Дочь Зевса и Деметры*
(О пятом выпуске альманаха «Костромская земля»)
... Зло борется со злом —
добро же что-то потихоньку строит.
Строчки покойного Александра Тихомирова не раз приходили мне на память при чтении V выпуска «Костромской земли». И не раз я прогонял еретическую мысль, что и вся история — это история борьбы зла со злом при неучастии добра.
Помнится (словаря нет под рукой), у Даля: «Гражданские подвиги темны и глухи»... И знаете, некое ободрение слышится тут: всегда было так, и замечание Даля опирается на это «всегда», и на том свет стоит — на этом тихом созидании, а притязания на огласку и пр. только отвлекают от дела.
Александр Александрович Григоров пишет Дмитрию Фёдоровичу Белорукову: предлагал материалы и сотрудничество кологривским дамам, в ведении которых находился местный музей.
Они <...> как мне показалось, с негодованием отвергли всякую мысль о любом сотрудничестве между мною и ими.
Ну и пёс с ними! Я-то, во всяком случае, ничего от них не желаю и не жду, а, наоборот, сам хотел им предложить совершенно бескорыстно, ибо я все свои дела никак не связываю с какими-либо материальными интересами; хотел поделиться своими "богатствами", а раз не хотят — то и не надо!
Если считать V наш выпуск единой книгой — а здесь десяток материалов, — то связующая их все и все их напрягающая струна слышна в этих словах Григорова. Ко-логривские культурные дамы, очевидно, искали некую корысть в предложении маститого краеведа, а не найдя таковой, разгневались, послали ему официальную бумагу. .. Ну и пёс с ними! Ещё спасибо, что ответили старику. Письма Григорова Белорукову с осени 1972-го по весну 73-го весьма значимы не только для Альманаха. Жаль, что нет ответов Дмитрия Фёдоровича и не вышло диалога на этих страницах. Но время тут «висит» как та памятная гарь несчастного лета пожаров — «великая сушь» в природе и в стране.
Гроза очевидная и безнадёжно сухая подходит и топчется, глухо ворча и перхая. Без ветра, без ливня - гроза без лица и поступка. Гроза без грозы - утомительная душегубка ... Досадно, что нет письма от Белорукова, на которое следует ответ:
Да, я Вас понимаю — Ваше положенье и как противно постоянно кривить душой и лицемерить! Но в такое время мы живём, все так к этому уже приспособились, какая-то двойная жизнь; одно дело на службе, где все лицемерят и кривят душой и постоянно лгут и самим себе, и другим, и другое дело — быть самим собою. Противно всё это! Представляю Александра Александровича на костромских улицах... Увы, не мне быть его воображаемым собеседником, не мне видеть в грубых контурах монументальных сталинских зданий то, что глаз Александра Александровича привык видеть — просвечивающую там Всехсвятскую церковь, храм Бориса и Глеба... Сердце у меня замирало над страницами Успенского сборника, над подлинником Жития первых этих русских святых, убитых братом их.
И спустившись по Дебре от лгущего глазам и потому призрачного парка увеселений на месте Костромского кремля и поднимаясь по Борисоглебской горе, — как и что видел Григоров там, левее и выше, на месте, где венчались они с Марией Григорьевной?
«Какая-то двойная жизнь», — пишет Григоров. Какое-то двойное, тройное зрение. Оно будет мучить нынешних молодых, не совсем еще одураченных клипа м и современной жизни, — зрелищем костромской Сковородки, то зеленеющей сквериком, то обезображенной лежащими вповалку дубами и вязами в полной их древесной силе. Кто дизайнер?
На свежем пне сидела старушка, пересыпая опилки из горсти в горсть...
Но я как-то отошёл от скудного собрания григоров-ских писем Белорукову. Вот примечательное место: лабиринты родословий, славных и совсем неизвестных, изобилие имён и анкетных данных впрок — тому, кому это будет нужно (тут вздох Григорова из глубины архивов: никому ничего не надо ...), — трудное вообще, это чтение дарит читателю иногда и отдых, и простор.
Ни единого упоминания о лагерях и тюрьмах, где побывали Григоровы, в этих письмах нет. И десяток лет ещё остаётся Александру Александровичу до августа 82 года - до пожара в Богоявленском соборе, где «хранился» областной многовековой архив. То был второй дом для историка. Диво дивное, что он пережил это несчастье на 7 лет.
Вольно ли, нет ли, но «Из воспоминаний» Д.Ф. Бе-лорукова претендует на художественную прозу. И местами белоруковские заметки к этому качеству приближаются. Особенно, когда автор воспроизводит живую парфеньевскую речь. (Влияние Максимова?..) Но положите рядом (они так и лежат) прозу Н.Ф. Чалеева — и проза Белорукова тускнеет.
Помню странички районной газеты, где из номера в номер эти воспоминания печатались — это былое, лишённое дум по условиям времени.
Дмитрий Фёдорович подарил мне несколько своих картин — я отдал их в Музей С.Н. Маркова и СВ. Максимова; среди них особенно выразительна была «Волчица» — одна, на снегу, в морозную лунную ночь. На другой, неоконченной, изображён был странник, высокорослый старик, опирающийся на посох.
Посох мой, моя свобода, Сердцевина бытия...
Веяло печалью от этих вещей, особенно от первой, — едва ли не отчаянием.
Белорукову удалось избежать жребия, постигшего людей его класса — купцов, промышленников, уничтоженных «как класс» идиотической властью, сбившейся с доктрины. В армейской жизни своей, надо полагать, избежал он прямых столкновений с идиотами. Военный инженер, бравый офицер.
Усмешка судьбы: как знак победы над фашизмом именно Д.Ф. Белоруков взгромождает советский танк на постамент в освобождённой Праге. Как знак свободы. В 68-м году эти танки чешскую свободу раздавят.
На берегу Ней, на стрелке, где в неё впадает Чернушка (вовсе не «пересохшая», она и не пересохнет, а нырнет под землю, если безнадзорные вырубки оголят приречную зону), когда-то был винокуренный заводик Белоруковых, были картофельники, покосы, стоял двухэтажный дом. В 1917 году Дмитрию Фёдоровичу было 5 лет; он вспоминает, как страшно было входить в дом, уже опустелый, вспоминает купанье в Нее, сенокос, детские забавы, братьев и сестёр, матушку, няньку. Отец всегда был особняком, порою был редким гостем в собственном доме, дело отца было, да и осталось, тайной — тогда для малолетнего сына, теперь для читателя. Механика разоренья, однако, так же интересна и поучительна для нас, как и заботы созиданья. Поднять домашнюю историю возникновения того заводика и его упадка то ли не захотел, то ли не отважился писатель. Нынешняя эпоха ««реформ»» — в двойных кавычках — в существе своем есть время разоренья хозяйства и наплевательства на труды отцов и дедов.
Несколько портретов приметных парфян — Русь уходящая — и живая речь, очищенная от «расцветки», восполняют недостатки газетной прозы, выводят её к другому качеству — по крайней мере, так бы хотелось. А гомон и шум в трактире не умолкают. Подвыпившие мужики кое-где уже начинают куражиться и поругиваться. И ругаются не только мужики, но и бабы. Мат в языке парфенъевцев обычен, как этот смрад в трактире. Молодой мужик за столом, подвыпивший, с серыми злыми глазами, кричит соседу:
— Я тебе что говорил, паря, — не лезь к моей бабе. Небось думаешь, не знаю, что ты тут куролесил, когда я в Питер укатил. Знамо, брат, зна-мо мне, как по овинам вы хоронились. Морду ей, стерве, раскровянитъ!
— А ты больше, чёрт рыжий, по Питерам-то шляйся,- огрызается сидящая тут же жена. -Тоже мне, питерщик. Что ты принёс-то из Питера? Дурак непутёвый. Просила я батюшку: не отпускай ты Панку на сторону. Не послушал.
— Да что ты слушаешь бабу, ставь полштофа, - обращается муж к своему соседу-сопернику.
— Будя, будя, домой пора, — хватает жена мужа за руку.
Читаются эти страницы легко, некоторые видят свет впервые. Сцены есть и трогательные, и умилительные. Вместе с автором читатель и вздохнёт, и улыбнётся. Детские впечатления (судьба няньки, о. Михаил на могиле жены) передаются нам в их силе и свежести.
Тут уместно сказать вот о чём.
Как читателя меня избаловал предыдущий, IV выпуск Альманаха. Он рельефен, остр и ярко талантлив — талантливо скомпанован, талантливы авторы. «Костромская земля» там не только костромская. Материалы того выпуска просятся в хороший журнал, напоминают мне те жадно ожидаемые номера «Нового мира», что выпускал Твардовский. Где та жадность? Где журналы?..
Пятая книжка Альманаха — местность ровная, родной подзол. История тут местная, домашняя. Погоду делают материалы Белорукова и Колгушкина. Позволю себе сравнить природу, наблюдаемую фенологом, с природой, воссозданной, скажем, Тютчевым. Фиксацию — с проникновением. Фотокадр — с картиной.
« Воспоминания » Леонида Андреевича Колгушкина занимают добрую треть выпуска. Это медленный полет памяти над первыми впечатлениями жизни. «Помнить себя я начал на четвёртом году». 75 минус 4 — итого 71 год подробной памяти... Вы бросили вёсла, уютно устроились на носу или на корме и погрузили взгляд в прозрачную озёрную воду. Слабый ветерок то чуть толкнёт, то развернёт лодку, то замрёт. Вы... да, вы прекрасно заняты: вы созерцаете светлое дно, его песчинки, его водяной свей, напоминающий сглаженные барханы. Для работы созерцания нет ничего лишнего. Зато, очнувшись к своим заботам, вы много-много лишнего усмотрите в регламенте вашего дня.
Таково впечатление от прозы Колгушкина, вполне «беззаконной», если считать законом прозы, искусства вообще, отделять лишнее от необходимого и лишнее убирать. Невольно автор ставит перед вами проблему: а что же есть лишнее, если всё оно личное, сугубо личное? И что же надо считать необходимым?
Мальчик по несколько раз «заходил в каретный сарай и конюшни, чтобы погладить мягкие губы лошадок».
Самая большая комната с окнами на улицу была названа залом. Там поставили мягкий диван, два кресла, шесть мягких стульев, обитых красивой материей с жёлтой, чёрной и красной расцветкой. Перед диваном был поставлен красивый овальный резной стол орехового дерева, который был покрыт тяжёлой шерстяной скатертью, а на неё поставлена большая 30-линейная лампа в металлической подставке под оксидированное серебро, с барельефами и матовым абажуром в виде тюльпана. Очень мило...
Мило - это немало, однако. Дорог уют на фоне разоренья. Дорог дом, если ты оказался после него в казарме о 9 этажах.
А дом Колгушкиных и сейчас стоит на Ивановской, на нечётной стороне, там живёт его вдова Елена Ивановна Колгушкина, с соседями.
Примерным учеником был юный Колгушкин. Как трогательна его робость, как подробно внимание гимназиста в новой уже, не домашней жизни, в новенькой форме.
<...> обращение учительского и обслуживающего персонала было подчёркнуто вежливо. Нас, малышей, уже с первого класса называли на «ВЫ», а при обращении к ученику говорили:«Господин такой-то», называя только по фамилиям. Читатель знакомится с преподавательским составом чуть ли не всей гимназии чуть ли не за 10 гимназических лет.
Учитель, перед именем твоим Позволь смиренно преклонить колени... Писать о документальной хронике Колгушкина можно бесконечно.
Я список кораблей дочёл до середины... Страницы не хватит описать сервировку стола рождественского, стола пасхального в доме Колгушкиных; перечислить имена, лавки, товары, повадки костромских купцов, переписать имена друзей семьи, о каждом из которых буквально тираническая память автора ведёт рассказ.
... И море, и Гомер — всё движется любовью, — ограничиваю этим « список кораблей ».
Чтение этих мемуаров — на любителя. Но историк не пройдёт и мимо описания торжеств 1913 года, мимо отголосков Японской войны, мимо тыловой Костромы в начале I Мировой войны. «Вертикальный простор»: от молодой Волги, ломающей льды, — до нынешней, расплывшейся и вялотекущей, переставшей себя мыть. Страшная штука - привычка. Дитя, рождённое в камере, на волю не просится. Никакое расхудожественное описание ледохода не повергнет читателя в детский восторг, если родился он уже после заключения великой реки в плотины. Очень симпатичная черта нашего бытописателя — отсутствие малейшей претензии на художество (оно, однако, является само собой - при сердечном чтении). И никакого самолюбования — напротив...
Без претензии художественна проза Николая Феодо-сьевича Чалеева, народного артиста РСФСР. Очень жаль, что написано им мало, но и эта публикация — впечатления одного только деревенского лета — говорит о многом.
Перезванивались колокола сёл, и по росе заунывный плач меди прилетал издалека. Это — Угле-во, это пробасила Бартеневщина, это - тенорок с поймы. Из-за леса прислала свою весть Троица, а это — наше село проплакало о своём многовековом существовании.
Всё спит...
— И то, спать, - зевнул Алексей Иванович. -Заведёшь разговоры — до солнца хватит. Всех не переберёшь, а много разных людей на свете.
— Много, — согласился Петр Павлович, — как по нашему краснодеревному мастерству, скажем. Много всяких мебелей. Работал я уже мастером в Москве у немца Шмита, так чего не делали: буль пузатую, ампир с желобками с бронзой, делали визавей, скажем, разговорную такую, вроде диванчиков, а то ещё была какая-то антука, чёрт его знает. Много разной мебели, всей не переберёшь.
— Спокойной ночи...
— Приятного сна...
Прозу Чалеева наполняют всё те же вечные русские разговоры и вздохи. Чеховские положения — но без чеховской безысходности. «Дух уныния» всё же борет великого писателя, озадачивая поколения режиссёров: где выход? Когда он есть, постановщику нечего делать. И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть...
А по Чехову так: да, играет она, но у гробового входа.
Минуя пустую оговорку о размерах талантов, с удовольствием отношу описания Чалеева к «пушкинской» стороне литературы, ибо к литературе даже этот фрагмент (есть ещё, пишет публикатор Чалеева) имеет прямое отношение, а наш Альманах — его равнину — он всхолмил.
Перечитывая Чалеева — уж взялся писать рецензию, так знай наизусть лучшие тексты! — не раз и не два, ловил себя на том, что не могу оторваться, а если отрываюсь, то вспоминаю Короленко, Тургенева, нашего Максимова, Бунина, безупречного во всём... Имею слабость к живой речи — терпеть не могу стилизации. «Если я говорю языками ангельскими и человеческими, а любви не имею...» Вот она и стилизация.
О том, что Николая Чалеева так мало в литературе, остаётся только вздохнуть. Предпринимаю тут выписку, она большая, но уверяю вас: будет вам жаль, когда цитату оборву:
<Алексей Иванович, лесник, медвежатник>
Добрый он человек, повадливый, но и горяч порой.
Годов с пять тому назад, о Николе, приехали
к нему московские гости на берлогу. Никак, две
сразу откупили.
Стало быть, дня на четыре пожаловали. Разгулялись шибко, всю деревню споили с круга. Мужики пьяные орут песни, бабы, девки визжат, господа их пощупывают. Приехал с ними из Москвы какой-то барчук. Слышали потом — он в Москве жену свою пристрелил. Суды по этому делу шли и в газетах описывали. Только в то время он был ещё холостой. Не упомню, как его звали. Приглянулась ему Лександровна (жена Алексея Ивановича. - В.Л.). Она и теперь король-баба, а тогда была просто для взгляда вредная. Лицом белая, глаза с хмелинкой, волосищи под полушалок не уберёшь. Пазуха - как две копны, летом взглянешь - озноб берёт, зимой посмотришь - жаром охватывает. Перехват, как столбушка, круглый. Идёт — боками играет. Пышная, ядрёная. Ну, барчонок и осоловел, пялит на неё зенки, да и полно. Подвыпивши осмелел, подкатываться стал. А Лександровна женщина строгая, ко своему Алексею Ивановичу приверженная. Никому поиграть не даст. Одно слово - твердыня. Раз по рукам его - хлоп, другой — хлоп. Неймётся, лезет куда ни попадя.
Я в ту зиму у Ваньки столярничал, строился он. Ну, я разные шкапы ему и прочие антуки под орех работал. При мне это и было. Пришёл посмотреть, как московские гости гуляют. Залез на полати и гляжу оттуда. Вижу, мой Иванович плечами поводит, не нравится, стало быть, что его бабу похватывают. Лександровна зачем-то по хозяйству в сени, барчук за ней туда же. Погляжу, и Иваныч — шасть из избы, и я за ними. Что, мол, будет. В самый раз попал. Барчук только что Анисью в охапку и грудь ей цапает, а Иваныч тут как тут. Сгрёб его левой рукой за воротничок, подвёл к двери на крылечко, открыл её, да правой как махнёт молодчика по башке, тот кувырк, кувырк турманом с лестницы, и что ни было народу на ступеньках -вышли посидеть, подышать морозцем из избы, — вместе с ним кувырк, кувырк. Пока на дворе куча разбиралась, кто где, Алексей Иванович сверху:
— Милости просим к столу, а то не застудились бы как на морозе. Лександровна, — кричит в дом, — принимай гостей, угощай чем бог послал...
Н.Ф Чалеев-Костромской, артист Малого театра — читать бы ему со сцены эту живую прозу. В ней и печаль спрятана: супругам этим, этому цвету жизни, не дал бог детей...
Верен себе Николай Александрович Зонтиков, добросовестно исследовавший все, какие есть, гипотезы происхождения имени Кострома. Пока читаешь его публикации, чувствуешь себя то за школьной партой, то на студенческой скамье, рука по привычке тянется законспектировать выкладки учёного.
Кто за честь природы фехтовальщик?
— Пламенный Ламарк! — восклицает Мандельштам, словно предвидя, как рептильная биология будет «свергать» мировые авторитеты. Пламенно защищает родную старину Николай Зонтиков. Читателя он, извините, в д у м ы в а е т, погружает в самое существо проблемы — тут проблемы имён. И давно бы пора землякам погрузиться и вдуматься, да поди ж ты — всё недосуг. Воинствующие — вооружённые и очень опасные — невежды разгулялись по Волге особенно лихо. Тверь, Рыбинск, Романово-Борисог-лебск, Нижний Новгород, Симбирск, Самару, Царицын перекрестили ничтоже смутишася.
... Нет от материала Зонтикова я никуда не ушёл. Позабытые слова, но гражданской доблестью веет от всех его работ, что мне приходилось читать. Для таких людей «прошлого» нет — есть единое время родной истории. Ну, и наконец:
Кострома почиталась древними славянами как богиня плодородия и подземного царства мёртвых. — Знай наших! — так и хочется крикнуть. Да это наша Персефона, и отвечать ей и за живых, и за мёртвых. Вот тебе и «лесной языческий божок»... Дочь Де-метры и самого Зевса!
В один из дней «макушки лета» наши предки устраивали ей торжественные «похороны», в конце которых её соломенное чучело растрёпывали и топили в воде <...>. Вскоре происходили похороны Ярилы, отправлявшегося в подземное царство Кащея Бессмертного за похищенной Костромой <...>. И только весной Ярила и Кострома возвращались на землю<...>.
Н.А. Зонтикову принадлежит и публикация «Постатейной росписи Костромского кремля 1678 года». Подлинник сгорел в пожаре областного архива в 1982 году, но Григоров успел снять копию, а Зонтиков со вкусом переписывает официальные отчёты костромских попечителей и охранителей, отрадно далёких от нынешних бюрократов. Там - правда и простота, человеческий язык, хозяйские наблюдения над состоянием башен, мостов, прясел и рвов Кремля:
Башня проезжая воротная, слывёт Водяная о четырёх стенах с проезжими воротами, шириною башня пять сажен без четверти, вверх от земли до зубцов и с обломом восемь сажен без четверти, шатёр и караульный чердак в прошлом 179 году сломаны ветром.
У той башни мост к реке Волге, длина моста шесть сажен, поперёк две сажени с четвертью. А вешняя вода того моста понимает до половины и от чего мост рушится. Да под тем же мостом труба спускная для воды, засыпалась землёй.
А у той воротной водяной башни до средней башни на обрубе прясла двадцать восемь сажен с четвертью. Обруб под той башней сгнил и земля из под стены сыплется и башня и стена к Волге пошатнулася.
Приведён чертёж — план — Кремля, воссозданный С.С. Смирновым по описанию: башни проезжие и глухие, церкви, соборы, Здвиженский монастырь внутри Кремля.
К материалам Н.А. Зонтикова, «территориально» отделённым воспоминаниями Л.А. Колгушкина от «Храмоз-данных надписей XVI - XVII веков Костромы и края», — исследование А.Г. Авдеева — сии последние примыкают. Это памятные надписи, кои читать мы разучились, но кои бывают вмонтированы в храмовые стены и дополняют их декор.
Да и умей мы читать свою кириллицу, нам уже никак не прочесть надписи на белокаменной плите Богоявленской церкви, превращенной в алтарь собора. Исследователь приходит нам на помощь:
1564/1565 г. «В дни благочестиваго и Благо-венчаннаго Царя и Великаго Князя Ивана Васильевича всея Руси по благословению Макария митрополита всея Руси и во дни царевичей Ивана и Феодора лета 7067 месяца априлия в 23 день заложена бысть сия церковь святаго Богоявления игуменом Исаиею яже о Христе с братьею». Пространна надпись на столпе над правым клиросом Воскресенской церкви на Дебре. Попутно А.Г. Авдеев касается предания о том, как началась постройка.
Костромской купец Кирилл Исаков среди товаров из Англии нашёл бочонок с золотом, английский купец бочонка не взял, не сказал, чьё золото, и посоветовал Исакову употребить находку на святое дело. Остаётся нам гадать, какова тайна этой благотворительности, и сожалеть, что не знаем имени того купца.
Неизвестным осталось имя храмоздателя церкви Преображения Господня за Волгой - надпись на каменной плите на наружной стене алтаря. Имя было, но разобрать его не удалось. (В 60 - 70-е годы с Муравьёвки отчётливо видима была дощатая пристроечка к алтарю заволжского храма, надо думать — сортир).
1688 г. «<...> а совершена бысть сия церковь Божия в 196 (1688. — В.Л.) году генваря в 29 день. А строил сию церковь Божию по своей вере и по обещанию тояжь церкви прихожанин <...> с приходскими людьми ради своего душевнаго спасения и на вечный поминок».
Неохваченными остаются два рабочих материала и один юбилейный. Первый — вашего покорного слуги — рецензия-статья о IV Выпуске. Рецензировать собственную рецензию — дело весёлое... Я как-то упустил из виду благое пожелание тем, кто занят монументальной про- и контрпропагандой. Поставили бы вы, отцы наши, скромный памятничек отважному псу Бобке, спасавшему детей. Объявили бы конкурс — то-то вдохновенье озарило бы наших скульпторов! А есть талантливые тут люди...
Вместо этого помогли вы сойти с коня, что в Москве на Советской площади, князю Юрию Долгорукому, и каков он сидел там — точь-в-точь таков и сел в скверике (на месте двух храмов «на площадке») у нас. На Советской же площади.
Я не люблю в её надменной ложности Фигуру Долгорукова на лошади. (Евтушенко).
Да, надменно, да, ложно — как было, так и осталось.
Материал И.Х. Тлиф занимает две - три странички — строгий, точный, ответственный и благодарный, — память о «Почётном гражданине и кавалере Иване Васильевиче Маянском». Он замечательно представляет и красит костромское купечество.
«Имея с давнего времени усердие выстроить на собственный счёт дом призрения бедных <...> для помещения в нём от 20 до 30 человек <...> покорнейше прошу о дозволении выстройки дома сделать надлежащее распоряжение <...>». Так пишет 70-летний купец, от одних дел отошедший и затевающий другие. Попечительный о бедных Комитет выстройку разрешает. Ещё раньше Маянский, 40-летний купец, купчина в силе, строит храм Рождества Христова в селе Прискокове. Освящён храм в 1838 году. На фото 1997 года... Но вы уже догадались, как он выглядит. Родился Маянский в 1797 году. Хорошо, что через двести ровно годов он уже не видит святого дела рук своих...
Что тут скажешь? Стыд, как и совесть, категория опасная. Благо нам, что не овладевает он массами, как цунами — азиатской Ривьерой. И то — благо...
Осталось и мне присоединиться к похвальному Слову Антонины Васильевны Соловьёвой о Юрии Владимировиче Лебедеве. Да не обидится никто, если я — ради улыбки — вспомню тут, как на Пушкинском празднике Ираклий Андроников представлял очередного оратора, Сергея Михалкова. Перечисляя регалии, звания, должности и деяния Героя, Андроников постепенно уничтожал его, но тому и невдомёк было — напротив... Дорогой Юрий Владимирович, белой завистью завидую Вашему пути, делам, любви, окружающей Вас, Вашей буферной миссии меж властными невеждами и простыми интеллигентами. Вы прекрасно продолжаете на Ваших путях Дело Игоря Дедкова, которое и я на своём хотел продолжить. Мы — костромичи, нам и карты в руки.
Пользуюсь случаем заронить в Ваш компьютер заботу о третьей книге Дедкова. Объяснения следуют. Шапкой-по-кругу уж Вас-то я не обойду.
А что до перечня званий и забот Ваших, напомнивших мне Андроникова, так это я из озорства. Помните: Приходите ко мне, гости, я индюшку заколю, ты не плачь, моя индюшка, я нарочно говорю.
Как видно, V Выпуск располагает читателя-рецензента ко всякой всячине. Буду рад, если другого читателя расположит он к чему-то другому. Но наши читатели обычно помалкивают, это костромская такая особенность. Ни тебе письмеца, ни звоночка! Ни одного даже доноса! А ведь оказаться его, доноса, объектом — всё же большая честь.
Притупились что ли перья?
Погодите, прогресс подвигается...