ЛИТЕРАТУРНАЯ ЖИЗНЬ КОСТРОМЫ
1917—1953 ГОДОВ

У литературной карты Костромы 1920-х годов

Не имея представления о литературной жизни родного края, мы обедняем наши знания истории отечественной литературы в целом и послеоктябрьской, в частности.

Читая первые страницы истории костромской культуры, перевернутые ветром революции, мы находим много интересных сведений об энергичной деятельности нашей творческой интеллигенции — актеров костромского театра и театральной студии под руководством режиссера А. Д. Попова, художников, среди которых выделялся Н. П. Шлеин, музыкантов и певцов (в Костроме была хорошая опера). Значение их работы умножалось участием многих мастеров культуры в выявлении и воспитании талантливой молодежи из народной массы, потянувшейся к искусству. Сегодня «модно» представлять послереволюционную эпоху лишь как время всеобщего одичания и упадка культуры. В действительности в эти сложные годы наряду с разрушительными силами (рост преступности, разрушение храмов и сожжение икон, насильственная коллективизация, «идеологизация» жизни, политические процессы и репрессии и т. п.), существовали силы созидательные. С большим основанием мы можем говорить о «помрачении» в 1930-е годы, когда культура была поставлена под жесткий контроль тоталитарной системы. 1920-е годы, по сравнению с ними, отличаются многообразием «жизнетворчества» в целом и культуры, в частности. Это подтверждается и изданием в Костроме в начале 1920-х годов журналов «Еженедельник искусств», «Искусство в Костроме», а позже — литературных журналов «Октябрь», «Ледокол», «Бороний зуб», «Смычка», «Шмель».

Литературные журналы закономерно появились в Костроме позже прочих изданий: литературная жизнь в нашем городе и в губернии начала активизироваться лишь после окончания гражданской войны. Дело в том, что писатели-костромичи, вышедшие в верхние «этажи» литературы еще до 1917 года, продолжали работать в других городах: И. М. Касаткин — в Москве, И. С. Логинов — в Петрограде, А. Н. Благов и М. Д. Артамонов — в Иваново-Вознесенске. Те же, кто в 1920-е годы составит ядро костромской писательской организации (Семен Дунаев, Александр Алешин, Владимир Никифоровский, Анатолий Дьяконов, Вячеслав Лебедев, Глеб Ясин, Николай Алешин и др.), воевали или занимались делами, далекими от литературы. Они еще накапливали опыт, который потом стал основой их писательской жизни. Правда, вернулся в родной Галич поэт-самоучка А. Н. Соловьев (Нелюдим), возглавивший уездную газету и издавший там два сборника стихов. Рецензент костромской губернской газеты очень точно уловил суть эволюции, которая была характерна для подобных ему поэтов из «низов», начавших писать до революции: «Печальник народной нужды и страданий становится певцом “свободных песен”» (Евг. М. Литературные заметки: [Рецензия] // Красный Мир. 1921. 25 нояб. Рец. на кн.: Соловьев А. (Нелюдим). Полет: Сб. стихов. Галич, 1920). Однако в губернской газете Нелюдим публиковался редко, а в 1921 году он уехал в Петроград.

Постепенно в Костроме и крае росло число грамотных людей, открывших для себя мир книги и потянувшихся к классике, прежде всего XIX и начала XX века. Посредником между читателем и современной литературой была губернская газета «Северный Рабочий», переименованная затем в «Красный Мир», а в 1925 году получившая сохраняющееся доныне имя «Северной правды»; эту же задачу решали и названные выше журналы, хотя большую часть страничной площади они отдавали местным авторам.

Пристрастие к чтению и восхищение силой художественного слова побудили многих взяться за перо, чтобы выразить отношение к происходящему в стране и вокруг. Начался период активной «литературной самодеятельности», переболевшей подражательством Некрасову, Есенину, Блоку, Демьяну Бедному, «пролетарским поэтам». Любопытно, что за перо берутся не только «низы», но и «верхи» — губернские советские и партийные работники — Н. Растопчин, П. Каганович, Б. Волин, П. Бляхин и др.

По пути стилизации идут к читателю опытные литераторы, которые в те годы оказались в Костроме. Например, друг С. Есенина Г. Ф. Устинов, печатавшийся под псевдонимом Г. Фанвич, в 1917 году напечатал в «Северном рабочем» фельетоны «Небесное совещание» и «Как жить вольготнее», подражая в первом стилю ершовского «Конька-Горбунка», а во втором — некрасовской поэмы «Кому на Руси жить хорошо».

Иногда Кострому навещали известные литераторы. В 1919 году по приглашению Костромского совета Пролеткульта побывал С. Скиталец. В 1920—1921 годах в городе несколько раз выступал с чтением стихов и отрывков из романа «Укротительница змей», написанного, как сообщалось, «на костромском материале», Федор Сологуб. Приезжал И. Бабель, наблюдавший переселение в здания Ипатьевского монастыря семей рабочих и написавший об этом рассказ «Конец Святого Ипатия» (1923). В 1923 году на открытии электростанции в Шунге побывал Д. Бедный, который заодно «заметил» начинающего костромского писателя Александра Алешина и тем самым помог ему выйти в большую литературу. Приезжали в Кострому А. В. Луначарский (1919) и активнейший организатор молодой советской литературы A. K. Воронский (1923).

Наконец, наступило время, когда в Костроме из массовой литературной самодеятельности выделился небольшой круг лиц, сумевших развить задатки «сочинительства» в мастерство профессионального литератора. Некоторые из них занимались в литературной студии при Костромском рабоче-крестьянском университете, руководимой будущим известным ученым С. М. Бонди. Другими центрами, вокруг которых группировались начинающие костромские писатели, были редакции губернских газет «Красный Мир» и «Голос молодежи», а также Центральная городская библиотека, при которой издавался машинописный журнал «Книгарь» (1922—1924). Событием большого значения явилось издание в Костроме литературно-художественной и критико-публицистической газеты «Красный понедельник» (1923). В 1923 году набравшие силу костромские литераторы решились на выпуск альманаха «Девятнадцать новых». «Революция не прошла бесследно и для провинциального писателя… которого знают и читают в своей округе, губернии», — писал в предисловии А. В. Высоцкий, один из активнейших организаторов и руководителей местных писателей. Важно и другое замечание Высоцкого: «Никоим образом нельзя в этом альманахе искать какой-либо однородности по идеологическим подходам к темам, по форме и пр.». Оно зафиксировало характерную для периода нэпа и середины 1920-х годов ситуацию относительной свободы творчества. Может быть, вернее говорить о зыбком «равновесии» между естественной свободой писателей и попытками «организовать», подчинить литературу политическим задачам. Сначала такую попытку предпринял Пролеткульт, призывавший создавать «чистое пролетарское искусство», «словесное творчество на почве пролетарской, классовой» (Красный Мир. 1919. 6 авг.). Пик наибольшей активности Костромского Пролеткульта пришелся именно на 1919 год. Затем группа костромских литераторов была организованно вовлечена в Российскую Ассоциацию пролетарских писателей — РАПП (декабрь 1924 года), стоявшую на платформе «классового, большевистского искусства».

В 1929 году, когда Костромская область была ликвидирована и вошла в состав Ивановской промышленной области (ИПО), рапповцы уже требовали непосредственного и безоговорочного подчинения искусства задачам «классовой борьбы». Писателям рекомендовалось: «Рассказывайте о колхозе, об ударной бригаде, о специалистах, о стройке дома, о тракторе, о чем угодно, но отбросьте это свое “я”… В произведение надо вложить идею, дорогую рабочему классу… Но совсем плохо, когда начинающие авторы ударяются в паскуднейшую лирику, посвященную «любви», личным ничтожным переживаниям, не имеющим никакой социальной значимости…» (Д. Еще раз — о чем и как писать // Северная правда [*]. 1930. 31 мая). Тогда же возникла и нелепая идея «вовлечения ударников (лучших рабочих и колхозников) в литературу» (СП. 1930. 1 дек.). Рапповские установки очень часто декларировались в ивановском художественно-литературном альманахе Ассоциации пролетарских писателей ИПО «Атака», возглавляемом В. Залесским. Если кто-то не выполнял рапповские директивы, ему устраивалась «проработка». Не избежал ее даже сам руководитель писательской организации ИПО Александр Алешин: «… В лице Алешина мы имеем зрелого или почти зрелого художника. Но беда автора заключается в том, что его творчеству часто не хватает большевистской зарядки, что отношение автора к героям не всегда бывает по-большевистски непримиримым…» (Залесский В. Литературные заметки // Атака. 1930. № 2. С. 150).

И все-таки даже в этих условиях творчество костромских поэтов и прозаиков оказывалось шире пролеткультовских и рапповских «платформ», о чем, кстати, говорит и только что приведенный пример, кроме того, в провинции не было деления писателей по социальному признаку на «пролетарских», «крестьянских» и «попутчиков».

Таковы были условия, в которых происходило развитие молодой костромской литературы 1920-х годов. Теперь представим ее «в лицах».

Если бы существовала коллективная фотография самых талантливых костромских литераторов тех лет, мы бы увидели на ней Александра Алешина, Павла Бляхина, Александра Виленкина, Семена Дунаева, Анатолия Дьяконова, Евгения Егорова, Михаила Зимина, Марию Комиссарову, Вячеслава Лебедева, Владимира Никифоровского, Глеба Ясина. Большинство из них писали и стихи, и прозу; П. Бляхин, работая в Костроме, был известен как автор агитационных пьес и сценариев массовых театрализованных представлений, характерных для того времени; М. Зимин был фольклористом и исследователем деревенского быта; А. Виленкин часто выступал как литературный критик. К сожалению, нелепая смерть остановила в 1923 году развитие таланта Е. Егорова, постоянно публиковавшего стихи в журнале «Книгарь». В ряду названных писателей могли бы оказаться временно проживавшие в Костроме Николай Вирта, уже упомянутый Г. Устинов, а также брат А. Алешина Николай Алешин, чьи рассказы публиковались в костромских журналах и газетах с середины 1920-х годов, но его надолго отвлекло от литературного творчества увлечение живописью, участие в художественных выставках. Много интересного можно найти и в произведениях тех, кто не поднялся до профессионального уровня, но находился в литературном братстве Костромы — Вяч. Кутилина, Ивана Вавилова, Льва Казакевича, Георгия Рубинского.

Как и в стране, литература революционной эпохи в Костроме «началась со стихов». Поэзия оказалась наиболее оперативным «эхом» революции, отражением духа времени, противоречий сорвавшейся со старых якорей жизни. Она была «самовыражением» личности, наделенной новым мироощущением и психологией, подчиненной воздействию послереволюционной эйфории, лозунгов, призывавших к перестройке мира. Революция привнесла в жизнь людей идеологию социальной утопии, что обусловило устремленность поэзии в будущее, а также аскетический отказ лирического героя от личностного существования во имя коллективного «Мы». Поэзию интересовала в то время личность не «самоуглубляющаяся», а деятельная, живущая «в общежитии» и шагающая в общем строю. Все это мы обнаруживаем и в стихах костромских поэтов. Мир в них часто окрашен в цвета безудержной романтики, они откровенно патетичны, ярки, насыщены метафорами, обращенными к глазу и уху читателя. Костромские поэты обновляли стиль и за счет новых ритмов, использования стихии живого слова из многоголосия демоса.

Вместе со всей революционной поэзией костромские стихотворцы пережили кризис романтического мироощущения в период НЭПа, совершили эволюцию от отвлеченной поэтики времен «мирового восторга» к стилю «художественного реализма». Предваряя диспут на тему «Куда идет искусство?», состоявшийся в Костромском Передвижном театре, А. Виленкин утверждал: «Только реализм, дающий жизнь, какой она есть… фиксирующий результаты революции, — только он понятен и нужен теперь рабочему классу… Придет время, когда новое содержание породит новые Формы… А пока к революционному реализму» (Красный Мир. 1922. 28 нояб.).

Обратимся к индивидуальным «портретам» костромских писателей. Одним из первых должен быть назван Владимир Арсеньевич НИКИФОРОВСКИЙ (1893—1970). Он родился в многодетной семье (семь сыновей) варнавинского учителя. Жизненные невзгоды (преследование за связь с революционерами, нужда) семье помогали преодолеть согласие и неустанный труд. И в дальнейшем все беды XX века не обошли Никифоровских, и Владимира в частности: он был ранен во время первой мировой войны, в годы Великой Отечественной погибли его сын и братья Валерьян и Николай; сам же он в 1937 году был необоснованно репрессирован и реабилитирован лишь в 1955-м…

В 1918 году, залечив рану, Владимир Никифоровский активно включился в родном Варнавине в строительство новой жизни, став секретарем укома и редактором уездной газеты. Через три года он переехал в Кострому, где работал в губернских газетах. На их страницах он представлен прежде всего как публицист и репортер, писавший о праздниках и буднях города и губернии, о жизни ткачей, крестьян, учителей, красноармейцев, рабфаковцев, лесорубов и сплавщиков. Как один из инициаторов создания Костромской ассоциации пролетарских писателей, он постоянно информировал читателей о культурных событиях: диспутах и творческих вечерах, деятельности литкружков, театральных премьерах и т. п. Ему принадлежит несколько рассказов: «Так было» (Октябрь. 1925. № 1), «Баламутчица» (Красный Мир. 1924. 8 марта), «Лесная быль» (Красный понедельник. 1923. 28 мая»), «Жизнь обновленная» (Там же. 7 мая) и др., в которых показана «на изломе» судьба героев в эпоху столкновения двух миров. Стихи в 20-е годы он публиковал редко, зато в 1921 году в Варнавине издал сборник «Первоцвет», дающий представление о Никифоровском, как о достойном внимания поэте. В него включены стихи 1918—1921 годов.

Название сборника является и ключом к его содержанию. Мир поэта пронизан солнечным светом, в котором купается цветущая жизнь:

Разве можно быть без солнца нам, разрушившим преграды,
Мы подвластны все улыбке обвесененного дня.
В наших песнях звуки эха пробудившейся громады,
Что восстала из подполья в вихрях первого огня…
(«Разве можно быть без солнца…»)

Открой окно. Жасмин цветет.
В природе светлый праздник солнца.
Будь юным вновь. Ведь все поет
Вокруг закрытого оконца
(«В праздник цветения»)

Цикл «Любовь поет», посвященный жене, поэт открывает одноименным стихотворением, лирический герой которого обрушивает на любимую водопад цветов:

Все к твоим ногам, все цветы природы
Готов я принести, чтоб радостью зажечь
Секунду каждую, месяцы и годы,
Что лягут бременем на свежесть твоих плеч…

Никифоровский часто делал репортажи о революционных праздниках. Эта тема отразилась в его поэзии в метафорическом образе «цветения»:

Из шествия в Октябрьскую годину
Милей всего мне детские ряды.
Как маки красные, сошедшие с гряды,
В их тонких пальчиках колеблются знамена.
(«В Октябрьскую годовщину 8.XI.1918 г.»)

Как и тысячи поэтов страны, Никифоровский также говорил от имени многомиллионного «Мы»:

Мы уверены, что завтра будет наше и за нами,
Что мы светом запятнали умеревшее вчера,
Что к могилам в битве павших дети с алыми цветами
Подойдут с любовью нежной в голубые вечера.

Общий пафос стихотворений Никифоровского был близок в этом плане пролетарской поэзии. Роднило его с нею и решение проблемы «смычки города и деревни» на уровне помощи города «отставшей» деревне. В статье «Культурная задача костромских рабочих» он писал: «Деревня темнотой своей как бы отгородилась от города и все больше и больше в деле культуры катится назад. Пора помочь крестьянину вырваться из тупика и открыть ему при содействии рабочих путь к науке». (Красный понедельник. 1923. 12 февр.). Такой взгляд на деревню отразился и в его стихотворении «Как старухи у гряд, присели избы деревни…» (1919).

О своем стилистическом родстве с пролетарскими поэтами он косвенно сказал в статье «Старое и новое (Отрывки о поэзии)», похвалив стихи A. Гастева, В. Кириллова, В. Александровского — «яркие, как утренние зори, и многозвучные, как весна» (Красный понедельник. 1923. 1 янв.).

При всем этом Никифоровский не был «пролетарским» поэтом в узком, пролеткультовском смысле. Содержание и композиция сборника «Первоцвет» подтверждают это. Он состоит из трех «разделов» или циклов. Первый — «Отзвуки» — составлен из стихов-откликов на годовщину революции, на день Парижской коммуны, на смерть Либкнехта. Второй — «Любовь поет» — всецело посвящен любви к женщине, что не позволил бы себе ортодоксальный пролеткультовский поэт. А третий — «Мой родник» — составили стихи, выражающие различные состояния души лирического героя («Приди и пей, вот мой родник…»), стихи «психологические», приглашающие читателя испить из «родника души», — тоже неприемлемые для последовательного пролеткультовца. Никифоровский очень удачно завершил сборник стихотворением, в котором выразил свое кредо: надо любить не только «красную идею», а всю жизнь в целом:

…Гореть, гореть мечтой, как солнце, не сгорая,
Первым быть в ряду у красных баррикад,
И в жизни жизнь любить, ликуя и страдая,
О счастье юности, хвала тебе стократ!
(«Вдыхать, вдыхать сильней весенний аромат…»)

Дух жизненного оптимизма сохранился и в стихах поэта, написанных позже, публиковавшихся в костромских журналах и газетах, читавшихся на литературных вечерах. «…Хорошо слушаются стихи Никифоровского, написанные в старых литературных традициях, мелодичные и, что особенно ценно, исполненные горячей любовью к жизни, к солнцу, к человеку, тем оптимизмом, которого так недостает поэтам упадочной культуры…», — писал критик А. Виленкин. (Виленкин А. Первый вечер поэтов // Красный понедельник. 1923. № 10).

Другим зачинателем послеоктябрьской костромской литературы был земляк Никифоровского Семен Дмитриевич ДУНАЕВ (1899—1970), «открытый» редакцией «Красного Мира» в селе Андреевском, где он организовал литературный кружок (из этого кружка позже вышла в большую литературу известная поэтесса Мария Комиссарова) и выпускал журнал «Дитя Севера». Вполне закономерно, что в Костроме он возглавил губернскую газету «Голос молодежи», стал ведущим «комсомольским» поэтом, которого называли «костромским Безыменским». Отметим, что сравнение было не только «комплиментом» и знаком признания: уже в 20-е годы стали очевидными слабые стороны поэзии Безыменского и его подражателей, ее чрезмерная декларативность и перенасыщенность политической и идеологической лексикой, т. е. увлечение «стилем общих слов», агитационными жанрами. Дунаев и дебютировал стихотворением-призывом «В народ!», адресованным молодежи и имеющим просветительскую направленность:

Во имя братского сознанья,
Во имя правды и труда
В рядах крестьян все наши знанья
Друзья, разделим навсегда!..
(Красный Мир. 1920. 15 февр.)

Многие стихи Дунаева — злободневные агитки, рассчитанные на самую широкую аудиторию:

Всем, кто бодр, кто смел, кто молод,
В наши красные ряды!
Поднимайте выше молот
И сбивайте цепь нужды!..
(«Юношам деревни» // Красный Мир. 1920. 21 нояб.)

Стиль подобных стихов был обречен на быструю девальвацию. Стремясь преодолеть декларативность, Дунаев насыщал ткань стиха метафоричностью, раскрашивал изображаемый мир в предельно яркие цвета, среди которых преобладал красный или его оттенки:

Алой былью сердца цветут,
Шар земной — вот границы их полю.
Все идут… Все идут… Все идут,
Демонстрируя силу и волю…
(«Алая быль» // Красный Мир. 1924. 1 мая)

Как и многие известные «комсомольские» поэты 20-х годов, Дунаев стремился отмежеваться от напыщенной патетики пролетарских поэтов, вводя в стихи конкретику будничной жизни:

…За оградой, выцветшей и старой,
Где порой певали соловьи,
Закурил сосновую цигарку
Мой сосед — взлохмаченный овин…
(СП. 1926. 13 апр.)

Не все в порядке с рифмами, но поэтический образ свеж и запоминается. Как правило, Дунаев обращался к теме «обновленной деревни»,

Где изб разряженных парад
Под сенью липы и рябины
Любимый слушает доклад
О многополье, о машинах…
(СП. 1926. 14 февр.),

где крестьянин «стальную лошадку — трактор — себе выменял на воронка», а в избе «ввернул лампочку Ильичеву» («В ржаных просторах…» // Ледокол. 1925. № 9—10. С. 10), где новые песни поет гармонь. Вслед за Жаровым, автором популярной тогда поэмы «Гармонь», Дунаев отдал дань и этой теме («Гармошка» // СП. 1927. 7 янв.).

Став горожанином, поэт помнит и о покинутой деревенской родине:

Родная, избяная Русь,
За что тебя хотел бросать я?
Прости, ведь я к тебе вернусь
В твои любимые объятья…
(СП. 1926. 14 февр.)

В любви к ней он по-есенински признавался в своих «кавказских» стихах:

Позабыть ли танцев хмельной вьюги,
Смех гармошки в вечер под окном?
Я тоскую на чужом мне юге
О мятежном Севере родном.
(«На Кавказе (г. Сочи)» // СП. 1926. 21 февр.)

Злободневность деревенской жизни занимала Дунаева до такой степени, что ей он посвятил большую часть стихотворений, составивших сборник «По родному краю» (г. Ковернин, 1921 год), изданный, как сказано в авторском предисловии, для «убогого и забитого в вековой темноте ковернинского мужика». Эта проблематика обозначена уже в названиях стихов: «Продналог», «О товарообмене в деревне», «Спекуляция», «Хитрость кулака» и т. п. Нет необходимости сегодня говорить об этих стихах: они ушли вместе со временем, но в те года были нужны читателю. Прав воронежский поэт Н. П. Стальский: «Без стихов 20-х годов… без газетных и плакатных стихов, без стихов-лозунгов, исчезавших со стен после очередной кампании, без стихов-агиток, стихов живых газет, бесчисленных синих блуз, без стихов-однодневок советская литература будет не полна…» Дунаев и был поэтом-публицистом, не претендуя на большее. Он оставался на этом «посту» до отъезда из Костромы в Бурятию, снова на газетную работу.

Одним из активных сотрудников «Красного мира» стал вернувшийся с польского фронта Анатолий Алексеевич ДЬЯКОНОВ (1896—19З5). В одном из стихотворений он дал понять, что «три года сиденья в окопах» сделали его другим человеком, вернувшимся в мирную жизнь, чтобы преображать ее:

Солнце! солнце! Вонзи свои стрелы
В освеженную ветром грудь!
Отраженьем вселенского дела
Освещу я свой новый путь.
(«Я отбросил старинную рухлядь…»
// Девятнадцать новых. Кострома, 1923. С. 16)

Костромской критик А. Виленкин не раз писал о том, что стихи Дьяконова «выявляют психику индивидуалиста, по-своему воспринимающего смысл революции», «типичного городского интеллигента, приближающегося к революции путем продолжительной смены вех» (Виленкин А. Литературная Кострома // Красный Мир. 1923. 2 марта). Подчас эта «смена вех» демонстрируется с прямолинейным простодушием. Вот как, например, происходит отказ от любви к женщине во имя любви к социалистической родине:

Не тебя ли, в соболя одетую,
И мещанским ядом напоенную
Полюбил нечаянно прошедшим летом я
И спознался с горем неуемным?
Не тебе ль стихи пел многозвучные?
Не с тобой ль пил закаты дальние,
Под скрипенье лодочной уключины,
Шириною волжскою задавленный?
Белогрудой девушкой волна вздымается,
Белопенным кружевом пески очерчены.
Не с тобой теперь глаза мои встречаются,
Засверкав тревогой недоверчивой.
Были сны. Исчезли. Стали новые.
У меня любовница одета в алое.
Телеграфной сетью зашнурована
И фабричными гудками балует.
Соболя ее — луга под клевером,
А глаза ее — бунтарски молоды.
В ней огонь живуч, рожденный севером
Под эмблемою серпа и молота.
(Дьяконов А. «Не...» // Красный понедельник. 1923. № 1)

Дьяконов был поэтом города, он признавался в любви к техническим изобретениям: электрическому свету, телеграфным проводам, аэропланам. Он не был «пролетарским поэтом», но иногда упивался «симфонией железа В черной копоти вздыхающих машин» («Все покровом снежным заметется» // Красный понедельник. 1923. № 4). В этом же стихотворении картина зимнего города, так называемый «индустриальный пейзаж», врачует душу лирического героя:

Все надрывности навеки позабуду,
Если город — в стали кружевной…

Индустриальному пейзажу отдано предпочтение и за пределами города:

…Вышел в поле. А сзади город
Дышит каменным дыхом своим.
Укрывая туманные взоры
В бело-синий лохматый дым.
В перепевах стального звона,
Уходящего в синь небес,
Разом стихла гроза-гулена,
И растет-вырастает лес…
(«Полоснуло по туче молнией…»
// Красный понедельник. 1923. № 11)

Дьяконов воспевал и творца «второй природы» — разумного, дерзающего Человека:

Не паук, — человек сплетал паутину,
От столба к столбу из проволок сеть,
И не Бог — человек сердце мира вынул,
Приказав ему к тучам взлететь.
Человеку молебны!
Уму песнопенья!
Серой мякоти мозга акафист мой!
В суеверия море пират дерзновенья
Режет волны отвагой-гульбой.
(Девятнадцать новых. Кострома, 1923. С. 18)

Стихи Дьяконова были насыщены динамикой, движением, вбирая в себя свойства того мира, который интересовал поэта, т. е. форма соответствовала содержанию. Обладая к тому же острым поэтическим зрением и слухом, умением найти точнейшую образную деталь, он создавал яркие, запоминающиеся стихи:

На Волге прыгали, чернея, точки лодок,
По берегу бежали в лес холмы,
И ржавчины полей небритый подбородок
Ерошился в преддверии зимы…
(Красный Мир. 1923. 11 марта)

Не случайно Дьяконов не только публиковал стихи, но был активным участником литературных диспутов и вечеров, его хорошо принимали слушатели и критика. «Поэт хорошо владеет техникой стиха, — отмечал А. Виленкин, — иногда даже злоупотребляет формальными трюками» (Красный Мир. 1923. 2 марта). «Дьяконов остается верен себе: тот же городской мотив, и новое его произведение отличается той внешней красивостью и звучностью, которые присущи его творчеству, но манерно и витиевато» (Книжный Егор. Второй вечер костромских поэтов // Красный Мир. 1923. 13 апр.).

Дьяконову принадлежит несколько рассказов, театральных рецензий и критических статей, но в истории костромской литературы он остался преимущественно поэтом.

В 1925—1926 годах в «Северной правде» и молодежной газете «Смена» часто публиковал стихи Глеб ЯСИН (СМИРНОВ Глеб Васильевич 1909—1939). «Казалось, что Кострома дает советской литературе нового крупного, талантливого поэта. Однако надежды не сбылись. С начала 1930-х годов стихи Г. Ясина перестали появляться в печати» (Бочков В. Н. Поэт Глеб Ясин // СП. 1971. 3 сент.). В 1939 году поэт умер от воспаления легких.

Ясин начал печататься в юношеском возрасте, не имея, в отличие от большинства старших товарищей, большого жизненного опыта, что и дало основание одному из читателей публично заявить: «учиться надо, Ясин… А пока у сегодняшнего Ясина рабоче-крестьянскому читателю нечего получить» (Гусев Н. О Ясине // Смена. 1926. 16 сент.). Ясина обвиняли в «растерянности перед жизнью», подражательстве и неискренности его оптимистических стихов. Многое в этой статье было сказано запальчиво, но ее автор был прав, говоря, что Ясин не может называться «бардом рабочего класса»: он им не являлся. В течение двух лет активной поэтической деятельности он выразил мироощущение и настроение своих сверстников, на плечи которых лег груз бед и страданий, пережитых «Россией, кровью умытой», а также забот и проблем, вызванных НЭПом, травмировавшим психику значительной части молодежи.

В годы нэпа Ясин вместе с поэтами-романтиками пережил драму крушения максималистских надежд на быстрое и всеобъемлющее преображение жизни. Это выразилось в схватке с будничным бытом, неприятии остановившегося времени и романтизации недавних «дней» гражданской войны:

Дни промчались — таких не будет,
Но подобные быть должны.
Вот об этом слышишь ругань
Торгаша и его жены.
Вот от этого в будней склоке
Мещанин, поминая мать,
Сам не веря в далекие сроки,
Хочет дням конец предсказать.
Он боится за тиной будней
Услыхать торжество живых.
Верю, знаю я: снова будет
Кровь цвести на откосах крутых.
(«Были дни тревожны и строги…» // СП. 1926. 4 апр.)

В этих стихах Ясин перекликался с поэтами, романтические идеалы которых столкнулись с повседневностью, — Светловым, Багрицким, Асеевым и др. Это не было подражанием. Если Ясин кому и подражал, — то Есенину, чего не скрывал сам: «… Увлекался Есениным» (Ясин Г. О себе. // Смена. 1926. 1 мая). В отклике на смерть любимого поэта он писал: «Мертвых живут следы / В каждом из нас — живом. / Песен кудрявый дым / — Память о деле твоем…» («Есенину» // Смена. 1926. 5 июня); здесь же он высказал свое мнение о причинах гибели поэта, не побоявшись начавшейся кампании по борьбе с «есенинщиной»:

…Дней невеселых рать
Катится вниз, в обрыв.
Мог бы он больше дать,
Если б остался жив.
Скорбная песнь зимы…
Пой ее, пой, поэт:
Часто там гибнем мы,
В самый свой буйный цвет.

Как и Есенина, Ясина тревожила кратковременность человеческой жизни и неизбежность смерти, и его стихи «по-есенински» дышат не холодом небытия, а теплом и радостью земной жизни:

Я спрошу у вечера тихонько,
Я спрошу у вечера тайком:
Ты скажи мне, вечер, как и сколько
Проживу на шаре я земном?
Вечер синий, чуточку тревожный,
Знаю, даст мне двойственный ответ:
Жить осталось каждому немножко,
Каждый знает и тепло, и свет…
(«Вопрос и ответ» // Смена. 1926. 10 апр.)

Об этом же — стихи «Это хорошо, что жить мы не устали…» (Смена. 1926. 27 февр.), «Любовь» («Радость жизни не сдержать в себе…» — Там же. 5 авг.) и др. Опровергая обвинения в неискренности его оптимизма, хорошо знавшие Ясина друзья утверждали противоположное: «Глеб остужен горем, но не хочет его признавать», испытывая «крайнюю полноту общего чувства жизни…»; «у Ясина всюду страстная борьба со всем упадочным, усталым, дряхлым…» (Н. Глеб Ясин // Октябрь. 1926. № 5—6, С. 81).

Врачевала ранимую душу молодого поэта любовь к отчизне, соединённая с надеждой на взаимность:

Люблю я, Родина, тебя,
Люби и ты меня сильнее.
В осенней ласке Октября
Весенний ветер тихо веет.
Мне дорога твоя любовь,
Твои упрямые советы;
В воде озерной, голубой
Утонет сумрачность поэта…
(«Родине» // СП. 1926. 18 апр.)

Любил он и «малую родину» — Кострому; в этом он признавался в одном из последних опубликованных стихотворений, которое написал в Москве, на литературных курсах:

Взлохмаченные и голубые,
Снятся волжские берега.
Сердце, ты ль их позабыло?
Память, ты ль их не сберегла?
Хорошо, когда радость снится
Много лучше, коль радость — явь.
Поднимается белой птицей
Над равниною Ярославль.
И где глушь началась лесная,
Где метели сошли с ума, —
Встала дремная, золотая
Позабытая Кострома…
(Смена. 1927. 13 янв.)

После многолетних странствий по стране он вернулся в Кострому, где работал и умер, прожив, как и Есенин, тридцать лет.

Итак, в Костроме тех лет работали поэты, непохожие друг на друга, писавшие добротные стихи. Не менее интересной была и костромская проза, в которой, как в зеркале, отразилась послеоктябрьская действительность волжского рабочего города и «уездная», крестьянская жизнь. Исследование этой новой жизни шло и «по горизонтали»: обращение к новым темам, открытие новых типов и характеров. Другое направление в творчестве можно обозначить как «вертикальное»: проникновение в «тайное тайных» человека, в глубины его внутреннего мира.

Среди прозаиков сразу же выделился Александр Павлович АЛЕШИН (1895—1943). А. Виленкин скоро определил специфику его творчества и предсказал перспективы развития: «Алешин работает в стихах и в прозе, но истинным призванием его следует считать художественную прозу. Алешин реалист, писатель-бытовик, воспитанный на классиках… Алешин очень четко улавливает новые, еще не устоявшиеся бытовые формы, его интересует психология… из революции вышедших людей, влияние революции на город и деревню» (Красный Мир. 1923. 2 марта). Вскоре рассказы Алешина появились в московских журналах, а в 1932 году в Москве вышла книга «Квартира номер последний», получившая признание критики и читателей.

Наверное, не случайно из деревни Святое (ныне Некрасово), что рядом с Костромой, вышел писатель, интеллигент из крестьянской среды, которому лучше других удалось тогда рассказать о «смычке» города и деревни, об их извечно сложных взаимоотношениях. Он чувствовал себя «деревенским» в городе и «городским» в деревне:

Я покину с зорькой ало-ранней
Старый город, чуждый и родной,
И пойду походочкой крестьянской
По полям, встревоженным весной.
Невиновный, нераскаянный
Я донес до деревень
Душу фабрики-окраины
В этот первый первомайский день.
Со слезами в полоть лыковый
Я уже не упаду,
Причастившись от великого,
Я не падая иду.
Я пришел с приветственным поклоном
От простых и праздничных людей,
Что сегодня алые знамена
Принесут в просторы площадей.
(«Майское» // Красный Мир. 1923. 1 мая)

Подобно начинающему живописцу, Алешин много писал «с натуры». В 1923—1924 годах он публикует очерки о буйских сплавщиках леса, костромских грузчиках, сельских учителях, крестьянских детях и городских беспризорниках и т. д. Ощущаются результаты «учебы у классиков»: например, очерк «Ночное. С натуры» (Красный Мир. 1923. 29 июля) подчеркнуто перекликается с тургеневским «Бежином лугом», а герой очерка «Кузьма Васильич» очень похож на рассудительных собеседников Глеба Успенского; очерк «Уездное» написан в традициях реализма начала XX века. Алешин исследует «уголки жизни», «уголки губернии» (под такими рубриками он часто публиковал свои «картинки»). В период нэпа он с увлечением изучает и «ближний» человеческий «материал», в результате чего в газете «Красный понедельник» появился цикл очерков «Типы толкучки». Творческая командировка в отдаленные и близкие к Костроме районы в конце 1927 — начале 1928 годов позволила написать большое количество очерков «путевого» и этнографического характера. В жанре очерка Алешин продолжает работать и после переезда в Иваново. В газете «Рабочий край» он опубликовал статью «Очерк — литература!», в которой, ссылаясь на опыт Г. Успенского, указывал на большие возможности этого «быстрого и живого жанра», успевающего за «убегающей» от других литературных форм действительностью.

И все-таки Алешин наибольших успехов достиг в жанре рассказа. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать его сборник 1932 года «Квартира номер последний», переизданный в Ярославле в 1969 году (ссылки на это издание с указанием страницы см. в тексте).

Название сборнику дал один из включенных в него рассказов. Почему? Наверное, не только потому, что он был одним из первых алешинских рассказов, опубликованных в журнале «Красная нива» (1925. № 15—16). Сила этого центрального рассказа — в авторском сострадании и любви к обездоленной пролетарской семье, живущей в подвале старого дома, верхние, «первые» номера которого заняты «нэпманами, кондитерами и прочими мытарями» (С. 75—76); отсюда — название рассказа. Мать, ватерщица прядильно-ткацкой фабрики, без мужа воспитала двух сыновей, один из которых уже стал инвалидом войны, потерявшим ногу, а другой по молодости — неважный помощник. Холод и голод надолго поселились в этой «квартире номер последний», жизнь скудна на «хорошие минуты»; событием для матери становится возможность сшить для одного из сыновей пальто, а для Григория — получить за хорошую учебу премию — чоновскую шинель. Семья держится привычкой к терпению, призрачной надеждой на перемены к лучшему. Нет, не фальшивит автор, не «пришивает белыми нитками» праздничный финал с «вселением в новую квартиру»: он — реалист.

Сочувствием к трудовому человеку, обманутому и обворованному, проникнут и последний рассказ А. Алешина «Дядя и племянник». Автор вскрывает механизм эксплуатации труженика «хозяевами» и наглядно показывает и объясняет, почему «бывшие косцы и подгребальщицы выгнали своих бывших хозяев из домов», почему «рассчиталась беднота со «славным родом» арендаторов» (С. 143).

Сборник открывается рассказом «Гусар» (тоже опубликован в центральной прессе — журнале «30 дней» (1927. № 8)). Автор поведал о своем детстве, вспомнил родного деда, человека с сильным, но изуродованным николаевской солдатчиной характером, который привык избивать людей, так как били его… Старик лишь перед смертью признается в том, что «помирает… через салдасьво» (С. 22), кается и просит прощения за причиненное зло. Очень важно, что и внука порой «позывает к раскаянию», когда он обижает деда: жива в ребенке совесть.

Алешина всегда занимали традиционные для нашей литературы вопросы: почему мучается и мучает близких людей русский человек, кто в этом виноват, что нужно делать, чтобы жизнь его была иной? Об этом — рассказ «Лошадиная эпоха». Герой его, возчик мануфактуры Егор Кашанин, похожий на горьковского Михаила Власова, — горький пьяница и скандалист, которого прокляли жена и дети. «Издавна тянутся в подвале Кашаниных две жизни. Одна — в заботах о куске хлеба, в борьбе за здоровье, которому угрожают дыханье подвала и взрывы дикой души Егора. …Другая — смягченная, согретая надеждой на лучшее завтра» (С. 39). Что сделало Егора «диким человеком»? Среда «заела»? Да: однообразный труд превратил его в равнодушного ко всему, кроме водки, человека, в «деревянную куклу». Но в том, что загубил и кормилицу лошадь, и самого себя, виноват Егор сам: не нашлось у него ни сил, ни желания жить по-другому. Нет однозначного ответа на вопрос «кто виноват?» А на другой — «что делать?» — автору помогает ответить сама действительность. Кончилась «лошадиная эпоха», лошадей сменили машины, и за рулем одной из них — сын Егора Андрей, знающий ответ на этот вопрос, выбравший другую жизненную дорогу. Да и «жизнь матери целиком перевалила на сторону Андрея» (С. 57). В этом рассказе вектор писательского взгляда направлен «по вертикали», на исследование причинно-следственных связей между психологией и поступками героев.

Брат писателя Н. Алешин подчеркивает во вступительной статье, что Александр до конца оставался «ответственным за круговерть борьбы» (С. 8). Это цитата из рассказа «Оттепель», герой которого явно близок автору. Дорог ему и герой рассказа «Десятый снег», тоже «ответственный» за жизнь семьи и рабочих фабрики, которой руководит, убежденный в том, что «на жизнь влияет сам человек». Это и кредо А. Алешина. Симпатии его — на стороне людей, чья «добрая сила» удесятерена «умом» и которые могут сотворить чудо, как это не раз удавалось капитану Живетину в рассказе «Сто сил».

Проблема доброй и злой силы поставлена в одном из лучших рассказов сборника — «Иона Сарычев», который в костромском журнале «Октябрь» (1926. № 1) имел как раз нацеленное на эту проблему название — «Сила и удаль». По-видимому, рассказ имеет документальную основу, так как разыгравшаяся драма произошла в округе села Спас-Середа (указаны также деревни Ребровка, Овинцы, Гридино). Суть драмы в том, что вызвавший на соревнование тракториста зажиточный ребровский крестьянин Иона до смерти загнал своего коня, искалечил беременную жену, а сам лишился разума. Точнее — его сила была лишена «ума» с самого начала и превратилась в страшное зло. Вряд ли можно согласиться с мнением Н. Алешина, который в предисловии к сборнику утверждал, что никто не пожалел Иону, так как все были очарованы «силой и удалью железного коня». Рассказ написан так, что при всей неприязни к упрямому и жестокому Ионе у читателя остается право на сочувствие и жалость к нему: дорогая цена заплачена за своеволие «дикой души», проснувшейся в нем. Не случайно принявший вызов Ионы тракторист «не хотел состязаться, он тосковал: “Деревня — бородатый ребенок! Все-то ей дай подержать в руках, покромсать, помусолить с визгом, порезаться в кровь… Что ж, коли нужно… Не обжечься — не узнать огня!”» (С. 133). Автор рассказа таким образом выразил и свою точку зрения на проблему взаимоотношений города и деревни. В канун коллективизации он выступил с очерками, в которых говорил об опасности, исходящей от «крестьянской стихии», «крестьянской своекорысти», которая «облапила все живое» (Алешин А. Деревянная местность (Мантурово) // СП. 1929. 7 апр.). Жестко он высказался и о деревенском доме: «Неудобна крестьянская изба. Темна, холодна, грязна… Ломать старый крестьянский уклад — ломать и избу. Она изжила себя» («По Галичскому району» // СП. 1929. 21 февр.).

Вместе с тем Алешин понимал, что и у деревни есть своя «правда», которую высказывает в рассказе «Оттепель» крестьянин, жалующийся на то, что город не всегда понимает деревню, ее нужды, особенности уклада:

«…Не с сегодня мужик в дураках ходит… Все мужик в плохих: и дурашна-ет, и самогончик-от, и лентя-ят… Ых вы-ы, го-ловы-ы!.. Все по верхам летают. За облака задевают, а за низ-от, за нутро-то — нихто! Летать… Да куда мне летать? С печи на голбец?.. А ну-ко, где правельно написано про мужика — укажи-ко?..» (С. 118—119).

Так выстроен художественный мир книги А. Алешина, скрепленный проблемой сложной взаимосвязи новых обстоятельств жизни и психологии людей.

Алешин работал и в жанре повести («Мастер Ковригин» — в альманахе «Девятнадцать новых»). Публиковал и читал отрывки из романа «Огневые годы», по свидетельству брата, написал роман о людях Волги. Выполняя в 1930-е годы «социальный заказ», к этой теме он обратился и как драматург, опубликовав в ивановском журнале «Звено» (1934. № 4—5) пьесу «Волга глубокая» о создателях Волгостроя.

Руководя писательской организацией ИПО, он много времени и сил отдавал этой работе, редактированию «Звена», обучению начинающих авторов.

Его деятельность была прервана в 1936 году неожиданным и необоснованным арестом. Жизнь оборвалась позже.

С середины 1920-х годов начал сотрудничать в местной печати брат А. Алешина — Николай Павлович АЛЕШИН. Его очерки знакомили городского читателя с деревенскими обрядами — «гуляньями», «беседами», смотринами, которые на родине автора назывались «свозами», т. е. были «ярмарками невест» (Некрасовец Н. Своз // СП. 1926. 19 янв.), свадьбами (Некрасовец Н. Ворота (Бытовая зарисовка) // Ледокол. 1925. № 3) и т. п. Рассказы Н. Алешина были посвящены каким-то необычным деревенским происшествиям. Они интересны и как пример увлечения молодого автора «орнаментальным стилем», насыщенным сверх меры диалектизмами: «… Март стоял вьюжный и морозный. Смягчился только к концу. Вмоголили туманы, пошли дожди. Рассычел, обрух, стаивать стал снег. За деревню, на мертвую, слизлую отаву прикорячились тощие, грязнобокие коровы… Туманы схезли, и солнышко припекло». (Некрасовец Н. Холстина // Октябрь. 1925. № 5—6).

Как и многие писатели тех лет, Н. Алешин стремился таким образом усилить выразительность слова; кроме того, в его литературных опытах давал себя знать будущий художник.

Картина костромской прозы 1920-х годов неполна без «Очерков крестьянского быта» М. М. ЗИМИНА, который продолжил дело своего именитого земляка С. В. Максимова. Являясь фольклористом, он расширил сферу своей работы до изучения трудовой жизни деревни, ее праздников, культуры. Вот некоторые из 12 очерков, опубликованных в журнале «Книгарь» (1922—1923): 1. «Крестьянские праздники после полевых работ»; 2. «Как покупают крестьяне сапоги осенью». 7. «Пасха»; 10. «Ильин день в Ковернине»; 11. «Из жизни деревенских детей»; 12. «Костромские базары». Они написаны со знанием дела и увлекательно. Позже М. Зимин продолжил публикацию этнографических очерков в «Северной правде»: «Сватанье и свадьба в деревне» (1926. 7 февр.), «Как живут крестьяне в глуши (Совега Солигаличского уезда)» (1926. 20 марта), «Деревенские впечатления беспартийного прохожего» (1926. 20 июля) и др.; больше других его привлекала солигаличская деревня. Писал он и о городских тружениках: «Из жизни костромских сапожников» (1926. 9—10 февр.).

Вместе с Зиминым в «Книгаре» начал свой путь в литературу Вячеслав Алексеевич ЛЕБЕДЕВ. Он писал стихи и поэмы, пьесы, но наибольших успехов достиг в прозе (написанный на Дальнем Востоке роман «Дары Тинтинхо» был замечен М. Горьким). В 1920-е годы он писал необычную прозу, что было отмечено А. Виленкиным: «Лебедев враг психологизма, он… не хочет вникать в переживания своих героев, его интересует не то, что они чувствуют, а то, что они делают, он ищет анекдота, а не бытового трафарета. Это толкает Лебедева на путь подражания иностранцам, преимущественно англо-американским новеллистам. Его влечет оригинальность типов и положений, он любит экзотику, боится обыденщины, стремится к необычайному…» (Виленкин А. Литературная Кострома // Красный Мир. 1923. 2 марта). Ранние, еще недостаточно зрелые, но остросюжетные рассказы В. Лебедева («Океан», «Две папироски», «Чернозем», «Его сиятельство» и др.) заинтересовывали читателей занимательностью фабулы и непредсказуемостью развязки.

Таким образом, и проза писателей-костромичей развивалась как структура, состоявшая из дополнявших друг друга «направлений».

В Костроме в начале 1920-х годов были предприняты попытки создания принципиально новой драматургии и театра. Инициатором стал Павел Андреевич БЛЯХИН, написавший для агиттеатра несколько «пьес»: «Через победу к миру», поставленную на «митинге-спектакле» в Гортеатре в феврале 1920 года, «Провозглашение Парижской Коммуны», постановка которой были частью агитспектакля 18 марта 1920 года (как правило, сам автор выступал с предварительным докладом перед исполнением его пьес). Критика писала об этих вещах как «несомненно сильных в агитационном отношении и совершенно слабых художественно» (Стариков В. Текущий репертуар городского театра // Красный Мир. 1920. 2 апр.). Создание агиттеатра в Костроме было поддержано местными пролеткультовцами и футуристами: «…Быт со сцены нужно вымести так же решительно, как вымели мы старый быт из жизни… Разве не на площади мы сможем разрешить проблему подлинного всенародного театра?» (Янтарев А. «Игра интересов» в Гортеатре // Красный Мир. 1921. № 57).

Не обошло и Кострому повсеместное увлечение организацией массовых театрализованных празднеств. Первая массовая инсценировка у нас состоялась в июле 1920 года. Зрители, собравшиеся на площади, наблюдали, как «красноармеец, попавший в плен к белополякам», склонял своим мужественным поведением на допросе и пламенной речью польских солдат к братанию, которым завершалось празднество. Но самой массовой была инсценировка «Взятие Перекопа», автором и постановщиком которой был Бляхин. Она была устроена в районе военных лагерей на Кинешемском тракте; «актерами» являлись красноармейцы двух полков и кавалеристы. Конечно, агиттеатр не мог выдержать конкуренции с классическим репертуаром и был забыт.

Как видим, 1920-е годы — первый из относительно благоприятных, богатых по содержанию и интенсивности периодов литературной жизни Костромы после 1917-го. В промежутке между нелегким временем «военного коммунизма» и началом давления на писателей со стороны советской командно-административной системы выпали годы творческой самостоятельности талантливых писателей и поэтов разных направлений, годы сосуществования, не исключавшего дискуссий. Это и было нормальным бытием литературы.

К сожалению, уже на рубеже 1920—1930-х годов обстановка резко изменилась к худшему и стала определенно неблагоприятной для свободного «самовыражения» художников слова. Многие из тех, о ком шла речь выше, покинули Кострому навсегда или временно: В. Никифоровский, С. Дунаев, А. Дьяконов, Г. Ясин, В. Лебедев, А. Виленкин, П. Бляхин и другие. Приток свежих литературных сил из массы рабкоров, селькоров, участников литературных кружков не успевал компенсировать отток опытных писателей.

На этом мы пока прервем наше литературное путешествие по Костроме 1920-х годов.


Печатается по изданию: Вестник КГПУ им. Н. А. Некрасова. 1997. № 4. С. 123—132.

[*] Далее при ссылках на газету «Северная правда» в книге используется сокращение СП.