Памятник А.Н. Островскому напротив драматического театра в Костроме

А.И. Ревякин
А.Н. Островский и Д.А. Горев:
К спорам об авторстве комедии «Свои люди — сочтемся!»*

1

Комедия «Свои люди — сочтемся!», законченная осенью 1849 г., была послана Островским в драматическую цензуру и 23 ноября запрещена. Ее чтение автором, а также артистами П.М. Садовским и М.С. Щепкиным зимой 1849-1850 г. в литературных кружках и домах Москвы вызвало живой отклик среди самых различных слушателей. Историк М.П. Погодин, желая поднять угасавший «Москвитянин», использовал влиятельные связи в цензуре и опубликовал ее в шестом (мартовском) номере журнала за 1850 г. Ободренный публикацией и приемом комедии широкими слоями читателей, Островский снова направил ее в драматическую цензуру. Но власти запретили не только постановку пьесы, но и ее перепечатку. Островского по приказу Николая I отдали под негласный надзор полиции и жандармерии. В связи с «неблагонадежностью» драматургу в начале 1851 г. пришлось покинуть службу в коммерческом суде.

Но на этом беды не оставили Островского. Много потерпев от цензуры и административных властей, он за ту же комедию вскоре подвергся еще обвинениям в… плагиате.

Зловещие слухи вначале поползли по Москве, стали известны М.П. Погодину, профессору словесности С.П. Шевыреву и другим. Вскоре они достигли Петербурга. 26 декабря 1851 г. Г.П. Данилевский писал из Петербурга Погодину: «Весело думать и почти не верится, что в наше время еще являются такие произведения, как "Свои люди — сочтемся!"». И тут же добавлял: «Вы, вероятно, уже слышали о тех нелепых и гнусных толках, которые здесь распространили о том, что комедия А.Н. Островского написана не им, а каким-то купцом-актером; когда я приехал сюда, меня закидали вопросами об этом, и я сколько возможно старался объяснить у разных достойных людей причину, почему некоторые лица, уличенные в "Москвитянине" в плагиатах и дендизме, распространяют эти слухи» 1.

Первоначальные толки о плагиате воспринимались по преимуществу как «нелепые» 2. Но во второй половине 1853 г. они оживились и приняли угрожающий характер. 11 октября того же года Погодин записал в своем дневнике: «Известие — Горев об Островском» 3. Это «известие» поселило сомнение у Погодина, но Островский быстро развеял его. Объясняя свои сомнения и прося «братского прощения» за подозрение, Погодин писал Островскому: «Понятие внушено — слухами в публике, некоторыми выражениями, мною там-сям услышанными, некоторыми обстоятельствами, которые растолковать было можно в дурную сторону...» 4. Постепенно сенсационные слухи проникали и в провинцию. 6 ноября 1853 г. И.С. Тургенев сообщал П.В. Анненкову из села Спасское-Лутовиново: «Из Москвы получил я известие, будто там происходит литературный скандал. Явился какой-то актер Горев-Тарасенков и обвиняет Островского в присвоении себе его комедий из купеческого быта. Мне кажется, это вздор, и во всяком случае это невеселая вещь 5». Тургенев правильно называет автором слухов о плагиате Д.А. Горева-Тарасенкова, который в июле 1853 г. приехал в Москву и повел против Островского открытый поход. Но с самого начала Горева-Тарасенкова несомненно подталкивали и поддерживали в притязаниях недоброжелатели Островского. А.Н. Афанасьев, известный собиратель и исследователь народной поэзии, в письме к неизвестному от 11 ноября 1853 г. так характеризует Горева-Тарасенкова: «... провинциальный актер и пьяница, которого можно заставить молчать 50-ю целковыми» 6. В этом не было ни доли преувеличения.

В эту пору драматург, несмотря на отход под влиянием славянофильства от сатирического направления, сохранял основные демократические позиции и по этой причине находился в очень сложных обстоятельствах «своеобразной промежуточности». Консерваторы не принимали демократизм Островского, а либералы-западники видели в нем — сотруднике «Москвитянина» — поборника враждебного им славянофильства. Так сложно проявлялась идейная борьба вокруг только еще начинавшегося драматурга.

2

Слухи о плагиате, разрастаясь, очень тревожили Островского. 2 ноября 1853 г. он сообщал в Петербург Ф.А. Бурдину: «Во время моей болезни распустили по Москве дикие слухи, что пьесы пишу не я, а кто-то за меня; благомыслящие люди не верят, а злонамеренные им очень рады; если слухи эти дошли уже и до Вас, то постарайтесь им противодействовать, потому что как они ни нелепы, а все-таки для меня неприятны» 7. М.П. Погодин предлагал Островскому ответить на клеветнические слухи печатным вызовом в «Москвитянине», чтобы Горев «явился на суд публики с доказательствами или заклеймить себя именем подлеца, в противном случае» 8. Погодин уже начинал набрасывать со слов Островского «в объяснение разных слухов» и проект такого письменного вызова. Но Островскому не хотелось, чтобы молва о плагиате проникла в печать и стала достоянием всей читающей публики. Он надеялся потушить ее заявлением Горева.

16 октября 1853 г. драматург уведомлял Погодина: «Мне пришло в голову иначе повести дело. Я написал к Гореву и просил его самого отказаться от того, что он распространяет; если же не успею в этом, то последую Вашему совету. Я страшно расстроен. Чего они хотят от меня?» (т. 14, с. 40). На следующий день, разъясняя свою позицию, драматург снова писал М.П. Погодину: «Теперь слух распространился только в литературном обществе, и его можно будет поправить письмом от Горева, которого я жду; я замечал в нем прежде довольно благородства. Я Вам пришлю копию с письма моего к Гореву; покажите ее, между прочим, и Степану Петровичу (Шевыреву. — А.Р.), мне не хочется, чтобы клевета смутила и его. Если мы напечатаем, тогда заговорят в Москве все лавочники, заговорят и за Москвой, где уважают меня. Вот в какое я положение поставлен! Враг правды и его деятельные комиссионеры торжествуют» (т. 14, с. 40-41).

Оригинал этого письма к Гореву, отправленного в конце первой половины октября, остается необнаруженным. Копия же сохранилась в архиве известного историка И.Е. Забелина.

Вот что писал Островский Гореву:

«Милостивый государь Дмитрий Андреевич!

Ваше поведение относительно меня приводит меня в изумление. Все, что я слышу о Вас, никак не вяжется с тем понятием, которое я имел об Вас, как об человеке и артисте. Вы распространяете слухи, что я выдал вашу пьесу "Банкрут" за свою, что все написанные мною комедии не мои, что вы намерены написать пьесу и выставить все это на сцену.

Позвольте мне напомнить Вам для Вашей будущей комедии некоторые обстоятельства — может быть, Вы их забыли. После долгого отсутствия из Москвы Вы пришли ко мне осенью 1846 г. Меня не было дома, возвратясь, я застал Вас в саду с моим братом, которому Вы читали начатую Вами комедию.

Я прослушал несколько сцен из Вашей тетради и прочел Вам свое новое произведение "Сцены из семейной жизни", которые привели Вас в восторг; я тогда же рассказал Вам мысль своей комедии из банкрутства (я служил тогда в коммерческом суде). Мы с Вами согласились начать вместе комедию. Вы приходили ко мне два вечера, и мы писали (то, что написано нами, я напечатал потом в "Городском листке" под общим именем). На третий или четвертый вечер Вы пришли в каком-то странном и взволнованном расположении духа, Вы мне говорили, что Вам надобно ехать и, может быть, надолго, и что Вы пришли со мной проститься.

Когда я Вас спросил, что делать с комедией, которая только что начата, Вы говорили мне, чтобы я оканчивал ее один, печатал и ставил на сцену, что я и должен писать ее один, что Вы мне будете только мешать, что Вы мне в этом деле не пара, и говорили с дружеским горячим расположением и со слезами.

Дмитрий Андреевич, Вы тогда были другой человек!

Потом я два года не принимался за комедию; в 1848 г. я начал писать отдельные сцены, которые и читал сейчас по написании Садовскому и друзьям своим; осенью 48 года я продиктовал лежа больной главные сцены 3-го и 4-го актов, в 1849 г. я кончил комедию, которую считал и всегда имею право считать своею. Сюжет "Старосветских помещиков" рассказан Гоголю М.С. Щепкиным, а "Мертвых душ" — Пушкиным, а все-таки то и другое Гоголя. В этой же комедии и сюжет в настоящем его виде и обработка моя.

Вы лучше многих других знаете мой талант и что я могу сделать для русской драмы, Вы знаете мою горячую любовь к добру, вы знаете также, что успех, который я заслужил, привлекает меня не блеском своим, а тем, что я нашел сердце у толпы: она плачет, где я плачу, и смеется, где я смеюсь; я могу вести публику и поведу ее к добру. Вы же звали меня Шиллером, когда я был еще ребенком и ничего не писал. Отравлять таких людей — дурная роль. Время и успехи оправдают меня; а все-таки мне горько нести напрасное оскорбление. И от кого же? от артиста.

Играть так честью человека нехорошо! Я ожидаю от Вас благородного ответа, который может загладить нанесенную мне Вами обиду. Клевета, распространившаяся по городу, достигла огромных размеров; молчание мое в этом деле будет преступным перед друзьями моими и друзьями искусства, перед которыми я был чист и должен таким оставаться. Вам есть средство поправить это дело мирно, и, судя по тем благородным движениям, которые я замечал в Вас в первое знакомство, Вы должны это сделать.

Ваш покорный слуга А. Островский»

 

3

Д.А. Горев обманул ожидания Островского. Он не только не отказался от своих притязаний, но подтвердил их. При этом Островский обвинялся ни более ни менее как в присвоении уже совершенно готовой комедии «Банкрут», якобы переданной ему Горевым.

Вот письмо Горева, также остававшееся неизвестным и хранящееся в том же архиве, что и письмо Островского:

«Милостивый государь Александр Николаевич!

Письмо Ваше я получил 9-го ноября и спешу отвечать Вам: несправедливые упреки и оскорбления, какими Вы меня осыпаете, вовсе не свойственны литератору, который, как Вы о себе говорите: плача, заставляет плакать толпу, может вести и поведет ее к добру! Вы называете меня клеветником, распустившим насчет Вас ложные, низкие слухи, играющим Вашею честью, отравляющим Вас и т. п.; досадуете, что я хочу написать пиесу, и напоминаете мне для будущей моей комедии некоторые обстоятельства, которые мною забыты; как Вы полагаете, обстоятельства, выведенные Вами из горького происшествия, случившегося между нами, не совсем верны, мало значущи. Лучше позвольте мне рассказать их. Не взыщите за подробности. В 1833-34-х годах, когда мне было 16-17 лет, я уже писал в стихах пятиактные драмы. Не маленький труд для молодого человека — доказательство страстной врожденной любви моей к литературе. Эти незрелые пиесы пересматривали, находя во мне дарование: дядя мой, штаб-лекарь А.Т. Тарасенков, и известный ученый Н.В. Ростисла- вич-Савельев (они были тогда студентами); но пиесы эти жглись потом, похищаясь у меня неизвестною рукою. Я догадывался, кем это было делаемо, но должен был молчать. Даже и теперь я не смею назвать этого имени! В то же время я бывал уже у М.Н. Загоскина, просясь у него на сцену; но и этого исполнить мне также не позволялось; не со стороны однако же Михаила Николаевича. Надобно Вам сказать, что отец мой, купец, имел тогда суконные фабрики, удостоен был высочайших наград: 4-х золотых медалей, монарших благоволений, был членом нескольких ученых обществ и непременно хотел вести меня тою же дорогой. В 33-м же году скончалась мать моя, дворянка, старавшаяся дать нам, детям, еще с первого нашего детства хорошее воспитание, чтобы сделать людьми ученого сословия, а не купцами. Вот под какими разнородными впечатлениями, в какой страшной семейной борьбе встретил я первую мою молодость! Мне наскучило непри- ятное мое положение, и в 34-м году я осмеливался утруждать его имп. величество личною всеподданнейшею просьбою о принятии меня в военную службу. Бывший тогда мос- ковский военный генерал-губернатор, князь Д.В. Голицын, знавший отца моего лично, воспрепятствовал моему желанию, отдав меня семейству. Я молчал и страдал невыразимо: меня непременно хотели сделать суконщиком; в актеры меня не пускали, но я все-таки писал, и у меня все-таки жгли рукописи; украдкою где-нибудь в сарае, в саду и так далее декламировал Пушкина, Шиллера, Шекспира, меня заставали — и мне доставалось! Вот как я проводил мою мучительную, юношескую жизнь до 1840 г. В это время отец мой имел <с> Солодовниковым и Павловым общие торговые дела в Кяхте; и все трое вместе обанкрутились. Я вышел из отцовского дома в одном изношенном сюртуке, не имея пищи и пристанища, несмотря на то, что имел в опеке сиротского суда наследство после матери (дело и теперь еще не конченное и запущенное). В то же время застрелился 16-тилетний брат мой Андрей. Другой мой брат, Иван, кончив курс воспитания в Петербурге, возвратился в Москву и дал приют мне, старшему, несчастному своему брату. Тогда же, т.е. в 1840 г., Вы жили у Серпуховских ворот, а мы по соседству с Вами, и вскоре познакомились. Я нашел в Вас стремление ко всему прекрасному и полюбил Вас. Помните, с каким высоким увлечением перечитывали мы Николая Васильевича! Однако любовь к сцене все сильнее манила меня. В 41-м году я уехал в Харьков, где дебютировал в роли Гамлета, и продолжал трудиться на этом поприще до 1846 г., объехал 15-ть губерний. В это время я написал 4 пиесы, те самые, которые были у Вас (по неоднократном свидании нашем в Москве) с 1846 г. по август настоящего года; о которых Вы ничего не пишете в Вашем письме, а одна из них местами переправлена Вашей рукою. В 1846 г. я был вызван родными в Москву по делу о наследстве после дяди в Ярославской губернии. Прибыв в Москву, я нашел все семейство мое живущим в бедной, грязной квартирке, отца под конкурсным следствием, близкого к лишению доброго имени, обремененного семью маленькими детьми от второй его жены; 18-тилетнего брата Павла сосланным в Сибирь; 15-летнюю сестру Ольгу в чахотке (она недавно скончалась). Другую сестру, Юлию, старше годом Ольги, стирающею белье, подметающею пол и т.п.; а они родились так же, может быть, как и Вы — в шелку и батисте! Столько горя, лишений, страданий! Все это последствия отцовского банкрутства и его приятелей — Павлова и Солодовникова, бывших тогда в остроге! Вот откуда взялась драма "Банкрут", и она вылилась из растерзанной души моей мучительным воплем и кровавыми слезами! Да, там-то, в тесной, нечистой комнатке, где помещалось мое несчастное семейство, состоящее из 12 душ (а несколько лет назад тому на содержание одного только сада при отцовском доме каждогодне тратилось не менее 10000 руб.!), смотря на отчаянные слезы старика-отца, на тяжкую работу и лохмотья милых, нежных девушек-сестер, убитый погибелью любимых братьев, внимая крику семи голодных малюток, писал я эту комедию... и... и... Спрашиваю Вас страданьями распявшегося за нас на кресте; спрашиваю Вас, называющий себя людским мучителем, спрашиваю, как в смертную минуту (вспомните, что она будет для нас обоих!). Смешна ли была для меня эта домашняя комедия? Весело ли мне было писать ее? Правы ли Вы предо мною? Побеседуйте со своею совестью, взгляните внутрь себя, взгляните на небо!.. Ведь и теперь еще, в настоящую минуту, из глаз у меня каплет кровь, а не слезы!.. Проживая несколько месяцев в отцовской квартире с единственною целью кончить "Банкрута", я должен был ехать в ярославское имение, а потом в самый Ярославль. В продолжение пребывания моего в Москве я бывал у Вас и до осени, когда уехал. Помните 20-е июля, в день пророка Илии, по причине храмового праздника близ Вашего прихода, я у Вас обедал? Как же Вы пишете, что я пришел к Вам только осенью, перед моим отъездом? В октябре я бывал у Вас. В один вечер действительно я принес к Вам оконченную пиесу "Банкрут" (с лишком 50 листов). Хотя Вы еще ранее просили меня прочитать ее, но я не мог этого сделать, потому что пиеса была не окончена. Мы стали читать ее по Вашем возвращении домой, в присутствии Вашего брата. Вы находили пиесу слишком длинною, раздражительною и проч. Говорили, что в ней одно совершенно лишнее лицо — Нагревальникова, жениха Олимпиады, интригующего ее единственно из видов корысти, лицо, которое по передаче имения Большовым Подхалюзину, конечно, по узнании этого Нагревальниковым, само уничтожается. Вы говорили, что это новый сюжет для отдельной пиесы. Тогда же мы принялись не писать, а очищать, сокращать комедию. Так мы работали 2-3 вечера. Не помню наверное, сколько мы успели. В те же вечера мы толковали о других моих сочинениях: Вы просили меня и с ними Вас познакомить. Но так как мне необходимо нужно было ехать, да и самое положение мое в Москве было очень незавидно: на меня косились, находили, что я все-таки занимаюсь бездельем и упускаю верное денежное дело; даже раз вышла по этому поводу очень неприятная сцена, то я и пришел к Вам в взволнованном расположении духа (как Вы пишете); тогда же я принес и 3 мои рукописи, чтобы их не сожгли, как это много раз случалось. Вы правы, я точно плакал тогда; да и было о чем плакать! Прощаясь, я сказал Вам: "Займитесь без меня моими тетрадями, подумайте, исправьте, если что найдете нужным" (разумеется, мелочи); это тем и доказывается, что из возвращенных Вами мне в августе этого года 3-х рукописей одна из них Вами несколько исправлена. Но чтоб я, отдав Вам мои сочинения, говорил, чтобы Вы их оканчивали, печатали под Вашим именем и т. п. Как могло это случиться? Да и не стыдно ли Вам приводить в письме Вашем такое оправдание? Расставаясь с Вами на несколько месяцев, я говорил Вам: если паче чаяния, я не приеду долее, заеду, может быть, далеко, не приеду долго, и Вы в чем-нибудь будете иметь ко мне нужду, то всегда можете знать, где я, из периодических изданий, в особенности из "Пантеона". Приехав в Ярославль, я дал доверенность на ходатайство по моему делу; а сам, со всем жаром любви ко сцене, бросился играть мои роли. Обстоятельства повели меня вместо Москвы в Малороссию, Новороссийский край, на Кавказ, в Крым и т.д., и вместо полугода я путешествовал 7 лет, изучая люд божий; переносил многие невзгоды: ночевал на голой земле, не ел по два дня, мерзнул по трое суток в кавказских степях под метелью (на все есть факты!). Для чего все это делалось? Неужели я не мог бы, точно так же как Вы, жить на одном месте и спать в мягкой постели? Взгляните на меня: бесчестие отца, несчастие семьи, труды, слезы из любви к ближнему состарили меня раньше 20-ю годами! Жиды, татары сочувствовали мне, кипели священным восторгом, когда я выказывал им со сцены святые истины великих авторов-поучителей, плакал непритворно или смеялся сквозь слезы! Если этого мало, то послушайте еще! Я не сказал бы этого, но теперь вынужден сказать: не я ли, не умея плавать, один из десятерых, бросился в днепровскую пучину, спасая п<етер>бургского актера Мартынова? Вела ли меня награда, которой я и теперь не имею? а о поступке моем читала и читает Россия! может быть, будет читать и потомство! Не я ли умолял курского губернатора о пощаде своего врага, нанесшего мне смертельные раны? Посмотрите на широкий рубец моей груди — из нее вылилось много крови, стоящей мне многих лет жизни! Не я ли, быв уже актером, выводил должников из тюрьмы, платя за них последние деньги? Не я ли ходил по 1000 верст пешком из стремления к высокой, благородной цели? (и на это есть факты!). Не ясно ли, что все это делалось из соблюдения заповедей Спасителя Христа? Вспомните слова Гёте: "Кто ест без слез свой хлеб, тот не знает вас, небесные силы!" А Вы, взявший на себя великую, священную роль в действительной жизни, называете меня клеветником, отравителем! Постыдитесь других, если Вам не стыдно внутреннего, духовного Вашего судьи — самого себя!

Прибыв в Москву в июле этого года, я, не слыхав и не читав об изданных Вами сочинениях, я в тот же день отправился к Вам, как к старому, доброму знакомому; но не застал Вас в Вашем московском доме. Вы были на даче в Давыдовке. Через 2-3 дня я отправился с зятем моим Пуаре в Давыдково. Вспомните, как дрожа всем телом и говоря, что это от болезни, Вы встретили меня в воротах, бросились обнимать и целовать меня? Тогда же Вы говорили, что слышали, будто я умер. Не любя еще с детства поцелуйчиков, я с прежнею горячею откровенностью сказал Вам, что у меня на эту смешную привычку, как равно и на божбу, есть басенка: "Щука и Ерш"! Если угодно, то я Вам пришлю ее. Вы дали слово на другой же день быть у меня и привезти все 4-ре мои рукописи, но не сдержали слово. Между тем до меня достигали слухи, что из комедии "Банкрут" помещены в каком-то журнале сцены под общим нашим именем. Я приискивал этот журнал, не зная, какой он. В то же время я слышал об успехе Ваших комедий, в особенности "Свои люди — сочтемся!" Мне и в голову не приходило, что это дерзкий самозванец "Банкрут"! Первые две недели после моего возвращения в Москву мне было не до книг: 7 лет я не видался с родными, да и, кроме того, в родственном кругу моем произошли большие перемены: все это занимало меня и отнимало почти все мое время. Но в конце июля, ожидав Вас две недели напрасно и заходя к Вам еще раза 4, я послал к Вам записку по городской почте и получил ответ, где Вы пишете: "Напрасно вы упрекали меня" и проч. (записка эта от 2-го августа — она у меня). Позвольте Вас спросить: в чем бы я смел упрекать Вас, не имея на то причины? Через два дня, придя к Вам, я просил у Вас четыре мои рукописи. Вы извинялись, что у меня не были и проч., что очень больны, а между тем сбирались ехать к Садовскому на вечер (это было часов в 7) и показали мне пригласительную записку, писанную Бурдиным. Поискав в комоде между каким-то женским платьем, Вы отдали мне три мои пиесы, а четвертую — "Банкрута" — сказали, что поищете хорошенько, что по случаю переборки Вашей в маленький флигель не мудрено, что она где-нибудь завалялась! Тогда же Вы дали мне записку в контору "Москвитянина" на получение Ваших пиес, как Вы мне говорили — в подарок! Часов в 8-мь мы поехали с Вами из Вашей квартиры на одном извозчике; на дороге застал нас сильный дождь; еще мы заезжали переждать его в какой-то маленький погреб у Сретенских ворот. Вы доехали со мной до Цветочного (Цветного.– А.Р.) бульвара, где я квартировал, и мы расстались. Тогда же я стал удивляться Вашему обращению со мной: 2-го августа вы пишете мне, что никак не можете навестить меня, что неделю еще просидите дома, что очень больны (я был у Вас по крайней мере 5 раз); а через два дня едете на приятельский вечер! и еще при мне все это происходит! Не правда ли, самое дружеское, преданное внимание? Кто же, чистый по совести, так поступает? Между прочим я взял в конторе "Москвитянина" три ваши книги: "Бедную невесту", "Не в свои сани не садись" и "Свои люди — сочтемся!". Идя домой по Столешниковскому переулку, я открыл последнюю и чуть не упал на мостовую! Вот какой приготовили Вы мне подарок! Не дай Вам бог такого утешения перед смертью. Не стану рассказывать, что со мной было, — Вам не понять, не оценить моих страданий! Мне легче было, когда в днепровской пучине утопленник схватил меня за ноги; когда смертельное острие вонзилось в грудь мою; когда, в снежных кавказских сугробах, около 3-х суток, я не слыхал человеческого голоса и согревался под изнуренными, околевающими лошадьми! Бедные животные были сострадательнее Вас! Жестокий человек, называющий себя другом ближнего, молитесь, если можете, чтоб слезы и кровь моего погибшего семейства не пали на Вас божеским наказанием!

После свидания моего с Вами я несколько раз приходил к Вам, но всегда не заставал Вас дома. Между тем доискивался "Городского листка", где помещен был отрывок. Вероятно, этот розыск породил ту молву, которая так страшна для Вас и безутешна! Да обдумайте точнее: могло ли и быть иначе? Дело-то ясно: а) В 1846 г., когда я с Вами расстался, Вы сами, одни, единственно по Вашему произволу, напечатали отрывок из конца 3-го действия (всех их четыре). Да разве пиесы пишутся с конца, а не с начала? Это все то же, если бы Вы вздумали уверять грамотный мир, что русская азбука начинается с О или Х! Да и помещенная сцена сама за себя говорит ясно и красноречиво, что она не могла и не может быть в начале пиесы (как Вы силитесь уверить), а происходит в разгаре драматической жизни и интриги пиесы! Спросите об этом не только что зрелый ученый мир, друзей и верных ценителей искусства, но даже гимназиста 3-го класса! б) По Вашему же распоряжению выдан в свет этот отрывок под двумя нашими именами. Стало быть, Вы сами признали и объявили публично, что в комедии есть и моя часть? Как же через 2 с лишком года в цельном издании могло уничтожиться мне принадлежащее и обратиться в одно Ваше достояние? в) Почему помещенная пиеса в "Москвитянине" названа двумя именами "Свои люди — сочтемся!" и "Банкрут", а в отдельном издании только — "Свои люди — сочтемся"? Посмотрите, какая честная, постепенная рассчитанность на уничтожение моего права на пиесу! Не доказывается ли однако ж, что "Свои люди — сочтемся!" заимствована из пиесы "Банкрут", а где же и кому принадлежит эта пиеса — "Банкрут"? г) Если отрывоччные сцены написаны нами вдвоем, Вы как издатель должны были сохранить эти рукописные факты как документ. д) Через два года, после нашей разлуки, Вы (как мне пишете) читали некоторые сцены Садовскому и друзьям, диктовали другие, главнейшие сцены 3-го и 4-го актов. Что Вы хотите этим сказать? Мудрено ли было их диктовать, если два года они уже были хорошо Вам известны? В два-то года можно заучить наизусть 10-ть таких комедий! Да и как же Вы диктовали 3-й акт, когда назад тому еще два года была уже напечатана из этого акта лучшая сцена? Посмотрите, как Вы сбиваетесь! Во всяком случае, как я полагаю, не мешало бы спроситься меня как участника пиесы, а не распоряжаться наобум! Все эти обстоятельства сами вопиют против Вас! Вот что кажется всем делом нечистым! Вот что породило толки и подозрения! А если ко мне многие обращались с вопросом: кому принадлежит комедия? Что бы я должен был отвечать? Научите меня. По скромности и жалея Вас от всего сердца, я иногда отказывался и от сцены, помещенной в "Городском листке" под общим нашим именем, но мне не верили, видя в этом деле странную загадку! Вот она теперь разъясняется! Понятно, что выиграет правое дело! Еще когда я и не думал ехать в Москву, т.е. когда только вышла пиеса "Свои люди — сочтемся!", то уж на ее счет ходили сомнительные слухи, как мне говорили недавно. Не мог же я отказаться навсегда от родного города, чтоб прикрыть этим Вашу оплошность и несправедливый поступок? Да и как Вы странны! Если бы я или кто другой стали сеять подобные слухи без основательной причины, без доказательств, нас бы сочли за сумасшедших! Ведь Москва не тот уездный город, в котором Хлестаков уверял, что "Женитьба Фигаро" и "Юрий Милославский" его сочинения! Да и там нашлась глупая городническая дочка, которая знала, кому принадлежит "Юрий Милославский"! Да и я, сколько кажется не мне самому, а тридцати губерниям России, вовсе не похож на Хлестакова!.. Что же касается до других Ваших пиес, которые я будто также называю своими, то хотя бы Вы сами признавали их моими, я не соглашусь назваться их автором!

Вы пишете, что от меня зависит поправить наше дело и кончить его мирно. Да я и не начинал с Вами никакого дела. Начните Вы. Кроме того, что я здесь написал Вам, самые обстоятельства Вас кругом обвиняют. Оправдывайтесь в глазах публики, как Вам угодно,– постарайтесь, если это можно, уничтожить Ваши собственные ошибки: для этого Вам должно будет отказаться, от напечатанного (одними Вами) отрывка под общим нашим именем, отказаться от того, что у Вас не было других моих рукописей и что не Вы одну из них поправляли! Кроме того, опровергнуть все доводы, о которых я здесь напоминаю; а они ясны, верны и неотразимы! Посмотрим, что Вы предпримете? Что же касается до пиесы, которую я хочу написать и которая так страшит Вас, — неужели Вы хотите лишить меня даже права наказать зло, которое сами преследуете как литератор? Пишите на меня сотни пиес, и я, считая себя чистым и правым, не побоюсь их! Свет увидит, как некогда увидел Соломон, кто из нас истинная мать живого дитяти! Но, искореняя порок, неслыханный и громадный, я как человек пощажу человека, — я буду плакать, высказывая свету только низкий поступок! А что до оскорбления, которое Вы так сильно нанесли мне, назвав меня клеветником и отравителем, то я как христианин и признанный артист, не оставивший по себе в полу-России, ничего, кроме доброй памяти, сделанную мне Вами обиду прощаю; даже скорблю всем жаром чистой души моей о Вашем незавидном положении!

Письмо это Вы должны, отдать на суд Ваших же друзей и покровителей, но людей образованных — литераторов, художников. Они будут столько благородны, что примут на себя труд беспристрастно рассудить нас и распорядиться последствиями. Я в этом уверен,

Преданный Вам когда-то Д. Горев-Тарасенков.
Новгород 13 ноября 1853 г.»

4

Категоричность обвинений, предъявленных Горевым, смутила кое-кого даже из самых близких друзей Островского, например скульптора Н.А. Рамазанова. Последний поделился новостью с писателем М.П. Бибиковым и, кстати, упомянул в письме о злорадстве какого-то петербуржца, чуть ли не Н.В. Кукольника, по отношению к Островскому. М.П. Бибиков, поклонник Островского, живший в городе Данкове Рязанской губернии, был также неприятно поражен и смущен неожиданным сообщением. «Известие твое о приключении с Островским грустно меня поразило. Ну если в самом деле участие Горева в его комедиях есть факт? Это было бы досадно и для нас, публики. Разочаровываться всегда досадно, обидно и грустно. Как бы мне хотелось, чтоб его новая комедия, которую он уже, конечно, написал один, была превосходная вещь! да и будет, мне кажется... Проезжий твой — недобрый человек, когда радуется несчастью других, или он, может быть, и добрый человек, да сознает свое бессилие перед Островским и рад его в гроб заколотить» 9.

Слухи о плагиате, подкрепляемые письмом Горева, ширились, как круги на воде. Вскоре литературные Добчинские распространили их в подновленной в сравнении с 1851 г. редакции и в Петербурге, в частности в кружке «Современника» 10. В действительности же доводы Горева, так красноречиво изложенные им в письме, представляли собою злонамеренный вымысел. Как это видно из письма, преобладающая его часть, посвященная биографии, страданиям Горева, не имеет никакого отношения к делу. В этой части письма, явно рассчитанной на посторонних читателей и изложенной в мелодраматическом стиле, автор стремится вызвать сострадание к якобы необыкновенной личности Горева, жизнь которого усеяна терниями. Что же касается сущности вопроса, то Горев, пренебрегая фактами, выдавая ложь за правду, создавал «творимую легенду». Представляя Островского заведомым мошенником, Горев ставит под сомнение даже его болезнь, издевается над ним, уличает в противоречиях и т.д., тогда как в августе и сентябре 1853 г. драматург был действительно серьезно болен. 25 сентября он извещал М.П. Погодина: «... я теперь понемногу поправляюсь, но еще не выезжаю. Пролежал я ровно месяц. Дух покоен, как всегда после значительной болезни» (т. 14, с. 38).

Горев заявляет, что он оставил у Островского 4 пьесы, из которых получил обратно только три, т.е. все, кроме «Банкрота». Островский же свидетельствует, что Горев оставил у него 2 пьесы, которые и были ему возвращены по первому требованию. Горев настаивает на том, что комедия «Банкрот» оставлена им у Островского совершенно оконченной. Островский же не видел этой комедии. Ее и не было. Из наброска Погодина, приготовленного со слов Островского, следует, что Островский сообщил Гореву о «намерении... написать комедию "Банкрот"». Горев ответил на это, что он и сам имеет «то же намерение» 11. Придя к одной и той же мысли, они решили вместе писать пьесу, но написали только одну сцену.

Горев, подчеркивая свое благородство, стремится показать, что слухи о плагиате родились и росли помимо его, стихийно. Но у него явно не сходятся концы с концами. Причину слухов о плагиате, оживившихся в 1853 г., он объясняет своими розысками «Московского городского листка», в котором помещена сцена, написанная Островским совместно с ним. «Вероятно, этот розыск породил ту молву, — пишет он, — которая так страшна для Вас и безутешна». Но к чему было «доискиваться» номера газеты, возбуждая слухи о плагиате, когда можно было получить самые верные и подробные сведения об этом у Островского — лично или через почту. Следовательно, «розыск» преследовал определенную цель — распространение сплетни о плагиате.

Доказывая право на комедию «Банкрот», Горев ссылается на свое раннее литературное призвание и на то, что им написаны многочисленные пьесы, сожженные близким ему человеком, вероятно отцом. Но и Островский начал писать тоже очень рано, еще в гимназические годы. Его литературные склонности и занятия также не встречали сочувствия у отца, но он продолжал писать. Одним из главнейших доказательств принадлежности ему комедии «Банкрот» Горев считает то, что его комедия выросла из непосредственных наблюдении над банкротством отца.

Но у Островского было не меньше, а, можно утверждать, больше наблюдений над банкротами. В одном из флигелей дома Островских с 1843 г. помещалось три конкурса, т.е. учреждения для сбора и распределения имущества банкротов, под председательством отца драматурга Н.Ф. Островского. А.Н. Островский хорошо знал эти конкурсы и выполнял по ним поручения отца. С банкротами Александр Николаевич имел дела и по службе в коммерческом суде. Во второй половине 40-х годов банкротство стало распространенным злом и совершалось в Москве повседневно.

Горев особенно подчеркивает, что его пьеса выстрадана семейным горем, разорением отца, человека честного, а следовательно, и банкрота неумышленного, несчастного. Но ведь комедия Островского обличает банкрота злостного, заведомого жулика. Следовательно, они различны по основным замыслам и идеям.

Кроме того, нельзя не обратить внимания на резкое различие стилевых манер Горева и Островского, о чем отчетливо свидетельствуют уже их первые произведения. По неизвестным соображениям Горев ни одним словом не упоминает о своей пьесе «Государь — избавитель», опубликованной в 1843 г. в журнале «Репертуар и Пантеон» (№ 12. С. 1-39). Эта верноподданническая, во многом сентиментально-мелодраматическая пьеса искусственна по сюжету (государь вступается за сироту и обеспечивает ей счастье), ходульна и грубо натуралистична, тогда как Островский в самых начальных своих произведениях — рассказах о Замоскворечье и пьесе «Картина семейного счастья» — заявил о себе как о продолжателе сатирического (гоголевского) направления.

Горев обвинял Островского не в заимствовании отдельных сюжетных мотивов, сцен и характеров, а в присвоении всей пьесы. Для доказательства нужно было представить или черновую рукопись, или вторую пьесу, равную по художественным достоинствам оспариваемой. Ни тем, ни другим Горев не обладал. Островский же имел не только черновики оспариваемой Горевым пьесы, показывающие процесс длительной творческой работы над сюжетом, характерами, композицией, языком, но и последующие пьесы («Бедная невеста», «Не в свои сани не садись»), находящиеся по своей стилевой манере в явном родстве со «Своими людьми».

Делая вид, что распространение слухов о плагиате началось помимо его участия, Горев отрицает свое знакомство с пьесами Островского вплоть до того, как ему подарил их сам автор в августе 1853 г. Трудно этому верить. Пьесы Островского сразу же по их напечатании приобретали широкую известность и в провинции, притом наибольший успех достался на долю «Своих людей». К тому же они печатались в «Москвитянине», издаваемом в родном городе Горева, к которому он, естественно, должен был проявлять особый интерес. Именно в этот журнал В.Д. Негрескул, восторженный херсонский друг и поклонник Горева, неоднократно предлагал и посылал его басни и стихи 12 . И, наконец, здесь в октябре 1852 г. была о нем напечатана статья того же Негрескула. Каким же образом пьесы Островского могли пройти мимо Горева?

Островский не видел никакой горевской пьесы «Банкрот», для своей же комедии он воспользовался собственной редакцией сюжета, не говоря уже о его обработке. Но что же тогда послужило Гореву поводом для его клеветнических измышлений? Во-первых, наличие в пьесе образов (Большов, Липочка, Аграфена Кондратьевна, Подхалюзин) и каких-то ситуаций, наметившихся в первоначальном, коллективно задуманном сюжете. Во-вторых, совместная работа над сценой, опубликованной Островским в «Московском городском листке». Но разве наличие этих образов и сюжетных ситуаций, только еще задуманных и далеких от осуществления, давало Гореву право обвинять Островского в плагиате? Определяющее значение для авторства, как известно, имеет самостоятельность в обработке сюжета. Островский же не только существенно изменил первоначальный сюжет комедии, но и самостоятельно, в присущей только ему манере художественно воплотил его.

Претензии Горева в какой-то степени могут быть приняты лишь по отношению к сцене, открывающей третье действие комедии. Но в какой мере? Здесь нет и тени плагиата, так как Островский опубликовал эту сцену в «Московском городском листке» за двумя подписями. Горев имел право обвинять Островского в том, что он не упомянул о его участии в написании этой сценки в самой пьесе. И Островский, по нашему мнению, правильнее бы сделал, если бы к этой сцене дал сноску о сотрудничестве с Горевым. Но автор комедии «Свои люди — сочтемся!» рассуждал иначе. Ведь его доля участия в создании сцены была несоизмеримо большей: Горев писал, а он преимущественно диктовал. «Могут меня обвинять только в том, — объяснял Островский, — что, печатая свою комедию "Свои люди — сочтемся!", я не сделал оговорки, что в третий акт вошла сцена, напечатанная уже в "Городском листке", но я не считал это нужным, напечатав ее прежде под общим именем» (т. 14, с. 51). Кстати сказать, сцена, опубликованная в «Московском городском листке» за двумя подписями, вошла в комедию Островского с исправлениями.

Вот начало этой сцены:

В редакции «Московского Городского листка»

Большов (сидит в креслах на авансцене). Вот и сиди, скламши руки! В город бы поехал, да того и гляди жених наедет (пауза). Вот и закусил бы теперь чего-нибудь по малости, да обед испортишь. Вот она жизнь-то! Истинно сказано: суета сует и всяческая суета (пауза). Али чайку што ли выпить? Черт знает, и сам не разберешь, чего хочется! Вот так-то и все: жив, жив человек, да вдруг помер, так все прахом и пойдет! Ох ты господи! (Зевает).

Аграфена Кондратъевна и Липочка разряженная входят.

В редакции Островского

Большов (входит и садится на кресло; несколько времени смотрит по углам и зевает). Вот она, жизнь-то; истинно сказано: суета сует и всяческая суета. Черт знает, и сам не разберешь, чего хочется. Вот бы и закусил что-нибудь, да обед испортишь, а и так-то сидеть одурь возьмет. Али чайком бы, что ли, побаловать. (Молчание). Вот так-то и все: жил, жил человек, да вдруг и помер — так все прахом и пойдет. Ох, господи, господи! (Зевает и смотрит по углам).

Островский, убедившись в злонамеренно клеветнической позиции Горева, по всей видимости, счел невозможным и оскорбительным для себя входить с ним в дальнейшие объяснения. Их отношения были прерваны навсегда. Отказался и от протеста в печати, не имея опубликованного заявления Горева. Совершенно очевидно, что на его протест Горев не постеснялся бы ответить новой ложью. К чему это могло привести? Т.И. Филиппов справедливо считает, что положение Островского было «чрезвычайно тягостным, ввиду полнейшей невозможности отвергнуть клевету, положить предел оскорбительным толкам. Свидетельство ñàìîãî автора, разумеется, ничего не значило» 13.

Для Островского было ясно, что созданная Горевым и подхваченная его сторонниками клевета могла рассеяться только делом, творчеством. Вот почему он ускорил работу над комедией «Бедность не порок». Для него было понятно также и то, что Горев-Тарасенков как драматург не способен доказать свою способность написать произведение, подобное комедии «Свои люди — сочтемся!». И потому в заключении своего объяснения, записанного М.П. Погодиным, предложил Гореву «в доказательство своего комического таланта... напечатать те две комедии, которые получил от меня» .

Островский был прав. Самым убедительным объяснением его собственной непричастности к плагиату явилась новая комедия «Бедность не порок». Ее чтение в московских кружках шло с успехом, превзошедшим все ожидания и мечты автора. Этим самым обвинения Горева потерпели крах. Уже упомянутый нами М.П. Бибиков в ответ на известие Рамазанова о торжестве Островского писал в декабре 1853 г.: «Виват Островский! Дай ему бог здоровья и тебе также, милый Николай Александрович, за твое доброе известие об его последней комедии. Знаю по опыту, как грустно разочаровываться — и как сладко после признать себя несправедливым. Чего бы я не дал, чтобы быть у тебя, когда Островский читал свою комедию? Тем более, что при этом у тебя было собрание людей замечательных. Одни Грановский, Щепкин и Садовский чего стоят!»

Островский был доволен и успехом своей комедии, и тем, что ему удалось рассеять огорчавшие его сплетни о плагиате. 1 декабря 1853 г. он уведомлял Ф.А. Бурдина: «Новая моя комедия "Бедность не порок", наконец, отправляется к вам в Петербург... Уже в чтении эта пьеса имела в Москве такой успех, какого не имела до сих пор ни одна моя комедия... Эта комедия совершенно замазала рот распускателям нелепых слухов в Москве»; все это «вознаградило за неприятности, перенесенные мною в последнее время» (т. 14, с. 42, 43).

5

Прошло более двух лет. Островский сближался с руководителями журнала «Современник». Автор комедий «Не в свои сани не садись», «Бедность не порок» и «Не так живи, как хочется» становился союзником революционных демократов. Островского решили дискредитировать, тем самым бросая тень на журнал «Современник». И против него снова была возобновлена версия о плагиате. Эта старая клевета, энергично раздуваемая А.А. Краевским, врагом «Современника», приняла еще более широкий, злостный характер и перешла на страницы газет. В «Санкт-Петербургских ведомостях» (№ 1, 12, 96, 97) и в «Ведомостях московской городской полиции» (№ 97, 135) появились вызывающе крикливые фельетоны, рассчитанные на скандальную сенсацию 16. Островского обвиняли том, что он, систематически сотрудничая с Горевым, скрыл его участие в создании комедий «Семейная картина», «Свои люди — сочтемся!» и других пьес. При этом московские фельетонисты полностью уравнивали Островского и Горева, рассматривали их «подвизающимися на одном поприще» и особенно подчеркивали, что каждая последующая пьеса Островского была много слабее «Своих людей». Враждебные драматургу фельетоны тут же нашли поддержку в журнале «Пантеон» (1856. №. 3. С. 19).

Клеветники выступали столь активно, их обвинения были так решительны, что ближайшие друзья драматурга требовали дать им немедленный отпор. Е.Э. Дриянский, посылая Островскому, находившемуся в Твери, фельетон, напечатанный в «Ведомостях московской городской полиции» (№ 97), писал 3 мая 1856 г.: «Признаюсь, и поразила и возмутила меня эта наглая и придирчивая сплетня ... Но нелепица и брань, доведенная от устных толков до печатного вызова, по-моему не должна уже быть обходима молчанием... Вы, конечно, лучше знаете, как поступить с этим делом … следовало бы пугнуть этих гг. Правдовых» 17.

Ознакомившись с фельетоном, Островский назвал его составителей «подлецами, изблевавшими новую гадость», но был «очень огорчен и не мог ни за что приняться» (т. 13, с. 223). Вскоре, 4 июля, А.А. Григорьев прислал драматургу новый фельетон, опубликованный в 135 номере все той же полицейской газеты. До Александра Николаевича дошли и фельетоны «Санкт-Петербургских ведомостей». Островский переживает «мучительные дни» грусти «растерзанной» души (т. 13, с. 230). Чаша его терпения переполнилась. Он счел дальнейшее молчание невозможным и написал энергичные протесты-объяснения, опубликованные в «Московских ведомостях» (1856. 5 июля. № 80) и в «Современнике» (1856. № 8. С. 221).

В «Литературном объяснении», напечатанном в «Московских ведомостях», драматург сообщал, что комедия «Банкрут», впоследствии названная «Свои люди — сочтемся!», к осени 1846 г. «в общих чертах была уже задумана», некоторые ее сцены набросаны и читались многим лицам. Осенью того же года он рассказал сюжет пьесы пришедшему к нему Гореву, и тот «предложил начать обделку сюжета вместе».

Островский, всегда в высшей степени благожелательно относившийся к сотрудничеству и неоднократно предлагавший его своим ближайшим друзьям, например Филиппову, охотно согласился на это. Он и Горев совместно «занимались три или четыре вечера»: Горев писал, а Островский большею частью диктовал. «Таким образом было написано четыре небольших явления первого действия (около шести писанных листов)». В последний вечер Горев объявил Островскому о своем отъезде из Москвы. «Тем и ограничилось его сотрудничество». Временно прекратил работу над комедией и Островский.

Весной 1847 г. Александр Николаевич снова вернулся к своей комедии, коренным образом изменил ее план и начал обработку пьесы уже в новом виде 18. Отличаясь крайней щепетильностью в вопросах авторства, не желая присвоить себе даже несколько строчек и фраз Горева, драматург поспешил напечатать несколько явлений первого действия начальной редакции комедии, приготовленных в сотрудничестве с Горевым, в «Московском городском листке» (1847. № 7) за двумя подписями: А.О. и Д.Г. После этого Островский с Горевым уже не встречался до 1853 г. Свое «Литературное объяснение» драматург закончил следующими словами: «Гг. фельетонисты (литературные башибузуки, по выражению «Русского вестника») увлекаются своею необузданностью до того, что забывают не только законы приличия, но и те законы, которые в нашем отечестве ограждают личность и собственность каждого. Не мешает для обуздания напомнить им об этом. Не думайте, господа, чтобы литератор, честно служащий литературному делу, позволил вам безнаказанно играть своим именем!»

М.И. Семевский, прочтя «Литературное объяснение» в день его опубликования, назвал его «превосходным» и известил Г.Е. Благосветлова, что Островский, «по общему приговору, навсегда всем и каждому зажал рты насчет горевской истории» 19. Фельетонисты пытались отвечать Островскому, отругиваться, превозносить «решительный талант» 20 Д. Горева. Но это было хорошей миной при плохой игре

Самым последним выражением этой отвратительной клеветы на Островского явилась комедия «Заблудшие», которую наскоро состряпал актер Брянцев, желая поживиться на сенсационной злободневности. Под именем драматурга-плагиатора Васильевского в ней изображался Островский. 17 октября 1856 г. комедия, поставленная в Александринском театре, была ошикана зрителями и после этого немедленно снята с репертуара. Окончательному разоблачению наглой клеветы на драматурга особенно способствовало чтение комедии Горева «Сплошь да рядом» у графини Е.В. Салиас де Турнемир (Е.В. Тур) и ее обнародование в журнале «Отечественные записки» (1856. № 7). По воспоминаниям Е.А. Салиаса, сына Е. Тур, чтение Горевым в избранном литературном кругу, среди таких людей, как П.Н. Кудрявцев, И.X. Кетчер, В.Ф. Корш, С.В. Ешевский, должно было склонить мнение в пользу той или другой стороны. Это был общественный суд, на который Горев, по выражению А.А. Измайлова, явился «в лучах окружавшей его страстотерпевческой легенды».

Началось чтение. Действующие лица заговорили каким-то непонятным, почти бессмысленным, диким языком, уснащенным грубо натуралистическими словами: рoтом, лягишь, ендакие, волвянка, слящил, нончева, питсот, шашел, рикaнбю, требоваю, за петельки, испузатился, шнырик, волосянка, oколотень, вскачай, оскреток, лутчи, алимон, фырскнет, подлизня, лимонт, гомозеи, сшуркаться, набурдонила. Вот как, например, оставшись один, рассуждает здесь купец Сивоежев: «Лягишь ты: вдруг сразу тебя сморит, пойдут ендакие всякия... оказии приставляются: чур! наше место свято! Тот-то тискает! Ванюшка с трубчищей: дым-от аки из уст вон что пишется-то! Далaсь мне перхота ета, волвянка во лбу-ын, значит! Ништo маленек был, подростал, слушался. Начал вызревать, складываться — мутит, отлучается, ломит в грешное... В книжку в подлую читает... На кои их такие печатывают? Так бы себе — не читай, не мудруй разным: лутчи! Вo и вечор где ето завертелся? Теперича встолкал бы, поучил, встамши, тотчас: будто не честно как-то…».

Грубо натуралистическая, непонятная по языку, комедия оказалась совершенно сырой в обрисовке характеров, растянутой композиционно, утомительно тягучей. Несмотря на то, что Горев, читая свою комедию как артист, пытался интонациями голоса и жестами придать героям необходимый «склад», гости, съехавшиеся на чтение, вскоре убедились в полной художественной беспомощности автора 21. По словам Е.А. Салиаса, в этот вечер Д.А. Горев сам подписал себе «смертный приговор перед лицом многочисленных представителей литературы и света» 22.

А.А. Краевский, напечатавший комедию Горева для посрамления автора комедии «Свои люди — сочтемся!», скандально ошибся в своих расчетах и достиг совершенно противоположных результатов. Подавляющая часть литературной общественности встретила эту публикацию резко отрицательно. Очевидность клеветы на Островского стала ясной для всех. «Московские ведомости» заявляли: «Недавно г. Островский отвечал некоторым фельетонистам, дозволившим себе не совсем литературные толки о происхождении его драматических пьес. Кто видел июльскую книжку «Отечественных записок», тот согласится с нами, что г. Островский мог бы оставить без ответа нескромные и неприличные запросы г. Правдова и т.п. Сам г. Горев отвечал на них и при том убедительнейшим доводом: отрывками из своей пятиактной комедии, или представления (как говорит г. Горев), "Сплошь да рядом", помещенными в "Отечественных записках"» 23. 26 июля 1856 г. В.П. Боткин писал А.В. Дружинину: «Краевский, напечатавши сцены Горева, дал ужасного маху: эта пошлейшая дрянь, и вся тактика его против Островского пала ему же самому на голову» 24. По мнению А.А. Григорьева, Краевский с Дудышкиным, напечатав комедию Горева, «осрамились на всю Россию» 25.

Покровители Горева, отстаивая свои позиции, сделали еще одну попытку — представили его комедию в театрально-литературный комитет, чтобы потом протащить ее на театральную сцену. Выслушав эту пьесу, комитет в составе С.П. Жихарева, П.С. Федорова, А.В. Никитенко, А.Н. Майкова, А.Г. Ротчева, И.А. Гончарова, А.В. Дружинина и И.Ф. Горбунова постановил: «...пьеса г. Тарасенкова "Сплошь да рядом", по недостатку действия, бесцветности характеров, растянутости и пошлому языку, не может быть принята на сцену». К мнению комитета в конце концов присоединился и один из главных вдохновителей Горева — А.А. Краевский. Он отказался от пьесы и признал ее плохой. Так навсегда испарилась клевета о плагиате, долго отравлявшая жизнь драматурга.

6

А.Н. Островский блестяще разоблачил клевету о плагиате своим творчеством и — когда это оказалось необходимым — энергичными протестами. Впоследствии разъяснению обстоятельств возникновения клеветнической легенды способствовали также воспоминания современников драматурга. Среди мемуаристов лишь Е.М. Феоктистов, признавая значительность комедии, «Свои люди — сочтемся!», пытался все же снизить в ней роль Островского, объясняя ее достоинства, в частности, участием в ней соавтора — Д.А. Горева-Тарасенкова. Ссылаясь на авторитет брата драматурга, он пишет: «Впоследствии брат драматурга М.Н. Островский рассказывал мне, что отрицать всякое участие Горева в этой пьесе было бы не совсем справедливо. Александр Николаевич советовался с ним даже о сюжете и разных подробностях пьесы» 26. За исключением Е.М. Феоктистова, все мемуаристы: С.В. Максимов, И.Ф. Горбунов, Д.В. Аверкиев, Т.И. Фи- липпов, М.И. Писарев — отрицают участие Горева-Тарасенкова в создании пьесы, кроме того, о котором писал сам Островский. Т.И. Филиппов свидетельствует, что он «застал наброски комедии в начале своего знакомства с Островским (происшедшем в сентябре 1846 г. — А.Р.), и вся комедия по частям разрабатывалась на его глазах: ложь была для него вполне очевидною. Но он был слишком близок… с Островским, чтобы свидетельство его могло положить конец клевете. Поневоле приходилось молчать, и ложь гуляла свободно» 27. По словам Т.И. Филиппова, он вместе с Н.В. Кидошенковым переписывал третий акт комедии.

Справедливо отвергая участие Горева в создании комедии «Свои люди — сочтемся!», мемуаристы в то же время слишком сдержанно объясняют возникновение и распространение сплетни. Они видят ее причины лишь в зависти спившегося, потерявшего человеческий облик Горева-Тарасенкова и в журнальной конкуренции, в частности и в особенности «Отечественных записок» с «Современником». С.В. Максимов пишет: «Под влиянием злого намерения и в достижении дурных целей враги не заметили того, что во всех литературах обычно явление, когда маленькое дарование прицепляется к знаменитости и старается потянуться за нею на высоту. Когда известный писатель сделал хорошее употребление из доставленного такими людьми сырого материала, с которым они сами не в силах были справиться, зависть порождает в них недоброжелательные чувства и побуждает на голые клеветы. Эти всею тяжестью дурных последствий обратно падают на голову лжецов: принимаясь в то же время доказывать свою ничтожную силу, они убеждают всех лишь в одном, что они положительно не в состоянии написать что-либо выше низменной посредственности. Так случилось и у нас в данном случае …"Отечественные записки", взявшие под свою защиту мнимого автора Горева и напечатавшие пьесу "Сплошь да рядом", очевидно для всех доказали, что вылазка была неудачна и общего между двумя авторами ничего не было. Если Горев, по словам видавших его, был прекрасным трагическим актером на сцене, то в печати он явился вовсе не умеющим писать в то именно время, когда творческая сила А.Н. Островского быстро возрастала». 28.

Вне всякого сомнения, что обвинения Островского в плагиате определялись завистливостью и журнальной конкуренцией. Но мемуаристы упустили ее социальную подоплеку. Клевета о плагиате явилась формой борьбы против яркого, крепнувшего демократического писателя. М.И. Писарев справедливо утверждал, что в этой истории печальную роль играли «свободные художники — гг. "литературщики"» 29.

7

В 1909 г. театровед А. Брянский, заинтересовавшись восторженными отзывами некоторых провинциальных газет 40-х годов об игре Д.А. Горева, загорелся мыслью реабилитировать его как артиста и человека. Осуществляя свое намерение, он пытался показать образованность, богатую одаренность и полную непричастность Горева к истории с плагиатом. Образованность Горева доказывалась сообщениями провинциальных газет о том, что он сын «известного московского врача А.Т. Тарасенкова» и получил образование «в одном из столичных университетов». Но дело в том, что провинциальные газеты, на которых основывает свои доводы Брянский, были кем-то введены в заблуждение. Д.А. Горев-Тарасенков не получал университетского образования и не был сыном врача А.Т. Тарасенкова.

И.Ф. Горбунов, беседовавший с Горевым в конце 50-х годов, вспоминает, что «это был человек необразованный, даже мало развитой» 30. Несомненно, что Д.А. Горев обладал одаренностью. Об этом свидетельствуют первые его выступления в трагических ролях, а также стихи, появлявшиеся с 1843 г. в журнале «Peïepòyap и Пантеон». В Гореве были также задатки гуманности, сердечности. Он достоин уважения за то, что променял сытую жизнь в доме отца на беспокойную, кочевую судьбу провинциального артиста. Но его стихи, как и пьеса «Государь-избавитель», не отличались профессиональным мастерством, несли на себе явную печать литературного примитивизма. Не получив необходимого общего образования, не имея достаточной профессиональной культуры, лишенный воли, он переоценил свои возможности, возомнил себя исключительно талантливым, прекратил работу над собой, стал жертвой театральной богемы. Уже во второй половине 40-х в в Гореве начали проявляться ничем непреоборимые склонности к горячительным напиткам, скандалам, в которых он выказывал себя диким самодуром. В 1847 г., находясь в Ярославле, он распугал всех посетителей бани, грозя ошпарить их кипятком, явился в женский монастырь с гитарой и начал распевать непристойные куплеты и т.п. Заходя в излюбленный им трактир «Лондон», Горев, по воспоминаниям Г. Стремлянова, «подходил к буфету, и могучей октавой произносил: "Как я расстроен!" Потом устремлял свои мрачные глаза на буфетчика и произносил: "Водки!", и если буфетчик со страхом осмелится напомнить ему о старом долге, то Горев своим сильным кулаком так хватит по буфету, что посуда зазвенит; тогда буфетчик спешит ухватить графин с рюмкою и упрашивать грозного гостя, чтобы он, бога ради, не повторял удара по буфету и не ревел» 31.

В последующие годы Горев опускался все ниже и ниже. И.Ф. Горбунов, встретивший его в конце 50-х годов в Казани, рассказывает, что это был «настоящий Любим Торцов: оборванный, обдерганный пьяница, неоднократно подвергавшийся припадкам белой горячки.

Не мудрено, что Горев, психически неполноценный, неустойчивый, стал орудием борьбы против Островского. Вслед за Горбуновым, уже в 60-е годы, в городе Орле Горева встретил артист Л.Н. Самсонов. «Я не ожидал, — вспоминает он, — чтобы до такой степени уцелела рутина где бы то ни быто: однообразный шмелиный гуд его невыносим, горд и напыщен до невероятности. Говорит, что в России два трагика: Николай Рыбаков и я <Горев>... читал свои басни в эпиграммы и постоянно называл одну из известных пьес Островского своей» 32. По представлению А. Брянского, распространителем клеветы был не Горев, а завистники Островского. Исходя из благих побуждений реабилитации личности артиста Горева, А. Боярский пошел на явные измышления, идущие вразрез с фактами, которых он не знал 33.

8

Клевета, отравлявшая жизнь драматурга целых пять лет, не прошла для него бесследно. Она подтачивала его здоровье. Островский неоднократно с возмущением вспоминал впоследствии этот злосчастный эпизод своей жизни. Но время стерло его остроту. И драматург в пьесе «Таланты и поклонники», написанной в 1881 г., обратился к романсу Горева «Не разлюби, не позабудь», напечатанному в 1843 г. в журнале «Репертуар и пантеон» (кн. 9, с. 138). Этот романс в несколько измененном виде произносит в пьесе помощник режиссера и бутафор Мартын Нароков. Декламацию Нарокова драматург сопроводил примечанием: «Подлинные стихи одного неизвестного артиста сороковых годов». Этим примечанием Островский совершенно точно определил место Д.А. Горева в истории русской провинциальной сцены. Горев не оставил по себе памяти как артист выдающегося таланта, обладавший своим лицом, уважаемый и любимый зрителями и артистами на протяжении всего своего творческого пути. Он мелькнул вначале на театральном небосклоне как способный артист, как надежда, но очень скоро потух, долгие годы славился среди театральной братии лишь скандалами и исчез в небытие, как сотни ему подобных «метеоров». Смерть настигла Горева, кажется, в конце 60-х годов, в Таганрогской больнице: он подавился рыбной костью 34.

В литературе об Островском имя Горева неоднократно упоминалось, кроме того, в связи с образом актера Несчастливцева. Всего вероятнее, что основой для этого образа послужил Н.X. Рыбаков, знаменитый провинциальный трагик 35, но Островский, создавая образ Несчастливцева, как и в большинстве других случаев, не ограничивался одним реальным прототипом. Несчастливцев — обобщенный образ. Возможно, что драматург воспользовался какими-то чертами личности и фактами из жизни Д.А. Горева: его разрывом с семьей, хождением из города в город, хвастливостью. В.Д. Негрескул, весьма доверчивый, восторженный человек, проникшись сочувствием к Гореву и написав о нем, по его рассказам, статью, умолял М.П. Погодина напечатать ее целиком: «... она примирит его с родителями, которые отвергли его за сцепу; бог знает, она заставит их, быть может, забыть предрассудки и позволит явиться опять в Москву, войдя в семейный круг» 36. И.Ф. Горбунов при встречах с Д.А. Горевым пытался распутать клубок интриги против Островского, но Горев уклонился от разъяснения «этой гнусной истории», хотя и «назвал несколько лиц, которые ему покровительствовали в Москве» 37. По неизвестным мотивам знаменитый рассказчик, создатель образа генерала Дитятина, не поименовал этих лиц (вероятно, они еще были живы). Но М.И. Семевский в своих воспоминаниях указал на одного из них. Это князь Н.С. Назаров — преподаватель русской словесности во 2-м Московском кадетском корпусе, рецензент, критик, фельетонист. Именно он под псевдонимами: Н.Н., Правдов, Николай Александрович — печатал свои пасквили в «Ведомостях московской городской полиции» и «Санкт-петербургских ведомостях».

Островский в 1856 г. хорошо знал своего врага, скрывавшего от него свое участие в клеветнической интриге, был знаком с ним и даже, по необходимости, встречался у третьих лиц. Дальнейшие отношения Островского с Назаровым, умершим в 1871 г., нам неизвестны. Что же касается В.Р. Зотова, приспешника на посылках у А.А. Краевского, наиболее ретивого распространителя клеветы в Петербурге, то он, перестроившись, сменил в 1872 г., во время юбилея Островского, хулу на хвалу и приветствовал драматурга стихотворением:

Александр Николаевич Островский!
На Руси Ваше имя гремит,
Любит Вас добрый люд наш московский,
Петербург уважает и чтит.
«Свои люди», «Гроза» и «Невеста»
Восхищают наш русский народ
……………………………………
Над неправдой бессильны законы,
Но в пиесах карали вы ложь, —
Принесли вы театрам миллионы,
А себе заработали грош... 38

Так, безоговорочно признавая «Свои люди — сочтемся!» пьесой Островского, В.Р. Зотов публично расписался в том, что его выступления в 1856 г. против Островского были ложными, клеветническими.

Горев, разоблачив себя как поставщика литературной макулатуры, полностью утерял остатки своих актерских способностей и подлинно человеческих свойств. Островский, представляя неопровержимые доказательства своего оригинального, непрерывно растущего дарования, креп, мужал, разворачивался как человек, гражданин, общественный деятель.

Protected by Copyscape
Literary process