о. Евгений Никитин 

К вопросу о религиозности В.В. Розанова

Когда говорят, что Розанов религиозный писатель, не совсем понятно, что имеется в виду. Религиозных писателей много. И хотя наше исповедание веры в Бога четко зафиксировано в Никейском Символе веры, опыт «проживания» религиозных истин у всех не просто различен, но уникален. Каждая душа драгоценна для Бога. Все знают притчу о пастыре, оставившем девяносто девять овец, чтобы найти единственную, где-то отставшую. И если бы каждый из нас понял свою драгоценность для Бога, заповедь о любви к ближнему не была бы такой трудной.

Поэтому рассуждения о религиозности «вообще» дело пустое, и объявления, что кто-то религиозен, совершенно ни о чем не говорят; тем более в наше время — время полной десакрализации слова.

Понять чью-то религиозность можно в том случае, если мы соучаствуем в ней, а не просто «думаем», беседуя за чаем о «православности» и «неправославносги».

Незадолго до смерти Розанов, видимо, и переживал эту человеческую драгоценность для Бога: «Человек — священство. Человек — Он Бог. Земля дана ему во владение, — целая планета, Земля, дана Ему Одному во владение, и для него насажден сад, ему даны животные для жертвоприношений и злаки —тоже для жертвоприношений и вкушений. Все — Ему, Ему, Ему, — чтобы он был сыт, молился богу и благодарил бога...» Я не думаю, что эти и другие слова и в целом так называемое «христоборчество», «богоборчество» Розанова нужно рассматривать как «ломание богостроительства», которым, по словам исследователей, Розанов тоже занимался, ведь человек это и «слезы и улыбка» одновременно.

Чтобы попытаться понять чью-то религиозность, нужно уловить нерв — главное, вокруг чего эта религиозность формируется.

В религиозности Розанова «нерв» этот — осуществлённая его жизнью первая заповедь, данная человеку Богом.

Что касается «богоборчества», то оно никогда не обижало Бога. Более того, серьезный атеизм «приятней» Ему, чем равнодушные рассуждения о катехизисе. Вспомним мытаря и фарисея и эти удивительные слова: «Господи, верую, помоги моему неверию».

Говоря «религиозность», подразумеваю то внутреннее пространство человека, где «я и Бог» пульсируют в нерасторжимом единстве. Понять религиозность — значит понять очень многое; без религиозности человек — это конгломерат сил и стихий, движущихся хаотически в «дурную бесконечность». Религия (re-lego), как серьезность и благоговение, разворачивает свой смысл в исполнении Божественного замысла в отношении каждого человека. Каждое маленькое «я» становится объектом к Богу, который только Один и есть Субъект. «Азъ есмь Сущий». Я тот, кто есть. Бог-Творец единственное «Существительное». Сотворенный мир «глаголен», он не знает Божественного покоя, и его бытие — бытие динамическое.

Все вроде бы понятно, но инверсия, как результат грехопадения, объявляет «субъектом» человека. И дело не в том, что он называет себя Богом. «Субъектность» — это стиль жизни, в которой Бог, собственно, не нужен. Внутреннее пространство съеживается до размеров маленького «я». Все, что исходит из этого усеченного пространства, и есть ложь, усугубляемая слепотой. Самозамкнутое пространство есть слепое пространство. Именно поэтому сказано: «Всякий человек есть ложь». «Самозамкнутость подвержена манипулированиям и воздействиям. И чем грубее и примитивнее эти воздействия, тем больший эффект. Самозамкнутая система — человек — отлично реагирует на «кувалду и барабан».

Преодоления этой «субъектности», в которую погрузилось человеческое бытие, и есть то положительное, что еще осталось в человеке, т.е. способность повернуться лицом к Богу. Чем серьезней и решительней это обращение, тем сильнее религиозность (re-lego, как внимательная серьезность к Главному), обнаруживающая «образ и подобие», дарованный нам Творцом и не разрушенный грехопадением.

Но это становление мучительно, ибо зло, не имея сущностного бытия, всегда является рядом с добром, в почти неразличимом единстве. И человек — высочайший носитель этой парадоксальности от рождения до самой смерти. «Бог «начадил» мною в мире», — говорил Василий Васильевич. В христианстве святость всегда начиналась с видения бездны непрекращающегося чада. Святой Нил Сорский в завещании просил братию выбросить его тело на помойку, собакам. И это не упражнение в риторике. Поэтому покаяние и исповедь являются главными «качествами» становления в религиозности.

Русский перевод греческого слова «покаяние» звучит несколько иначе, акцентируясь на нравственный момент. Греческое слово «покаяние» говорит о целостном изменении — меняйтесь целиком, а не только морально. Становясь религиозным, человек становится «покаянным», изменяющим свою «субъективность» на «объективность», т.е. принимающим волю Божию, которая и реализует его человеко-бытие в мире. «...От небытия в бытие нас привели отпадшия возставил...»

Жизнь человека лишь постепенно может становиться исповедной. Человек признает невозможность «субъектности» стать перед Источником Добра — Богом, и лишь Бог, Святая Троица, через Сына Своего может привести его к Себе.

Поэтому религиозный пафос — это всегда благодарение, ибо «...не отступил еси вся творя, дондеже нас на небо возвел еси, и царство твое даровал еси будущее».

Но разговоры, в том числе и о любви к Богу, ни о чем еще не свидетельствуют. Уговорить кого-то любить Бога — дело бесполезное, именно поэтому первая заповедь, на которой так безнадежно застряло все человечество, говорит не просто о любви к Богу, а о необходимости возлюбить Бога и ближнего своего как самого себя, т.е. любовь к Богу обнаруживается через любовь к себе, что означает серьезное отношение к своему бытию (самопознание) и бытию рядом живущего конкретного человека. (Просто разговоры о любви к человечеству равноценны разговорам о любви к Богу как разговоры «вообще».)

Мы же узнаем себя, как любящих Бога, через конкретную личную любовь к другому конкретному личному бытию. Но и это еще не все. Божественность любви узнается по ее способности выстоять перед тьмой мира, той тьмой, которая выступает под личиной «добра» (нравственно, морально, законно, по правилам, по канонам и т.д.). Мы видим и в истории, и в современной жизни, как это «добро» сокрушает человеческие судьбы.

Личная судьба В.В. Розанова —это любовь к «другу» (Варваре Дмитриевне, жене писателя). Именно с нее и начинается его литературная судьба. Отсюда и гениальная чуткость к слову.

Слово записанное останавливает время, и записать значит остановить (выйти в другое пространство). Через записывание человек обнаруживает себя для других или для «Другого».

Но прежде чем явить себя другим, человек самообнаруживается окружающим миром. В одном случае — это «кувалда и барабан», — в другом «легкое дыхание и дуновение». Два потока, направленные на человека и исходящие из него до самой смерти. Один мучительный и тяжелый, другой светлый и радостный.

Человек не плоскость, а объём, и именно в передаче объемности магия слова. Читая книги Розанова, слышишь как бы иной мир, хотя слова близки и понятны и взяты из этого мира. Они касаются в человеке того, о чем он иногда и не подозревает или лишь смутно чувствует как главное, но в небрежении брошенное как неглавное.

После грехопадения Адам и Ева сделали себе опоясания. И с тех пор человек озабочен не беседой с Богом, а изготовлением этих опоясаний. Своим выговариванием «про себя» своей жизни Розанов обнаружил для нас Адама без опоясаний. Повеяло чем-то знакомым и сладостным, кажется, что это ты сам возвращаешься к чему-то исконному, где можно поплакать и помолиться.

Начинается человек с любви, а совсем не с разговоров о ней и думанья. «Мы не по думанью любим, а по любви думаем. Даже и в мысли — сердце первое.» Именно через эту конкретную любовь Розанов начинает любить и Церковь и Бога. «...И вовсе не я был постоянно с Б. а она: а я, видя постоянно ее с Б., тоже угвоздился к Богу». В письме к К.Н. Леонтьеву 19 августа 1891 г. он пишет: «...православным я стал лишь недавно, помолившись несколько раз в Церкви Введения, познакомившись с дьяконицей Рудневой». Ведь знал же он и до встречи с дьяконицей «православный катехизис», и в храме бывал, и причащался, но православным стал лишь после встречи с полюбившимся ему человеком. Невольно он становится перед той Церковью, где молятся любимые им «друг» и Рцы (И.Ф. Романов), Ф.Э. Шперк и священник Павел Флоренский, бабушка Руднева и священник А.П. Устьинский, и той, которая объявляет «законно-незаконно», где Храповицкие и Гермогены с Суздальским монастырем». И в конце жизни именно та Церковь, которая устами апостола объявила Любовь как Главное, именно она и приняла его. Умирал он с именем Христа на губах, причастившись и пособоровавшись.

Все, кто знаком с биографией Розанова, знают, что любимая им женщина и рожденные с нею любимые дети официально считались «незаконными». Драматизм этого современному менталитету может быть непонятен, как и способность к любви «до смерти». Прочтите духовное завещание Василия Васильевича —документ высочайшего смирения и любви. Социальный остракизм был бессилен перед тем, что дано было Богом». Не уговорили его и профессора-богословы и не только потому, что он сам хорошо знал Священное Писание. Посещение епископом Сергием (Страгородским) его больной жены, «по наущению» митрополита Антония (Вадковского), который ее никогда не видел (а самого Розанова лишь «раза три и то мимоходом»), сказало ему больше, чем споры в религиозно-философских собраниях, а через дружбу с людьми удивительной веры никогда не прекращалась его живая связь с Церковью.

Слово Розанова максимально открывает его внешнему пространству, и если мы вглядимся в себя, то увидим, что открываться мы можем только «Великой Тайне» или тому, кого любим; неспособность к исповеди (к открыванию) говорит о неспособности быть (а не иметь) и об отсутствии любви. Именно любовь к «другу» сделала его слово исповедным (открытым). Она и читала его «записки» первая.

«Любить — значит “не могу без тебя быть”, “мне тяжело без тебя”; везде скучно, где не ты. Это внешнее описание, но самое точное. Любовь вовсе не огонь (часто определяют): любовь — воздух. Без неё — нет дыхания, а при ней “дышится легко”.

Вот и всё». (В.В. Розанов. Смертное).

Исследовать искренность (исповедь) практически невозможно, поэтому книги о нем, за редким исключением, перенасыщены цитатами, от которых возникает чувство поглощенности исследователя словом Розанова. Исследовать искренность «думаньем» невозможно.

Исповедь направлена во вне; покаяние — процесс внутренний (где «Бог и я») и более мучительный. Через исповедь узнаем о покаянии (исхождение во вне).

Смыслы в триаде «Любовь, Покаяние, Исповедь» взаимосвязаны и по отдельности невозможны. Формальный подход к этим смыслам в конце концов обессмысливает их во внутреннем пространстве — они становятся бессмыслицей, и никакой катехизис здесь уже не поможет.

Искренность воспринимаема всеми человеческими уровнями именно в том виде, в каком она и существует в пространстве. Она является критерием «классичности» культуры и пребывает над временным, побеждая его.

Любовь к «другу» возвышает Розанова в любви к Богу. У постели больной жены в нём рождаются удивительные слова: «Я не спорщик с Богом и не изменю Ему, когда Он по молитве не дал мне «милости»: я люблю Его, предан Ему. И чтобы Он ни делал — не скажу хулы, а только буду плакать о себе».

На его судьбе можно узнать, как возможна первая заповедь: любви к Богу и ближнему.

Почему «одиночество Розанова, точнее одинокость, измучившая его, для исследователя — фатально непонятна»? Она непонятна не только для исследователя, она непонятна каждому. В своем касании друг друга мы не можем переступить черту «рождения и смерти» ближнего своего. Непреодолимая Тайна каждого, стоя перед которой, мы и начинаем вопрошать Бога. В этом вопрошении слились вместе и наша одинокость, и страдательность к одинокости ближнего.

В ектенье[*] возглашается «помянем сами себе и друг друга».

Никто не может избавить или разделить с человеком его рождение и смерть. Чем пристальнее всматривается Розанов в них, тем уединенней и более одинокой становятся переживания конкретной жизни, длящейся между рождением и смертью.

Именно в состоянии перед Тайной и испытывании бессилия изменить что-то и рождается молитва. «...Молитва — где “я не могу”; где “я могу” — нет молитвы», — говорит он.

«Духовен» или «душевен» Розанов? Подобная постановка вопроса нелепа, потому что душевность без духовности невозможна, как и наоборот. Чистый спиритуализм чужд не только православию, но и Василию Васильевичу Розанову.

Постоянное, непрекращающееся самоописание, до самого конца, превратило его жизнь в непрекращающуюся исповедь. Бог действительно не выпускал его из рук Своих, как об этом говорит и сам Розанов. Его жизнь — это жизнь человека и святого, где любовь к Богу неразрывна с любовью к человеку.

Когда покойный патриарх Пимен установил празднование памяти Костромских святых, то день этот, пятое февраля, совпал с днем смерти, а значит и памяти Василия Васильевича. Для любящих Розанова это не просто совпадение — это реальность тайны, где человеческое должно замолкнуть.

————————

Публикуется по копии авторской рукописи.

[*] В словах ектеньи «сами себе и друг друга» очень важны два смысловых пространства.

Христианское самопознание — это осознание себя стоящим перед Божественным откровением, где Бог открывается как Троица. Помянуть себя перед Богом значит правильно соотнести себя с Ним. Через Свое Откровение Бог открывает и меня. Я не просто осязаю себя, я узнаю (осознаю) соотношение себя с Открывающимся. Насколько я постигаю Откровение, настолько реализуется и мое самопознание.

Постижение Откровения непередаваемо, и покаяние и исповедь как знак этой непередаваемости.

Эта невозможность что-то сказать о Боге обнаруживается покаянием: «говорение мое перед Тайной, где я “самоузнаюсь”».

В исповеди же обнаруживаюсь для внешних, как стоящий перед Богом, нашедший не сущность Бога, а свою малость, свою поломанность перед ним, как просящий помощи и вразумления и теперь уже понимающий краткость, «миг» своего бытия.

Только поминая себя перед Ним, постоянно помня о Нём, мы можем «помянуть и друг друга», т.е. молиться о друге (другом) мы можем только тогда, когда молитва о себе есть реальность. Только через личное «молитвенное пространство» осуществима молитва о друге (другом).

Формальное, лишь «словесное» поминовение не безвредно, ибо человек, не организовавший своё внутреннее молитвенное пространство, как покаянное, усугубляет не только свою «поломанность», но и наносит вред ближнему, даже не понимая этого. В православной традиции именно поэтому на молитву испрашивалось благословение. И это не просто дисциплинарный акт.

Поминать (молиться) другого мог только тот, кто сам пребывал в должном перед Богом.

Русская философия