь людей. Я ещё раз повторяю: Вам нужен абсолютный покой, не шевелиться, много не говорить. Спать и есть вволю. Не грустить, поняли?

– Понял, хотя это и нелегко.

– Массажи, Вам делают. Помните, что главное лекарство от Вашей болезни – Ваше стремление помогать врачам, выполнять их советы.

* * *

В семье Федора Житова свадебное застолье. Женится младший сын – Александр, вернувшийся с войны. Жених – в белой вышитой рубашке сидит в центре. Высокий лоб его обрамляет каштановая шевелюра. Крупный нос и щеки зарумянились от выпитого вина. На полных лиловых губах появляется нежная улыбка, когда он взглядывает на свою нареченную.

Невеличка ростом, складная фигурой Ирина в свадебном белом платье и фате скромно сидела около жениха. Круглое, миловидное лицо ее румянилось от шуток подвыпивших гостей. Глаза смородинки опускались вниз. При улыбке ее лицо напоминало ребенка, которому подарили конфетку.

– До чего же пригожая пара – жених с невестой! – шептали девушки.

– Ну, да. Жених–то вон какой красавец и мог бы выбрать не такую заурядную девчонку. У ней и приданого-то кот наплакал, – прошептала молодайка Камышина, стоявшая рядом в кути.

– Полно-ко, Паранюшка, хаять невесту. – так же тихо прошептала ей Пелагея Сажина. – Ирина, как и жених, окончила техникум. Теперь вот учительствует в нашей школе, и детишки на нее не нарадуются, да и коллеги тоже. Умна, добра, скромна, работяща и изобретательна. Мой внучонок говорит, что ее уроки самые интересные в школе.

– И то правда, – поддержала Пелагею Анисья Курицына. – Иная невеста и красива, и нарядна, и приданого много, а в голове–то пусто. Руки ленивы. А эта не такова.

«Горько! Горько!» – вскричали гости. Жених с невестой встали и скромно поцеловались. Хозяин застолья – Федор Житов, в розовой сатиновой косоворотке, сидел на своем месте и подливал гостям вина. Победно оглядывая застолье, лицо его как бы говорило: «И мы не последние люди в деревне. Жених наш – парень первый сорт.»

– Брат Анфим! – вскричала хозяйка Варвара. – Что это ты пригорюнился и сидишь как на поминках!?

– Да вот вспомнил наших ребят – Серегу вашего и моего внука Гошу, не вернувшихся с войны. Были бы они живы, так сидели бы тоже здесь за столом.

Во время этого разговора, сидевшая рядом с отцом Ульяна незаметно смахнула слезу, а вдова Сергея – Сима, помогавшая свекрови угощать гостей, беззвучно всхлипнула.

– Ну, дядя Анфим, разжалобил наших женщин, заметил старший сын Федора Кондрат. Он тоже вернулся с воины и сидел теперь рядом со своей женой. – Унывать–то сегодня не надо. Что и говорить, дорогой ценой досталась нам победа и давайте помянем всех, кто не дожил до нее! – Все застолье встало и выпило в память погибших родичей, которые, казалось, незримо присутствовали за столом. Со стенного, увеличенного портрета весело смотрел на пирующих Сергей Житов.

– Войдите, – откликнулся генерал Боровиков на стук в дверь гостиного номера. В комнату вошел бывший сослуживец Боровикова – Русаков, теперь уже в чине полковника.

– Геннадий Васильевич! Вот это ты молодец, что заскочил сюда! Здравствуй, дорогой! – друзья обнялись.

– Вырвался к Вам, узнав, что Вы в Москве проездом, – говорил раздеваясь Русаков и проходя к столу вслед за хозяином номера.

– Ксенофонт Михайлович! Поздравляю Вас с генеральским званием.

– Да, батенька, присвоили, спасибо! Всех нас сильно отмстила война: у меня, видишь, посеребрила виски, да и контузия дает знать к погоде. А тебя посогнула малость. Но я верю, что душа твоя по-прежнему на высоте. Позвоночник-то болит?

– Да. Особенно осенью.

– Садись, дорогой, к столу, – сказал Боровиков, а сам подошел к телефону, позвонил в буфет. Оттуда вскоре официантка принесла выпивку и закуску. Друзья уселись за стол, продолжая разговор и разглядывая друг друга.

– Сколько же мы с тобой не виделись? – спросил Боровиков.

– Да уж более пятилетки отмахали. Время то не остановить.

– Мне ещё пришлось кончать войну на Дальнем Востоке. Уж там мне присвоили генерала. После войны, я малость отдохнул, подлечился и теперь руковожу одним из сталинградских заводов, который пришлось восстанавливать из руин. А ты где приземлился?

– Я живу в Москве, – ответил Русаков. – Работаю в военной Академии – читаю лекции и чувствую, что это мое настоящее призвание. Женился на Лиде Брагиной – медсестре нашей. Помните ее?

– Как не помнить? Кажется, мы с Самсоном

Ларионовым и сосватали вас. И как жена?

– Лучше быть не надо, – похвалился Русаков.

– А вы, Ксенофонт Михайлович, обрели или нет новую семью?

– Я вторично женился. Жена – конструктор завода. Сын растет. Пока я доволен своей семьей. Только перегружен работой на заводе, да депутатские обязанности. А война часто напоминает о себе. В Сталинграде я почти ежедневно видел фрицев, пленных, конечно. Они восстанавливали все, что разрушили.

– Интересно, научила ли их чему-нибудь война?

– Конечно научила.

Победа над гитлеровской чумой оплачена 20 миллионами жизней советских людей, да каких драгоценных жизней?!

Особенно жалко таких талантливых умельцев, как Сергей Житов, Семен Гусаров, который, наверное, смог бы стать отличным специалистом мичуринцем, любил землю. Вячеслав Воронихин определенно стал бы академиком, Пылаев – архитектором, Веденеев – прославленным артистом. Сколько их полегло – Русаков тяжело вздохнул.

– Нет! Новые поколения никогда не должны забывать их подвига!

*Записано со слов моего отца Зверева Алексея Андреевича.

Автор в художественном изображении (не исключая в отдельных случаях документальности) изображает жизнь в деревне в разные годы нашей истории. По вполне понятным причинам многие собственные имена и названия местностей автор заменил вымышленными, за исключением известных всем тогда общественных деятелей нашей страны.

Примечание от автора Избековой А.А.

Геральдическое дополнение

«Народ, не знающий своего прошлого, не имеет право на будущее».

М.В. Ломоносов

Наступило время, когда многое разъединяет людей и «в разрыве времени» между концом XX и началом XXI столетия, должен быть создан МОСТ, переброшенный от одного человека к другому, от поколения к поколению, чтобы он объединял людей в дальнейшем, а они знали своё прошлое и имели право на будущее. Поэтому очень важно, чтобы информация о прошлых временах не забывалась, а передавалась нашим детям и внукам в рассказах бабушек и дедушек, словах родной речи, песнях и сказаниях – сохраняя знания, несущие в себе историю и любовь к Малой Родине, которые будут доступны и понятны следующим поколениям.

В этих целях в 2016 году был разработан и утвержден ГЕРБ МАТВЕЕВСКОГО СЕЛЬСКОГО ПОСЕЛЕНИЯ, расположенного на территории бывшей Матвеевской волости, от куда и были те самые прославившие всю округу «АГАФОНЫ–РЯБИННИКИ». В изображенных на ГЕРБЕ символах и, даже цветовой гамме, заложено много исторической и иной познавательной информации о родном крае, значение которых необходимо знать и понимать каждому, кто жил, живет и будет жить в наших заповедных местах.

На следующих страницах книги приведена краткая справочная информация - что означает многогранная символика ГЕРБА, в основу которого была положена история про умельцевплотников из наших мест, съевших барский виноград, приняв его за рябину, но избежавших наказания - дружно назвавшись АГАФОНАМИ, которую мы все узнали из повести Избековой А.А.

Уверен, что ГЕРБ АГАФОНОВ – станет, тем самым действующим в наше время МОСТОМ «в разрыве времени», который обязательно объединит людей нашей Малой Родины, свяжет поколения исторической правдой, а современники, глядя на него, вспомнят и преумножат славу предков, память о которых бережно сохранила и передала нам Августа Алексеевна по своему МОСТУ в повести «АГАФОНЫ–РЯБИННИКИ».

От авторской группы разработчиков герба Зернов Михаил Валерьевич

Герб Матвеевского сельского поселения
Парфеньевского муниципального района
Костромской области

Утвержден решением Совета депутатов Матвеевского сельского поселения от 22.06.2016 № 220
Внесен в Государственный геральдический регистр Российской Федерации под № 11024

Обоснование символики герба Матвеевского сельского поселения

Символика герба Матвеевского сельского поселения многозначна и отражает его природные, культурные, профессиональные и исторические особенности.

История поселения связана с историей Матвеевской вотчины князей Репниных, первое упоминание, о которой относится к 1620 году, при Никите Ивановиче Репнине матвеевские плотники участвовали в построении дворца в Петербурге, конюшни в вотчине Репниных на Орловщине, построили тёплую церковь в Матвееве. В то же время и появилось у здешних жителей прозвище агафоны–рябинники.

История эта рассказана в рукописной повести уроженки села Матвеева А. А. Избековой "Агафоны–рябинники". Рукопись повествует, что барин – большой любитель орловских рысаков, задумав построить конюшню в своём Богородицком имении, на Орловщине, приказал своему управляющему прислать ему из Матвеевской вотчины лучших плотников, о мастерстве которых был наслышан. Была собрана дюжина умельцев из Матвеева и окрестных деревень. Старшим в артели был Агафон. Однажды плотники полакомились виноградом, растущим в барской теплице, приняв его за рябину. А когда разгневанный барин призвал их к ответу, условились говорить одно и то же. Так каждый из плотников на вопрос "Как тебя зовут?" отвечал: "Агафон". И когда барин спрашивал: "Что ел?", – каждый говорил: "Рябину!" Так и обругал он в сердцах всех плотников агафонами–рябинниками. Но наказывать не стал, подивившись их смекалке, да взаимной поруке. А за плотниками так и закрепилось это прозвище, привезённое ими домой, и постепенно перешедшее на всех местных жителей. Эта история стала основным мотивом символики герба Матвеевского сельского поселения, в которой:

скрещенные топоры – символ плотницкого мастерства, а также, основного местного производства, связанного с давних времен с лесом, заготовкой и обработкой древесины;

виноградная лоза – символ христианской духовности, основы православной веры, плодородия и мира;

гроздь красной рябины – олицетворяет экологическую чистоту, красоту природы, счастье, щедрость, единство малого в большое целое. Гроздь из 23–х ягод рябины символически показывает количество населенных пунктов, входящих в Матвеевское сельское поселение: села Горелец, Ильинское и Матвеево, поселок Вохтома, деревни Агапитово, Артёмово, Горжениново, Городище, Григорово, Долгово, Завражье, Кунаково. Левино, Маслово, Полушкино, Потапово, Родино, Савино, Серёгино, Татаурово, Тихоново и Хвостилово и починок Далевский.

Дополняет символику герба, гордость Матвеевской округи – белый груздь. На Руси груздь, был одним из самых редких, а от того, самым популярным и ценным грибом, издавна его называли – Царём грибов и он, даже, считался символом русской кухни. Чаще всего в пищу белый груздь употребляется в солёном виде и является одним из лучших для этого, ведь, после засолки он становится хрустящим, ароматным и приобретает красивый синеватый оттенок. Только опытные грибники – любители "тихой охоты", которых много среди местного населения, знают, как выглядит белый груздь, в каких местах он растёт, могут его найти, правильно обработать (засолить) и подать на стол, чтобы можно было в полной мере ощутить его неповторимый вкус. В давние времена знаменитые местные белые грузди поставляли к царскому столу, что является подтверждением его ценных вкусовых и эстетических качеств.

Цветовая символика герба: зелёный цвет – символизирует лес, весну и природу, здоровье, молодость и надежду;

червлень (красный цвет) – символ труда, жизнеутверждающей силы, храбрости, мужества, любви, красоты и праздника; золото – символ высшей ценности, величия, богатства, урожая; серебро – символ чистоты, открытости, божественной мудрости, примирения.

АВТОРСКАЯ ГРУППА:

Идея герба и обоснование символики: Юрий Шаров, Александр Костров (оба – с.Матвеево), Ольга Колова, Кольцов Александр (оба д.Григорово), Юлия Зернова, Михаил Зернов (оба – Москва), Константин Моченов (Химки); художник и компьютерный дизайн: Анна Гарсия (Москва).

Информация с сайта Союза геральдистов России:

http://www.heraldik.ru/


Особая благодарность за помощь в издании книги выражается:

Федирко Валерию Васильевичу

Баскаковой Валентине Викторовне

Кострову Александру Владимировичу

Зерновой Юлии Николаевне

Зерновой Валерии Михайловне

Шаровой Валентине Васильевне

Шаровой Полине Михайловне

Примечание от издателя: Стилистика и орфография автора (Избековой А.А.) сохранена.

Контакт для связи: mvzernov@yandex.ru

Зернов Михаил Валерьевич

А. А. ИЗБЕКОВА

АГАФОНЫ–РЯБИННИКИ

Издательство «Перо»

109052, Москва, Нижегородская ул., д. 29–33, стр. 27, ком. 105 Тел.: (495) 973–72–28, 665–34–36

Подписано в печать 30.06.2020. Формат 60×90/16.

Бумага офсетная. Усл. печ. л. 14. Тираж 100 экз. Заказ 440.

Отпечатано в ООО «Издательство «Перо»

1 Авторское название Свято–Покровского Авраамиево–Городецкого монастыря.

2 Терем Асташово, Чухломкой район, Костромской области, фото начала XX века

3 Всемирная выставка в Париже в 1878 году, Фасад здания Русского отдела

4 До 1625 года Матвеевской волостью владел воевода Сабуров. После смерти его, волость отошла к Репниным, владевшим ею до 1851 года – до перехода её в казну за долги обедневших потомков Репниных. прим. Избековой А.А.

5 Авторское название села Троицкого соответствует селу Горелец. Свое название село Горелец получило после лесного пожара, случившегося здесь. Оставшаяся на гари зола удобрила землю, и жители соседних деревень Панино и Меледино распахали гарь, засеяли ее рожью и построили здесь дома, назвав починок Гари (Горелец). Починок известен с 1728 г. и основан на земле Матвеевской вотчины, которая принадлежала князьям Репниным. Горелец особенно бурно рос в XIX веке, и этому способствовал проходивший через него торговый тракт из Казани через Унжу, Парфеньев, Судай, Солигалич и далее к пристаням на реке Сухоне, по которой грузы сплавлялись водой в Архангельск. На обратном пути подводы по тракту везли соль из Тотьмы и известь из-под Солигалича. Потребность в извести была большая, так как она шла на строительство каменных церквей. Троицкая церковь с. Горельца построена в 1864 г. сначала деревянная; затем в 1881 г. освящена и каменная. Источник информации: Баженов И.В. Краткие статистические сведения о приходских церквах Костромской епархии. Кострома, 1911. Стр.344

6 Авторское название Выселки соответствует дер. Ивановское. Деревня Ивановское известна с 1616 г. Деревня сгорела, и в 1795 г. упоминается как Ивановские пустоши или выселки, на которой опять стояло 7 крестьянских дворов, и входила она в матвеевскую вотчину Репниных. Источник информации Белоруков Д.Ф. Деревни, села и города Костромского края, 2000, стр. 338

7 «Цоканье» в разговоре Афанасия, Аграфены, Домны воспринято было от матерей: приведенных из других волостей. В Матвеевской же волости господствовал «акающий» – Подмосковный говор, без «цоканья». прим. Избековой А.А.

8 Авторское название деревни Кроснино соответствует деревне Панино.

9 Авторское название реки Сона соответствует реке Соег.

10 Это песня – «Рабочая Марсельеза» – 1875, автором которой является П.П. Лавров, один из идеологов народничества. прим. Избековой А.А.

11 Всероссийская чрезвычайная комиссия (сокращенно ВЧК, разговорный ЧК) по борьбе с контрреволюцией и саботажем при Совете народных комиссаров РСФСР – специальный орган безопасности Советского государства. Источник информации: ВЧК. 1917-1922. Энциклопедия. Плеханов А. А., Плеханов А. М. – М: Вече, 2013. – 512 с.

12 Новая экономическая политика (сокр. НЭП или нэп) – политика, проводившаяся в 1920-е годы в Советской России. Была принята 14 марта 1921 года. Главное содержание нэпа – замена продразвёрстки продналогом в деревне (при продразвёрстке изымали до 70 % зерна, при продналоге – около 30 %), использование рынка и различных форм собственности, привлечение иностранного капитала в форме концессий, проведение денежной реформы (1922–1924), в результате которой рубль стал конвертируемой валютой. Источник информации: Валентинов Н. Новая экономическая политика и кризис партии после смерти Ленина. – М.: Современник, 1991. – 367 с.

13 Молодежная беседа с гостями из других деревень. Примеч. от А.А. Избековой.

14 Станет проституткой, причём низкого разряда – уличной, т.к. только в городах тротуары изначально мостились панелями из различных материалов отсюда и соответствующее выражение. Примеч. от А.А. Избековой.

15 ПОВИТЬ, (произносили пАвить) – поветь, холодное помещение над скотным двором для хранения сена и различного инвентаря. Часть повити отводилась обычно под горницу. (источник ТОЛКОВЫЙ СЛОВАРЬ «агафонского» говора бывшей Матвеевской волости Кологривского уезда Костромской губернии. Составитель Костров А.В., 2015 г., стр. 205).

16 Авторское название села Кирилловское соответствует селу Матвеево. Свое название Матвеево получило в честь первого поселенца Матвея. В 1620 г. деревни Матвеево, Захарово, Рубцово, Григорово, Городище и Кунаково царь Михаил Федорович пожаловал в вотчину боярину князю Борису Александровичу Репнину за его заслуги в обороне Москвы от поляков. В 1633 г. в Матвееве построили две деревянные церкви в честь Рождества Пресвятой Богородицы и апостола Матвея, после чего Матвеево стало селом и центром матвеевской вотчины князей Репниных. В Матвееве у Репниных была своя винокурня, имелось два медных куба, в которых выкуривалось 320 ведер водки в год. Было развито сельское хозяйство, изготовление солода, который шел на продажу и на приготовление пива и браги. В Москву, где Репнины имели дворец, из Матвеевской вотчины везли пушнину, мёд, мясо, зерно, а также, направлялись на работу крестьяне отходники (плотники). Здесь дольше всех в районе в говоре жителей сохранилось характерное цоканье и аканье. На месте деревянных церквей в Матвееве были возведены каменные, Воскресенский храм с колокольней, был построен в 1796 г., а храм Рождества – Богородицы завершен в 1855г. Источник информации: Баженов И.В. Краткие статистические сведения о приходских церквах Костромской епархии. Кострома, 1911. стр 342

17 Один из первых членских значков комсомола был. Значок вручался c 1919 по 1943 членам коммунистической интернациональной молодёжи (КИМ) – международная молодёжная организация.

18 Славница - русских девушек уже с 15 лет готовили к браку. Девушки в эту пору, по мнению народа, должны обладать «славнутостью», то есть нравится мужчинам и вообще всем людям. «Славнутость» – весьма широкое понятие, которое включает в себя внешнюю красоту, обаяние, умение одеваться, весит себя по правилам и «честное имя». Особенную внешнюю привлекательность девушке придавали, согласно общественному мнению, крепкое телосложение (дородность), высокая грудь, крутые бедра, круглое гладкое лицо с белой кожей и длинная русая коса. При этом близкий современному обществу эталон женской красоты в дворянской среде (тонкая талия, худоба, хрупкое телосложение, бледная кожа) в русской деревне воспринимались как физическая незрелость, признаки болезни и бесплодия и относились к ним как как к «не славным» девицам)

19 Нахлебница - иждивенка, ест чужой хлеб, приживалка, живет на чужих хлебах, сидит на шее, халявочница, халявщица, прихлебательница, паразитка, нахарчница, приживальщица)

20 Гурий Никитин (Гурий Никитич Кинешемцев) (ок.1620, Кострома – 1691, там же) – русский живописец, крупнейший мастер фрески и иконописи второй половины XVII века, старшина артели костромских иконописцев. Источник: Брюсова В. Г. Гурий Никитин. М.: Изобразительное искусство, 1982.

21 Савин Сила (САВЕЛЬЕВ, САВИНОВ) (уп. 1657–1689) – Костромской иконописец, русский живописец второй половины XVII в. Вместе с Г.Никитиным возглавлял артель костромских и ярославских художников, которые в соборах Костромы, Ярославля, Москвы, Переславля– Залесского создали росписи, трактованные как повествовательные декоративные композиции, полные бытовых подробностей. Источник: «Популярная художественная энциклопедия.» Под ред. Полевого В.М.; М.: Издательство "Советская энциклопедия", 1986.

22 Писемский Алексей Феофилактович (11 (23) марта 1821, Костромская губерния – 21 января (2 февраля) 1881, Москва) – русский писатель и драматург. Вершины творчества – роман «Тысяча душ» (1858) и пьеса из народной жизни «Горькая судьбина» (1859) Источник: Русские писатели. XIX век. Ч. 2. – М.: Просвещение, 1996. – C. 133.

23 Александр Николаевич Островский (31 марта [12 апреля] 1823 – 2 [14] июня 1886) – русский драматург, творчество которого стало важнейшим этапом развития русского национального театра. Автор пьес «Гроза», «Луч света в темном царстве» и много др. Источник: Лакшин, 1974, с. 588. 25 «Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона» (сокращённо ЭСБЕ) – универсальная энциклопедия на русском языке, изданная в Российской империи акционерным издательским обществом Ф. А. Брокгауз – И. А. Ефрон (Петербург) в 1890—1907 годах. Источник: Брокгауз–Ефрон // Большая советская энциклопедия: в 66 т. (65 т. и 1 доп.) / гл. ред. О. Ю. Шмидт. – М.: Советская энциклопедия, 1926—1947.

24 Геннадий Иванович Невельской (23 ноября (5 декабря) 1813 год, Дракино (близ Солигалича), Костромской губернии – 17 (29) апреля 1876 год, Санкт– Петербург) – русский адмирал (1874 год), исследователь Дальнего Востока, основатель города Николаевска–на–Амуре. Доказал, что устье Амура доступно для входа морских судов и что Сахалин – остров. Источник: Алексеев А. И. Костромичи на Амуре. – Ярославль, 1979. – 134 с.

25 Николай Иванович Смирнов родился 5 октября 1917 г. в д. Робцово Парфеньевского района Костромской области в крестьянской семье. В боевых действиях Великой Отечественной войны участвовал в составе Черноморского флота командиром подводной лодки. После войны Николай Иванович продолжал службу на Черноморском флоте. В 1969 года – командующий Тихоокеанским флотом, с 1973 году ему было присвоено звание – Адмирал флота – первый заместитель Главнокомандующего Военно-Морским Флотом СССР, а в 1984 года почетное звание – Героя Советского Союза. Всю свою жизнь адмирал Смирнов посвятил службе в военно-морском флоте СССР. Он досконально знал подводные лодки и надводные корабли, был человеком чести и большой работоспособности, этого же требовал и от других. Именем Адмирала Смирнова названы улицы в городе Владивосток и на малой родине, в селе Парфеньево.

26 Пауль Йозеф Геббельс (нем. Paul Joseph Goebbels; 29 октября 1897 года, Райдт, Рейнская провинция, Пруссия – 1 мая 1945 года, Берлин) – немецкий политик, один из ближайших сподвижников и верных последователей Адольфа Гитлера. Гауляйтер в Берлине с 1926 года и начальник управления пропаганды НСДАП с 1930 года, он внёс существенный вклад в рост популярности национал–социалистов на заключительном этапе существования Веймарской республики. Источник: Рисс К. Геббельс. Адвокат дьявола. – М.: Центрполиграф, 2000. – 490 с.

27 Дранг нах Остен (нем. Drang nach Osten, произносится: Дранг нах остен — буквально означает «Натиск на Восток») – выражение (клише), появившееся в середине XIX века и использовавшееся в националистических дискуссиях во второй его половине. Термин употреблялся в кайзеровской Германии в XIX веке и позже в нацистской пропаганде для обозначения немецкой экспансии на восток подчеркивая стратегическую важность германской колонизации востока для расширения немецкого «жизненного пространства» в конкурентной борьбе с другими народами, в первую очередь с русскими. Источник: Большая российская энциклопедия: [в 35 т.] / гл. ред. Ю.С. Осипов. – М.: Большая российская энциклопедия, 2004 – 2017.

28 п. Полевое (Mansfeld), Мемориальный комплекс на братской могиле советских воинов. Братская могила образовалась в ходе боевых действий 11й гвардейской стрелковой дивизии. Утром 28 января части 40-го и 27-го полков 11-ой гвардейской стрелковой дивизии генерала Н.Г. Цыганова (11я гвардейская армия), преодолевая упорное сопротивление противника вышли на шоссе Голлау (Gollau, пос. Поддубное) – Мансфельд (Mansfeld, пос. Полевое) и продолжили наступление на Лихтенхаген (Lichtenhagen, пос.Яблоневка). В конце суток 28 января в результате упорного боя поселок Мансфельд был взят.

29 Тапиау (нем. Tapiau) до 7 сентября 1946, ныне Гвардейск – город в России, административный центр Гвардейского района (городского округа) Калининградской области.

Краеведческие публикации