Ф.Д. Нефедов

Этнографические наблюдения
на пути по Волге и ее притокам

 Пароходы на реке
Судоходство на р. Волге. Фото 1908 г.

I. От Рыбинска до посада Пучежа

Было время, памятное многим еще и теперь, когда вся Волга и ее прибрежья представляли картину своеобразной и деятельной жизни, от которой веяло обаянием какой-то дикой, но тем не менее родной и исполненной могучей силы поэзии. Как белые лебеди, величаво и красиво, одна за другою, плыли по реке расшивы; весело и как будто играя, выбегали следом за ними разукрашенные флагами барки и дощаники, скользили по воде рыбачьи лодки, виднелись развешанные по берегу невода и мережи; неустанно, с утра и до поздней ночи, раздавался громкий людской говор, перемешанный с бурлацкой бранью, и от одного берега к другому и по всему течению Волги неслась песня, то грозными и пугающими уханьями раздававшаяся в ущельях гор, то стоном разносившаяся по широкому пространству луговой стороны. А с обоих берегов, откуда приветливо глядели селения, неслись навстречу другие песни; пестрели среди яркого ковра зелени наряды сельских девиц, водивших хороводы, и слышались тихие мелодические звуки нашей балалайки и гармоники. Не было деревни, где не рассказывались бы предания старины и где не было бы своей самобытной жизни.

Не то представляет Волга в настоящий момент. Чуть не на 500-верстном пространстве своего течения, от Рыбинска и до Нижнего Новгорода, она безлюдна и глубоко безмолвна*. За долгий летний день пробегут по ней, дымясь и сердито вспенивая колесами воду, три-четыре парохода, послышится свисток, мелькнет где-нибудь черной точкой небольшое суденышко, ленивой и безобразной массой протащится поперек реки паром – и все, больше уж ничего не услышишь и не увидишь. Только ранней весной, во время разлива вод, когда вся природа пробуждается от долгого зимнего сна и целыми тысячами радостных звуков наполняет воздух, оживает на время и Волга; но пройдут караваны судов, доставятся па место грузы – и опять все заснет, замолкнет и еще ощутительнее становится тишина и безлюдье.

* Исключением служит лишь Рыбинск, с богатой и хлебной пристанью.

Куда же с Волги ушла прежняя и многошумная ее жизнь, и что так обезлюдило и осиротило нашу великую реку?

Ответом на эти вопросы будет служить наше знакомство с Поволжьем в его современном состоянии.

Если мы взглянем на карту нашей страны, то увидим, что обе губернии, Ярославская и Костромская, занимают северные окраины Европейской России. Волга, по берегам которой они расположены, разделяет их в географическом отношении на две части: северо-восточную и юго-западную. Первая своими краями соприкасается с подошвами северных увалов, представляющих длинную цепь плоских возвышенностей; эта цепь соединяет Валдайские горы с Уральскими и составляет естественный водораздел между бассейном Волги и бассейном Ладожского озера и северной Двины. Здесь, почти при самой подошве северных увалов, начинаются дремучие леса, покрывающие громадные пространства болотистой почвы, заключающей в своих недрах еще никем не тронутые богатства руды и торфа. Вторая часть, юго-западная, имеет вид однообразной и печальной равнины, местами испещренной незначительными возвышениями, а более котловинами и низменностями. Каким-то чудом уцелевшие и темнеющие кое-где пни свидетельствуют, что и тут когда то были леса. Почва земли, как в той, так и другой части, одинаково бедна, одинаково неплодородна, и труд хлебопашца, несмотря на чрезмерную затрату сил, вознаграждается крайне скудно. Если мать-природа была к нам вообще сурова, то по отношению к жителям двух, взятых нами, губерний она отличалась неумолимой жестокостью мачехи, с непривлекательным образом которой мы встречаемся и в песне, и в сказке нашего народа. Неблагодарная почва, бедность и нескончаемая борьба за существование рано заставили местных жителей искать других средств к жизни, помимо земледелия. В лесной стороне на помощь явился лес, который сделался предметом различных местных промыслов, а в безлесной начался «отход на сторону», для заработков в столицы, за Урал и в Сибирь. Прибрежное население все жило на Волге и кормилось Boлгою. Эпитеты «матушка», «кормилица» нераздельны в устах народа с существительным Волга и до сих пор еще им не забыты. Рыболовство, судостроение, витье канатов, ковка гвоздей, хождение на судах – вот перечень только главных промыслов, которыми занимались приречные жители. Но самым любимым промыслом было «ходить на судах». Как ни тяжел был этот труд, каким опасностям ни подвергался человек в своем плавании, но житель прибрежья, особенно молодой парень, непременно шел на Волгу. Не один только заработок привлекал рабочих на судоходные промыслы. Волга манила его своими дивами, прекрасными местами, рассказами о чудесах и песнями вольными. Река жила и пела. Так шло до введения пароходства. Пароходы убили речное судоходство, как потом, несколько позднее, железные дороги нанесли сильный удар и пароходству. Прибрежное население вдруг очутилось без дела, ему нужно было приниматься за другой труд.

Но вот в местную жизнь входит новый элемент. Близость большой реки, обилие лесов и дешевизна рабочих рук привлекают сюда капитал. Постепенно начинают возникать по прибрежным городам и селениям большие мануфактуры, фабрики и заводы. В двадцать, тридцать лет все Поволжье от Рыбинска и до Пучежа, покрывается фабричными зданиями, кабаками, и пивные и трактиры усыпают собою берег. Поволжье принимает новый характер, характер чисто фабричный. Мужчины и женщины идут работать на фабрику и завод; другие, не находя работы вблизи на фабриках, отправляются на железные дороги и в отдаленные промышленные центры. Как много занято работой на стороне, можно видеть из данных статистики. В Ярославской губернии за 1872 год было выдано паспортов и билетов 133,014, что составляет более 13% всего населения, численность которого простирается до 990,690 человек. Все здоровые и лучшие силы на фабриках и заводах; поля обрабатываются женщинами и детьми, если только фабрики и этих последних не взяли к себе, и вся тяжесть домашнего и сельского хозяйства обрушивается на голову труженицы-женщины. Земледелие, которое и раньше не было в цветущем состоянии, теперь дошло до крайней степени упадка: средний урожай едва приходит «сам-третей». От прошлогоднего (за 1872 г.) сбора у крестьян Ярославской губернии озимого не только не осталось на семена, но даже не хватало до января месяца, и большинство населения питалось одним молоком и картофелем. Местные промыслы по прибрежьям Волги совершенно упали, и остались в одних глухих и отдаленных уездах.

Новые условия жизни не замедлили отразиться и на движении народонаселения. За 1872 г. во всей губернии родилось 43,862 человека, а умерло 39,128 человек. Таким образом, естественная прибыль населения будет 4,730 человек обоего пола, что едва составит 0,47% всего населения губернии. При этом нужно заметить, что число родившихся сравнительно с числом умерших превышает в одних уездах, т.е. в сельском населении; в городах же смертность берет перевес над родившимися. При счете по возрастам, наибольшая смертность выпадает на долю детей до пяти лет включительно. По отношению к общему числу умерших в губернии, смертность детей достигает 66,00%. И этот факт не случайный. Так, за десять лет средняя цифра ежегодно умирающих в губернии 43,164 человек, а в частности до пятилетнего возраста 23,479, что дает 60,00% общего числа смертности. Это факт поражающий и едва ли где возможный в других странах Европы. Так, мы знаем, что в Пруссии умирает детей в этом возрасте 37,08, а в Англии 39,07; следовательно, у нас умирает почти вдвое больше.

Совершенно аналогичные явления, за весьма незначительными колебаниями, представляет и Костромская губерния.

Какой же интерес для этнографа имеет эта часть Поволжья? Что могло сохраниться в быте местного селения под влиянием всех этих условий и что могла создать жизнь нового, на чем бы остановился наблюдатель?

Взглянем сперва на города.

Все города на данном пространстве, по плану и архитектуре зданий и построек, ничем не отличаются от других фабричных городов. Те же каменные и деревянные дома, с неизбежными мезонинами, те же выкрашенные желтой краской казенные здания и те же длинные и многоэтажные красные корпуса фабрик, с высокими красными трубами, непрерывно выбрасывающими из себя черные облака дыма. Жизнь городов отличается бесцветностью; общественный и частный быт лишены почти всякого содержания и интереса. Предания и обычаи исчезли; характерные городские увеселения заменились скучными гуляньями по бульварам и городским садам, где люди не знают, куда деваться от скуки, и молча созерцают друг друга или сплетничают. Народной песни больше не слыхать: мещане и мещанки распевают чувствительные романсы или фабричные песни, с которыми мы познакомимся ниже. Сохранились одни религиозные празднества, учрежденные в память избавления то от морового поветрия, то от пожаров, то от других бедствий, каким подвергался народ в своей исторической жизни. Такими празднествами, в большинстве случаев, являются крестные ходы, которые бывают в летнее время: в Ярославле их насчитывают до тридцати, а в Костроме ровно сто. Рядом с религиозными христианскими празднествами в некоторых городах еще заметны остатки языческих празднеств, которые, впрочем, языческими остаются больше по названию, чем по своему характеру. Не вымерли одни суеверия и предрассудки. Теперь познакомимся с этими явлениями в их последовательности.

Остановимся на крестных ходах.

В Костроме они разделяются на «генеральные» и «частные». Первые совершаются из Успенского собора с полным церковным благолепием и торжественностью; в них участвует все городское духовенство и присутствует сам архиерей. Последние направляются из собора к приходским церквам, но без особенного великолепия. Горожане и громадные толпы крестьян окрестных и дальних селений стекаются на эти празднества. Самое событие, в память которого совершается празднество, горожанами и народом забыто: они собираются, потому что так было исстари заведено, что их отцы, деды и прадеды всегда ходили.

Накануне дня крестного хода из деревень и сел приходят в город мужчины и женщины, привозят на тележках прокаженных, слепых и увечных. Народ густыми толпами, составляющими не одну тысячу человек, располагается кругом собора, на берегу реки и около трактиров. Вся эта масса ждет первого удара колокола. Едва загудел большой соборный колокол, как толпы стремительно направляются в храм; на церковный благовест спешат со всех сторон и местные жители. Во все продолжение церковного богослужения, толпы, не переставая, входят в церковь и выходят, снова возвращаются и снова выходят; они перебывают во всех городских храмах, осмотрят украшения и рассядутся на ступенях церковных папертей и на траве в ограде, в ожидании конца службы. Прокаженные и увечные, показывая свои изуродованные члены, не умолкая, взывают гнусливыми голосами к благотворителям о подаянии. Богослужение окончилось, горожане возвращаются по домам, а сельский люд располагается ночевать в в ограде и на берегу реки, а некоторые идут на постоялые дворы. На следующий день, рано утром, опять толпа осаждает собор и опять ждут окончания церковного служения. Обедня кончилась, вынесли хоругви и иконы, показался духовный чин, процессия тронулась, – и народ повалил за крестным ходом, вздымая ногами густые тучи пыли. Обошли город, воротились опять к собору и народ расходятся по разным направлениям. Любимым местом для него служит в Костроме так называемая масляная или молочная гора, идущая от берега Волги и соединяющаяся с Сусанинской площадью, и городской сад. Молочной горой народ пользуется весь день, но общественный сад доступен для него только до трех часов: перед вечером сюда собираются горожанки и «деревенщину» из сада выгоняют. В прежнее время, не далее как лет десять назад, парни и девушки пели песни, водили хороводы и играли в разные игры. Но блюстительница общественного благочиния и тишины, местная полиция, признала непристойными подобные увеселения в городе и запретила не только хороводы, но и песни. Таким образом деревенской молодежи осталось только ходить и «прогуливаться».

Обыкновенно это бывает так: прежде всего парни с девками зайдут в ближайшие трактиры, накупаются всласть чаю, забегут по дороге купить подсолнечных зерен и орехов, и затем девки в своей компании, а парни в своей, направляются в городской сад. Парни одеты в шелковые или красные ситцевые рубашки, пестрые шелковые жилетки с цветной спинкой, плисовые шаровары, заправленные за светлые голенища сапог, пальто перекинуто через плечо и у многих в руках большие дождевые синие зонты. Они прохаживаются по аллеям сада, больше по двое и обнявшись, и порой заходят в девичью компанию и заводят разговоры. Девицы обыкновенно сидят или на скамейках в аллеях, или в беседке и на траве. Костюм их состоит из дешевого шерстяного или ситцевого платья, кофты, длинного фартука, головного платочка с набивными цветочками или зеленого цвета. Платье их, скроенное и сшитое домашней портнихой, не чуждо покушения на моду: у многих даже встречаются зачатки панье. Обуты они в башмаки, ботинки и нередко с медными подковками. Почти у каждой девушки шерстяной и непременно зеленого цвета зонтик, который, впрочем, она никогда не распускает, как бы ни палило и ни жгло ее солнце. Последнее дополнение туалета составляют фильдекосовые перчатки, которые уже ни в каком случае не снимаются. Красотой лица, надо сказать, прекрасный пол Костромской и Ярославской губерний не отличается, но зато природа в избытке наделила их структурой: сильно развитая грудь, мощные члены и здоровая мускулатура так и кидаются в глаза. Сидят они полукругом или в ряд н грызут орехи. Вот подходят парни, берутся за козырек фуражки и говорят:

– Здравствуйте. Что сидите?

– Сидим, – отвечает которая нибудь из компании. – А ты где гулял?

– Да с Сенькой сейчас в трактире сидели. Сколько там наших, страсть! – А Микитка Петров напился и очень над женой куражится.

– Как же он куражится?

– Я, говорит, тебе муж; ты, говорит, должна уважать меня, потому я у первого купца в прядильщиках состою. Ты, говорит, как есть деревенщина, а я первый мастер на фабрике!

– А она ему что?

– А она? Известно, что она – баба. Я, говорит, к тебе нарочно из деревни пришла, чтобы с тобой свидеться, а ты только лаешься.

Разговор замолкает. Девки щелкают орехи, a парни глазеют по сторонам.

– Скоро, парни, к домам-то думаете? – нарушает молчание та же девица.

– Да не знаем: погуляли бы, да уж все места обошли: и в трактирах были, и в балагане Петрушку глядели.

– Знамо, веселий больших нет. Кабы льзя, так основу* бы завести: в саду было бы где разойтись и песенок поиграть.

* Основа – хоровод.

– Попробуй-ка, начни, так унтер-то вот он стоит! – Сейчас тебя к мировому.

Подходит еще парень и, ни слова не говоря, прямо одну из девок по спине.

– Что ты, аль сбесился?

– С праздником, дура!

– То-то с праздником. Чай, здесь не в деревне, баловать не велят.

Парень с тем же приветствием обращается к другой, к третьей и т.д. Девки поднимают визг.

По аллеям парами прогуливаются деревенские «молодые», держа друг друга за руку.

– Гляньте-ко: никак это наши, Петрунька с своей молодой!

– Они и есть. Какая молодая-то нарядная!

К трем часам в сад появляются городские жители, разряженные по праздничному, и начинается утомительное и монотонное хождение взад и вперед по одной и той же аллее. Скука невыносимая!

Точно такой же характер носят эти празднества и в других городах Поволжья.

К остаткам язычества относится празднество в честь бога Ярилы. Обычай праздновать Яриле сохранился в Костроме и Кинешме. Время для празднества последнее воскресенье, перед Петровским постом. Костромичи, преимущественно мещане и рабочие, а также крестьяне соседних деревень, в этот день собираются на поляну, которая подле самого города и называется «Яриловкой». Еще накануне здесь устраивается выставка с продажей спиртных напитков, балаганы с блинами и палатки с всевозможными дешевыми лакомствами. Все празднество заключается в необычайной толкотне, выпивке и нескладном распевании фабричных песен. В толпе часто раздаются фразы:

– Что, и ты пришел Ярилу погребать?

– A то зачем же?

– Ну, брат, а мы Ярилу без тебя погребли. Ей-богу! Гляди: видишь, что в кармане? – и при этом мещанин выворачивает пустой карман.

Я старался узнать, нет ли каких преданий о Яриле и о происхождении самого праздника. После долгих и бесполезных попыток, вот что я узнал от одного костромского старожила.

– Был у нас, в Костроме, один горожанин, рассказывал мне мещанин. Звали его Ярилом. Был этот Ярило веселого нрава человек: как праздник, он беспременно гульбище али веселье какое затеет. Народу к нему – несть числа сколько завсегда собиралось. Веселье было великое. Жил этот Ярило долго, лет до полутораста, а потом и умер. Ярило умер, а гульбищ его народ не забыл и каждый год стал справлять по Яриле поминки. Только, как сам Ярило был человек веселый, то и поминки по нем народ справлял тоже веселые, а самое место, где народ тешился при Яриле, прозвали Яриловкой. Так вот, кто был Ярило, и почему народ ему празднует.

– А давно жил этот Ярило?

– Давно. Мне уж вот седьмой десяток на исходе, а я его не застал. Давно!..

В Кинешме этот праздник справляется за речкой Кинешемкой, на красивой гористой местности, покрытой лесом. Посередине леса есть поляна, на которой и происходит торжество. Это место называется «Яриловой плешью». Празднуют Яриле два дня: в первый день идут встречать Ярилу, а на второй – погребать. Как радостная встреча, так и печальные похороны сопровождаются страшной попойкой. Возвращаясь с празднества встречи, все поют песни, но не о виновнике торжества, а кому что на ум взбредет. Многие целуются и поздравляют друг друга.

– Со встречей Ярилы!

– И вас равным образом!

– Слава Богу, встретили батюшку!

При похоронах Ярилы многие плачут, особенно кто успел больше выпить.

– Погребли, батюшку, – говорят плакальшики, обливаясь слезами. – Приведет ли нам Господь опять то его встретить.

Рассказывают, что два года года назад делали большую куклу, которую народ носил во время самого празднества, и потом зарывали ее в землю. Но местное духовенство и полиция восстали против изображения Ярилы, и кукла теперь больше не появляется. Песен и преданий о Яриле никаких не помнят. Впрочем, когда станешь уж очень допытываться, кто был этот Ярила, то кинешемцы скажут, что Ярило был какой-то страшный разбойник…

Народные суеверия и предрассудки, всевластно охватившие населения Поволжья, выражаются в молитвах, заговорах, заклятьях и т.п. Они преследуют две цели: или принести человеку пользу, или вред. Приведу здесь немногие.

Молитва от зубной боли

«У кого зубы болят, рцы молитву: Господи Иисусе Христе! Радуйся, стено каменное, и сию ими болезнь от моих челюстей и от зуб раба Божия (имя рек). Да не обратится стено во веки, Христе, дондеже мне помощь и здравие болящему главою и зубом у раба Божия (имя рек). Молитвами Богородицы и святителя Христова Антипы, буди помощник скорби моей; я, раб, тебе свою просфиру отсылаю и всем святым твоим всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь».

От жала змеиного слово

«Гаде, ты гаде, бумажное тело, сахарные уста, на духи, наговоры! Гаде, ты гаде, возьми свое семя и ревность. Задул, заговорил, как скоро с меня пала на земь, так скоро поди вон жало змеиное из раба Божия (имя рек). Аминь». Говори сие трижды.

От трудных родов

«Аще жена не может родить дитя, то напиши на чреве ея сии слова: «помяни, Господи, сыны Едомские во дни Иерусалимовы, глаголюще: истощайте!» Напиши и дай ей за пазуху.

Против клопов употребляют такое средство.

В полночь одна из живущих в доме женщин, где водятся клопы, садится верхом на кочергу и объезжает кругом дом три раза и спрашивает:

– Кто в доме есть?

Из окна таинственный голос отвечает:

– Клоп клопа ест.

В третий раз объезжающая спрашивает:

– Кто в доме есть?

– Последний клоп клопа ест.

И клопы непременно переведутся. Никто из живущих в доме, кроме заговорильщиков, не должен знать про эту тайну: иначе заговор не подействует! Замечательно то, что приведенный заговор в большом ходу в самой Костроме, между купцами и мещанами.

Вера в подобные заговоры непоколебима, как в городском, так и сельском населении.

Переходя от жизни городов к жизни сел и деревень верхнего Поволжья, наблюдатель прежде всего встречается с чудовищной подражательностью городским жителям и погонею за новизною. Нужно подивиться интенсивности силы влияния городов и фабрик, уничтожившей в 20–30 лет в сельском населении даже обрядовую сторону, с которой русский народ менее всего способен расстаться. Так на сельских свадьбах, во время девичников, вместо сговоренных или свадебных песен девушки танцуют нечто в виде полек и распевают песни издания Никольской улицы (в Москве) и Апраксина двора! Но как ни поразительна утрата самобытности в прибрежном населении, тем не менее, однако, жилка народной жизни вдруг себя проявит и прольет свет на прошлое. Вот один из наличных обычаев, не успевший еще умереть и указывающий на богатство элементов, из которых когда то складывалась жизнь народа…

В Ярославле до сих пор существует обычай выставки деревенских молодых. Ежегодно, на масленице, в понедельник, приезжают из окрестных деревень и сел новобрачные и устанавливаются на Рождественской улице рядами попарно. Новобрачные пары, в продолжение трех, четырех часов, стоят неподвижно на одном месте. Это стояние называется столбами. На столбах молодухи и их мужья показывают все, что у них есть дорогого и красивого из одежды. Если у молодого две шубы, он наденет одну в рукава, а другую накинет на плечи. Женщина наряжается во все, какие только есть у ней, праздничные сарафаны или платья, надевает несколько шуб, и если все не могут на нее взойти, то лишние держит в руках. На голове также множество платков и различных украшений. Бедные, которым не в чем показаться на столбы, берут на подержание у более зажиточных и являются на столбы в чужом платье. Обычай этот стародавний, и никто о начале его не запомнит. Ярославские горожане подсмеиваются над крестьянами и ходят смотреть столбы, чтобы вдоволь натешиться над необразованной деревенщиной. Часа в три за полдень столбы отправляются распивать чай. Все соседние трактиры не успевают запасаться горячей водой: выходит в некоторых до 15 бочек – сорокаведерных.

Не входя в рассмотрение социального значения «столбов», которое за ними признать следует, мы видим в этом обычае другую сторону, резко бросающуюся в глаза и имеющую чисто юридическое значение. Молодые люди, только вступившие в брак, заявляют перед миром, публично, и притом без различия пола, о своей правоспособности, – праве семейном и вечном: с одной стороны перед миром выступают муж и жена, а с другой – оба супруга показывают свое имущество, какое каждый из них имеет. Дальше, когда перейдем к этнографии притоков Волги, мы встретимся с аналогичным явлением в одном свадебном обычае, который точно также носит на себе печать глубокой старины.

Затем, вглядываясь в жизнь селений и деревень Приволжья, ничего не остается сказать, как только повторить: везде бедность и исчезновение элементов самобытной народной жизни!

Влияние городов и фабрик сильно отразилось и на песнотворчестве. Чисто народная песня еще не умерла в сельском населении прибрежья, ее услышишь рядом с песней искусственною, но содержание ее уже изменилось и изменилось не в пользу последней. Что народное песнотворчество живет – красноречивым тому доказательством может служить создание особого вида песни – песни фабричной.

Что же это за новая песня, создавшаяся вод влиянием позднейших условий социальной и экономической жизни?

Песня – это душа человека: в ней он рассказывает самые сокровенные тайны сердца, изливает чувства радости и горя, выражает свои заветные и дорогие мечты, рассказывает о великих событиях и воспевает подвиги своих героев.

О чем же поет прибрежное население Волги от Рыбинска до Пучежа и какие идеалы рисует нам новая песня? Прислушайтесь, что поет девушка, сидя в отцовской избе:

«Пожила б я, молоденька,
Без горя недельку!
Да наперед меня, младеньки,
Горе зародилось:
Над Ванюшиной головкой
Горе совершилось,
Не за разум Ваня взялся,
Пропил, промотался (bis),
В солдаты продался» – и т.д.

А вот как парень прощается с своей любушкою:

«Сидел Ваня на диване,
Стакан рому наливал;
Не наливши с полстакана,
Сам за Катенькой послал.
– Раздуша ль, моя Катюша,
Обещай свою любовь!
Я любил тебя три года
Все за кротость за твою;
А теперь лишь спокидаю:
Жить я еду в Петербург.
Петербург город привольный,
Все трактиры, кабаки» – и т.д.

Обе песни говорят сами за себя, и всякие комментарии излишни. Следующая песня рисует нам картину жизни целого сословия фабричных рабочих:

Бежит речка по песку
Ко фабричному двору.
Фабриканты-музыканты*
Хоть голы, да удалы.
На руках-то кандалы,
На ногах-то сапоги.

* Так рабочие величают себя.

Многомудренные,
Принапудренные!
Они ткут салфетки
Все на разные на клетки.
Они сукна спотыкали,
Все кафтаны спошивали.
Нам не дороги кафтаны,
У нас денежки в кармане:
Целковые по мешкам
Не дают спать но ночам,
В полночь денежки гремят,
Нам в кабак идти велят!
Мы подходим к кабаку,
Целовальник на боку.
– Целовальник-маркитант!
Отпирай новый кабак,
Пускай бравыех ребят;
Наливай вина осьмуху,
Наберемся его духу,
Мы ударим сами в ухо,
Сами вон пойдем,
Целовальника прибьем,
Домой пьяные пойдем».

Но дорогою «фабриканты-музыканты» вспомнили, что у них еще не все пропито:

«У нас шуба нова есть –
Не домой нам её несть».

И рабочие снова возвращаются:

«– Целовальник-маркитант!
Отпирай новый кабак,
Принимай шубу во заклад».

Но видно плохо у пивунов лежит сердце к «дому», как они называют свои фабрики; опротивело, должно, им житье-бытье фабричное и воротит их от «фабричного двора». Заключение песни как нельзя более гармонирует, если позволительно здесь так выразиться, с целым произведением:

«На заводе мы живали,
Мелки деньги получали;
Медны деньги, пятаки –
Отнесем их в кабаки!»

Такова картина фабричного быта. Мрачная картина! Что можно встретить безотраднее по содержанию и циничнее по форме этой песни? А ирония, с какой фабричные относятся к своему положению – страшная ирония, от которой кровь стынет в жилах и останавливается в груди биение сердца!..

Фабрики, кабаки, трактиры и, неразлучный с ними, грубый разврат – вот темы и предметы народного песнотворчества фабричного населения Поволжья. Подобного содержания песни распевают на фабриках и заводах, поют их по деревням и селам, на них воспитываются подрастающие поколения и дети!..

Но в массе фабричных песен, с образчиками которых мы только познакомились, нарождаются уже и другие. Есть одна песня, которая бросает луч надежды. Начинается она так:

«На заводе мы живали,
Много денег получали,
Много денег получали,
Сот по восемь рублей в год;
И того мне не хватало –
Пятьдесят рублей в оброк.
Я с хозяином расчелся,
Ничего мне не пришлось.
Из конторы вон пошел,
Кулаком слезы утер.
– Ты прощай, прощай, хозяин,
Со заводом со своим,
Со заводом со своим,
Со директором глухим!»

Восьмисотенный работник отправляется домой, в деревню. Он вспоминает о фабрике, как гулял там по трактирам, сколько у него было «мамошек» (любовниц) и т.п.; но вот он приходит в деревню, где его встречают земляки и советуют пахать родное поле. И прежний фабричный снова принимается за соху и борону.

Мысль песни ясна: не фабрика кормилица русского человека, а матушка земля, в ней лежит его благосостояние и задатки его лучшего будущего как народа. Народ понял, что все фабрики и заводы только выжимают из него здоровые соки и деморализуют человека, не давая ему взамен ровно ничего. Но чем выразится это сознание в самой жизни фабричного населения и какое новое направление примет жизнь – сказать трудно, – тем более, что этнография страны не стоит отдельно, а тесно связана с условиями экономическими, политическими и другими, могущими если пе совершенно уничтожить, то изменить или задержат развитие новых начал, которые успели обозначиться в жизни народа…

II. От посада Пучежа до Казани

Еще не достигая заштатного города Плеса, нагорный берег Волги, до тех пор не представлявший ничего, кроме отлогостей и покатостей, начинает расти, поднимается все выше и выше и переходит в цепь значительных возвышений. Едва пароход, круто повернув в своем направлении, обогнул мыс, заслонявший собою даль, как сверкнули на солнце кресты, показались с высоких гор храмы и выглянули из-за густой зелени городские дома. Это – Плес. Чем ниже мы спускаемся, тем красивее и разнообразнее становится правый берег и местами высоко поднимается левый. Волга то идет вдоль гористого берега, то убегает от него и, широко разливаясь, несется мимо лугов и полей, то снова возвращается; замкнутая среди высоких берегов, она как будто бы перестает гнать свои тихие воды, остановилась и заснула во всем величии своей чудной и немой красоты.

По мере того, как мы удаляемся от посада Пучежа, характер приволжских селений изменяется. Фабричных зданий с бесчисленными окнами и чудовищными трубами больше не видать; вместо них о бок с городами и селениями попадаются разные заводы, широко размахивают своими крыльями ветряные мельницы, и слышно, как стучат, ворочая жерновами, водяные и паровые мельницы. Кабаки и другие увеселительные заведения хотя и заявляют о своем существовании, но далеко не в такой степени, как в Поволжье фабричном. В расположении построек мы замечаем разнообразие, обусловливаемое самой природой. Там, в одном месте, строения начинаются с вершины горы и сползают по склону к самой реке; там, в другом месте, деревянные постройки, перемешанные с каменными, идут вдоль берега неправильными террасами; а там, в третьем – сельские дома и убогие избушки, подобно гнездам ласточек, в беспорядке лепятся по холмам, оврагам и крутым откосам. Заволжские селения, занимающие большей частью ровные места, вытянуты в одну и две улицы. Прекрасная река, высокие стога только что скошенного сена, золотящаяся нива и горы, то белеющие, как тающий весною снег, то заросшие лесной порослью, – сглаживают кругом царящую бедность и разливают мягкий колорит. У каждой пароходной пристани толпятся женщины и девочки: они ожидают прибытия парохода. Как только пароход причалил к пристани, сотни рук с бутылками, плошками и тарелками поднимаются к верху и раздается оглушительный крик:

– «Ягоды свежие!»... «Рыба жареная!»... «Баранина!»... «Квас!»... «Печенка!»... «У меня, господин, возьмите!»... «Нет, у меня»... «А ты что толкаешься?» «Сливочки, барин!»... «Не одной, чай, тебе есть-то хочется?»… и т.д.

Кроме этих, так сказать, общих предметов торга, каждая пристань непременно предлагает предметы своего местного производства: одна – полотна и салфетки, другая – кружева и блонды, третья–пряники и т.д. Если пароходу нужно запастись дровами, дровоноски, молодые девушки и женщины, всякий раз являющиеся на пристань, хватаются за длинные палки, накладывают на них дрова и принимаются носить на пароход.

– Ну, вы, божий народ, поворачивайтесь живей! командует лоцман, наблюдающий за нагрузкой дров.

– Посторонитесь, дайте пройти! – то и знай раздаются голоса дровоносов. – Стоят тут без дела, только дорогу загораживают...

– Ах, какая девка! – громко восхищается шуровар, выставив из трюма замазанное все сажей лицо и вытаращив глаза на одну из дровоносок. – Вот так девка!

– А ты паровика-то, паровика свово больше надерживайся, – иронизирует повар, тоже не спускающий глаз с девок. – Нечего попусту зариться: ты, знай, подшуровывай!

– Ладно! А ты кострюли-то свои наблюдай.

Пароход отваливает.

Вот впереди, далеко, верст за тридцать, зачернелась какая-то масса, бесформенным гигантом распростершаяся над белесоватым туманом и слившаяся с горизонтом. Пароход летит; гигант все ближе и ближе. Бесформенность исчезает, выступают очертания гор и откосов, играющих переливами красок, и перед нами открылся вид Нижнего Новгорода. Еще ближе, – и перед глазами неожиданно вырастает целый лес мачт: Волга и устье Оки на неоглядном пространстве заставлены пароходами, баржами, расшивами и разными судами. Большие якори, наваленные один на другой, глядят с берега; по улицам, на набережной и всюду снует и кишит народ; неустанный говор, крики, ухающий припев бурлаков при завозе якоря и стук экипажей сливаются с неумолкаемым ревом и свистом пароходов, и все это гулом стоит над рекой и городом…

Нижний, с его кипучей и тревожной деятельностью, остался позади. Но до слуха все еще доносится песня с «завозня»:

«Грянем-те вдруг.
Да-а ух!
Ух да-а у-у-ух!..»

И опять, по ту и другую сторону, замелькали перед нами деревни, села, города и посады. Даль реки забелелась: это косовые или косные лодки, бегущие по ветру и против ветра на своих парусах. Двухтрубные буксирные пароходы, таща за собой целые деревни баржей, идут в Нижний; легкие пароходы и двухдечные американской системы – эти движущиеся по воде громадные красивые дома – встречаются с нами и быстро проносятся мимо. По берегу тянутся сады; видны зарумянившиеся на солнце яблоки, и краснеет вишня; чаще встречаются паровые мукомольные мельницы; в горах стучит топор и молот – то секут алебастр. Быстро промелькнули Макарьев с желтыми песками, Василь-Сурск, Космодемьянск и Чебоксары. Дальше – по левой стороне потянулся лесной Царево-кокшайский уезд, еще дальше, – справа показался Свияжск, на встречу выступили Услонские горы, которыми западноевропейские географы отделяют Европу от Азии, и наконец, против Услона – Казань...

Таков общий вид Поволжья от Пучежа до Казани.

Этот, слегка набросанный, очерк дает нам понятие о роде занятий местного населения: теперь мы знаем, что нам приходится иметь дело с населением торговым, промышленным и земледельческим.

Между многими условиями, так или иначе влияющими на этнографию страны, главными, бесспорно, останутся природа и род занятий жителей; под влиянием окружающей природы и занятий складывается первоначальное миросозерцание народа, закладываются основы его частного и общественного быта. С течением времени, с развитием жизни народа вносятся новые элементы, и духовный строй изменяется, старые начала уступают новым, и народ забывает свое прошлое. Но замена старого новым совершается медленно: пройдет много столетий и сменится ряд поколений, прежде чем народ откажется от своих верований и понятий, унаследованных им от маститой старины. Новые влияния уже коснулись жизни, и народ, не имея возможности долее бороться с ними, неохотно подчиняется давлению и принимает новое. Но эта уступка чисто внешняя: новые начала чужды народу, и прежнее миросозерцание не теряет своей силы и продолжает жить. Христианство сменило языческий культ наших предков, не дав ему достигнуть полной законченности в своем развитии, и заставило славянские племена креститься. Около десяти веков прошло, как по воле князя Владимира киевляне свергнули Перуна и бросили его в Днепр, с горьким плачем провожая уплывавшего идола, Днепр унес изображение грозного божества; но волны его не в силах были унести с собой языческих верований: они уцелели и продолжают жить и в христианском мире, несмотря на гонение, воздвигнутое против них православным духовенством и светскою властью. Отсюда возникает народное двоеверие. Раньше было замечено, что суеверия и предрассудки господствуют не в одном простом народе, но и в образованных классах нашего общества. Что значат все эти заговоры, приметы и заклинания, как не остатки богатого наследства от времен язычества? Изменилась форма, а содержание осталось почти то же.

Наблюдения над этнографией Поволжья от Пучежа до Казани подтверждают справедливость настоящего взгляда.

По отношению к языку, или наречию русского населения, Поволжье от Пучежа до Казани можно разделить на две части: на горную, где жители говорят почти правильным русским языком, и луговую, за-волжскую, где народный говор резко отличается от господствующего у нас наречия. Об особенностях этого говора я еще буду говорить, когда перейду к этнографии притоков Волги. Нельзя сказать, чтобы в языке нагорного населения не замечалось некоторых отличий, но они не составляют характерной черты наречия местных жителей: они общи и другим местностям России. Из прибрежных селений только село Катунки и селения глухих мест, которых я здесь не касаюсь, отличаются по говору и стоят близко к говору заволжской стороны.

По народному миросозерцанию, земля основана на море и лежит на трех китах. Небо и земля населены добрыми в злыми существами; с последними человеку приходится вести постоянную и нескончаемую борьбу. Дьявол неутомимо хлопочет, чтобы сделать людям какую-нибудь пакость; он действует непосредственно, сам своей особой или через посредство злых людей, которые закабалили ему свою душу и сеют в мире зло. Дьявол незримо летает по воздуху и крутится в вихре; является в святые обители и прельщает честных иноков и смиренных монахинь. Пророк Илья, этот новый Перун, разъезжая по небу на огненных конях, запряженных в огненную колесницу, видит соблазнителя человеческих душ и разит его огненными стрелами; во сила дьявольская несметна и живуча: сколько ни мечет Илья стрел в сатану, но черти не переводятся на святой Руси... В речных омутах, озерах я прудах живут водяные; в дремучих лесах обитает леший; во всяком дому, под печкой, живет домовой, во дворе другой – его сын, в бане – жена и т.д. Домовые, впрочем, духи смирные, они не вредят людям; наоборот предупреждают своих хозяев о грозящих несчастьях и предсказывают им радость и благополучие. Если домовой стонет, хозяин уж знает, что это не к добру; если домовой шумит – будет радость. Только дворовый, случается, не возлюбит иногда скотину и станет ее гонять по двору и мучить. Но такое озорство не остается безнаказанным: едва хозяин заметит, что корова или лошадь худеет, берет траву чертогон, связывает из нее пук и принимается учить озорника. Он бегает по двору, хлещет чертогоном по всем сторонам и приговаривает:

– Вот тебе, вот!.. Не озорничай! веди себя хорошенько, живи по-божьи, скотинушку люби!*

* Нечто тождественное мы видим у черемис и чуваш, которые также выгоняют шайтана.

Но не так легко справиться с лешим и водяным. Леший обойдет дорогу, заведет в такую глушь, откуда потом трудно будет и выбраться, а нередко и так бывает, что отобьет лошадь, сядет на нее верхом, образиной к хвосту и ускачет. Зимой, особенно в храмовые праздники, когда бывают у крестьян пирушки, леший навязывается кому нибудь в провожатые и доводит спутника до его избы или ка-бака. Хорошо, если мужик, прежде чем переступит порог, догадается сотворить молитву или перекрестится: дьявольское наваждение исчезает, а то – прямо в прорубь, куда его привел леший, чтобы услужить своему приятелю водяному. Но последним зимой плохая пожива: рабочая для них пора наступает летом. Водяные хватают за ноги купающихся и тащат их на дно омута; они, по преимуществу, любят детей, от того у вас везде их так много и тонет летом. Когда утопленника вытащат или труп его сам выплывет на поверхность воды, на теле усматриваются синие пятна: это следы пальцев водяного дедушки.

Но как ни много леших и водяных, тем не менее, однако, встречаются местности, где их совсем нет: это селения безлесные и безводные. В одном селении Космодемьянского уезда я спросил крестьянина:

– Ну, как у вас, лешие-то водятся?

– Допрежде много водилось, а ноне что-то про них не слышно. Жить негде стало, леса все повырубили.

Но больше всякой чертовщины народ боится колдунов, знахарей и злых людей.

– От нечистого даны крест да молитва, – говорит народ, – а от злого человека, коли Бог попустит, ничем ты не отойдешь.

Нельзя же, однако, в таких случаях и бездействовать. Народ в таких случаях окружен злыми; они властны с ним делать все, что захотят. Необходимо чем нибудь обороняться. Но чем же можно спастись от злого человека, как не теми же сверхъестественными средствами, какие он сам употребляет? И вот народная фантазия создает массу оборонительных средств, которые являются в форме заговоров, заклятий, наговоров, приворотов, отворотов и т.п. Все эти средства или орудия борьбы имеют огромное значение в ежедневном обиходе русского человека: они пускаются в ход и против дьявола, и злого человека, и разных болезней. Кроме своего утилитарного значения, заговоры сохраняют остатки преданий о мифах, от них веет народной сагой, и многие не лишены поэзии.

От «уроков»(«озепишша», «утишины»* практикуется следующий заговор. «Встаю я, раб Божий (имя), свежей водой умываюсь, чистым полотенцем утираюсь. Выхожу я, раб Божий, из дверей в двери, из ворот в вороты, под красное солнце, под светлый месяц, под частые звезды. Молюсь я, раб Божий, на все четыре стороны. В навосточной стороне есть океян-море, стоит Божия церковь; в этой церкви стоит злат престол; за этим престолом сидит мать Пресвятая Богородица, временная Пятница и Парасковья великомученицы. Матушка Пресвятая Богородица, утиши всякую скорбь и болезнь у раба Божия (имя); и вы, урока, озепишши отколь пришли, туда и подите. Подите уроки-озепишши (озепищи) за речки, за болоты топучие и сядьте на пустое озеро. От двоеволосого, от троеволосого, от двоеглазого, от троеглазого, от черного, от рыжего, от белокурого, от русого, от девки, от вологарызки, от бабы самокрутки (т.е. без благословения родителей вышедшей замуж), от мужика от простака, от дьякона, от дьяконицы, от пономаря, – пономарицы, от попа пеуна и всякого колдуна помилуй мя. Аминь».

* Утишиною называются припадки падучей болезни.

Если навяжется озорник-домовой, которого не проймешь и чертогоном, то действительно будет другое средство – заговор. Начинается он так же, как и предыдущий, до слов: «в навосточной стороне есть океян-море», а потом: «на этом океян-море лежит бел златырь (алатырь?) камень, на этом камне стоит Божий престол; на этом престоле сидит мать Пресвятая Богородица. Подойду я, раб Божий (имя), поближе, поклонюсь пониже: Матушка Пресвятая Богородица, есть у меня сусед-суседушка, живет он со мною не в совете, не в согласе: на моего скота (такого-то) чишет и пышет, щиплет, кусает, с места на место гоняет, нигде места не знает. – Когда ты, раб Божий, подошел поближе, поклонился пониже, возьму я этого суседа-суседушка, дерну в дым на печной столб, сварю его, сжарю его, спорчу его, съежу и за дверь его брошу. Аминь» (читать три раза).

Подобного рода заговорами н «молитвами» богаты селения луговой стороны Волги и Шексны, в особенности уезды Пошехонский Ярославской губернии, Макарьевский Костромской губернии, Семеновский и Макарьевский Нижегородской и Царевококшайский Казанской губернии. Надо заметить, – чем дальше лежат селения от великой русской реки; чем более они отдалены от промышленных и фабричных центров, тем обильнее там находим запас сверхъестественных средств народной самозащиты. Особенно богато в этом отношении население Заволжья, т.е. тех местностей, которые разбросаны по незначительным притокам Волги и уходят в леса, гранича с окраинами дальнего севера и востока Европейской России.

Предания уцелели не в одних заговорах и заклятиях; они живут и в форме сказания. Но эти предания уже не восходят в глубь веков; они обнимают собою события не столь отдаленные и повествуют об исторических лицах и фактах, – фактах, которые не заходят далее XVI века. Так, предание говорит о царе Иване IV, его походе на Казань, взятии татарского царства и пр. Но предания Поволжья имеют особую черту, свой отличительный характер и запечатлены духом и влиянием местных условий. Понизовье Волги из старины служило широким приютом удалым добрым молодцам, дикие подвиги которых были вместе и предметом народного страха, и воспевания. Рассказы песни про этих богатырей шли от самого синя моря, поднимались вверх по Волге и разносились по ее притокам. В верхнем Поволжье они уже замерли, но в среднем они живут в устах народа и переходят от отца к сыну. Кроме Ермака, Разииа, Пугачева и Копейкина народ помнит и о других удальцах, не только из среды народа, но и привилегированного сословия, из русских дворян. В Казани рассказывают об одном помещике, который вел свой род от норманнских рыцарей и жил в двух верстах от Лаишева; как потомок благородного рыцарства, он построил себе дом наподобие замка и обвел кругом каменной стеной; из этого помещичьего замка шел подземный ход на реку Каму, откуда барин с своими холопами делал набеги на проезжающих.

Особенною известностью пользовалась в Казанском Поволжье разбойница Авдотья. Эта девица по складу своего ума и страстям очень близко стоит к знаменитой Таньке Ростокинской. Она была атаманом шайки и выдавалась между своими товарищами необычайной свирепостью и неумолимой жестокостью. Ее сердце не знало никакой жалости: она снимала головы со всех, кто только попадался в ее руки; не было у ней снисхождения и к своим товарищам, которые уклонялись от исполнения ее приказаний. Воля женщины-атамана была законом. Авдотью казнили на позорной площади.

Вблизи Казани, против озера Верхнего Кабана, по Оренбургской дороге идет цепь незначительных горных возвышений, перерезываемых ущельями. Одно из таких ущелий связывается с памятью о знаменитой разбойнице, и народ называет его «Дунькива щель». Предание рассказывает, что когда-то озеро Кабан соединялось с руслом Волги, и шайки поволжской вольницы имели прямое сообщение с притоном, где «Дунькина щель». Свежа память в народе о разбойниках последнего времени, как Быков и Чайкин, которые никому не давали проходу и проезду по Казанской губернии. Их казнили в 1847 году, и скелеты стоят в анатомическом театре Казанского университета. В Нижегородском Поволжье много рассказывают о разбойнике Рузавине, деятельность которого относится уже к шестидесятым годам текущего столетия. После долгих разбоев, наводивших ужас на всех жителей и местную .администрацию, Рузавин вдруг пропал, и всякие слухи о нем замолкли. Все думали, что он умер, или переселился в другие места. Но один из крестьян (местных) донес о Рузавине, и удалец был схвачен. Рузавин жил в лесу, называемом Колтою, в землянке. Была тихая летняя ночь, разбойник сидел перед своей землянкой: над пылавшим костром валежника висел железный котелок, в котором варился картофель. Пламя освещало фигуру Рузавина, и разливало свет по стволам деревьев и верхушкам кустов. Кругом царила невозмутимая тишина.

– Вот он! – раздался среди невозмутимого покоя и тишины голос доносчика, и толпа схватила Рузавина.

Предания о разбойниках сделались достоянием народной песни. Жители Поволжья поют о Ермаке, Разине, Соколове и других удальцах. Центром их деятельности, по народной песне, служат Каспийское море, Дон и Волга. Вся эта вольница, не знающая границ своей удали, поднимается снизу и идет к верху по Волге и останавливается в Жигулевских горах; где бы ни были молодцы, где ни гуляли, какие города ни проходили, но непременно оканчивали Жигулевскими горами: и «Ермолий» Тимофеевич с своими товарищами, «старыми ковлами и мазурушками», и «вор, Копейкин, с есаулом Соколовым» и Степан Разин приходят в Жигули. Как видно по песне, Жигулевские горы служили не одним надежным местом для укрывательства буйных голов, но и стоянкой, местом отдыха и создания новых планов. Особенным вниманием со стороны народа пользуется Разин: песня говорит о нем, что когда Степанушке минуло восемнадцать лет – и он, «Степанушка, думал думу крепкую не с козаками. а с голытьбою»; песня следит за дальнейшими подвигами героя и расстается с ним только тогда, когда уж не стало «батюшка-атаманушка». Песня воспевает и сына Разина. Вот как рисует народная фантазия малого Разина, появившегося в Астрахани: «детинушка»

«Востро, щепетко по городу похаживает:
Черный бархатный кафтан, за рукав его таскает,
Черну шляпу с позументом на левоем на ухе;
Он зарбатский кушачек на правой руке несет;
Он купцам и господам не кланяется,
Он князьям и боярам челом не бьет,
К Астраханскому воеводе на суд нейдет».

Воевода увидел с крыльца не знамого человека и велит своим слугам привести молодца. Находят молодца во царевом кабаке и приводят к воеводе.

«Уж и начал воевода крепко спрашивать его:
– Ты скажи, скажи, детинушка, скажи чей, отколь:
Иль ты здешнего города Астрахани,
Иль ты с Дона казачек, иль казацкий сын,
Иль со матушки Москвы ты купеческий сынок?»

Ответ молодца полон сознания собственного достоинства:

«– Я не здешнего города Астрахани,
Я не с Дона козак, не козацкий я сын;
Не со матушки Москвы, не купеческий сынок:
Я со Волги реки Степана Разина сын».*

* В «Собрании песен Киреевского» эта былина помещена, но отрывок, приведенный здесь, представляет некоторые новые черты и особенности.

Не отказывает народ во внимании и другим удальцам, имена которых уже забылись. Песня не ограничивается изображением отрицательной стороны характера своих героев, их разбойничьих деяний; она передает нам о личных чувствах этих людей и свидетельствует, что и за покрытой кровью рубашкою билось в груди человеческое сердце. Вот «зашатался, загулялся удалый добрый молодец и не знает, куда преклонить свою буйную голову». – Как ни хороша воля, как ни потешилось молодецкое сердце, гуляя по свету, вспомнил молодец о своей родной семье и закручинился, захотел побывать на родимой стороне, чтобы хотя еще раз взглянуть на близких своему сердцу. И приходит он к Дону тихому и просит перевозчиков перевести его на свою сторону.

«Перевозу с меня возьмите пятьдесят рублей,
Коли мало вам покажется, возьмите сто рублей.
Дайте, братцы, с отцом с матерью проститься,
С молодой женой и малыми детками».

Все эти песни – песни старинные, по выражению самого народа; хранителями их являются старики: они помнят песни старины и поют их старческими голосами. «Ноне редко услышишь такую песнь, – говорил мне старик певец, – старики умирают, а у молодого народа свои песни – новые».

Новая песня сменяет старую, но сменяет на время: старая песня замолкает, она как будто совсем уже забылась народом; но пройдет известный промежуток времени, и подобно тому, как юноша Шиллера, показывающийся с золотым кубком из морской бездны, так и она вдруг вынырнет из захлестнувших ее волн жизни с рассказами о чудесах прошлого и снова делается общим достоянием. На песне, более чем на других произведениях народного творчества, отражается история народа, его рост и неизбежно с ним связанные болезни и недуги. Родник народного песнотворчества неиссякаем, он бьет живой струей; но эта струя не всегда чиста и прозрачна. Новая песня отражает современную жизнь народа; она близко стоит к тем, кто ее слагает; она лишена спокойствия, объективности. Оттого в ней преобладает лирический элемент. Главным мотивом современной песни – чувство, любовь, ревность, измена и те радости и страдания, которые их сопровождают.

Девушка любит парня; она вся живет одним этим чувством, и весь мир исполнен в ее глазах прелести и обаяния: журчащий ручей говорит девушке о ее милом, цветы с зеленых лугов шлют ей радостный привет, соловей в густом саду поет сладкие песни про одну ее любовь. Настает разлука; вся прелесть жизни исчезает: девушке не мил больше вольный свет, не милы отец с матерью, ни подружки голубушки. Она бежит в темный лес, ничего перед собою не видит и не слышит; но вот она взглянула вниз, и увидела дорогу:

«По этой дороженьке
Троечка бежит;
Во этой ли троечке
Мой милый сидит.
Кричала, я кричала,
Милый не слыхал;
Платочком махала,
Милый не видал;
Тяжело вздохнула,
Милый услыхал.
Кони-то вороны,
Никак не стоят;
Ямщички молоденьки
Не могут сдержать.

Уехал милый, и девушка ждет не дождется, когда он воротится; тихой, но глубокой скорбью вырывается у ней жалоба на свое одиночество:

«Проходи-тка ты, лето теплое,
Лето теплое, осень холодная;
Надоело мне жить без милого!
Припаду я к земле да послушаю,
Что не слышно ли шуму, топоту,
Шуму, топоту, свисту, голосу.
Пойду, выйду я на дороженьку,
Погляжу я в ту сторонушку,
Что не идет ли дружок миленький!»

Но милый не возвращается, и девушка в отчаянии произносит:

«Со тые тоски в воду я кинуся,
В воду кинуся, в пламя брошуся!»

Редко встречается, где в таком положении стоял бы парень: горе любви достается на долю одной девушки, а радости на долю молодца. Совершенно обратное мы видим в положении мужа и жены; песни больше говорят об измене жены, чем мужа. Стоит только мужу съехать со двора, или куда отлучиться, как уж жена приглашает к себе дружка:

«Ты пожалуй, милый мой,
На широкий двор со мной!
Станови свово коня
Середи ново двора,
Близ точенова столба,
Позлаченого кольца.
Ты пожалуй, милый мой,
В нову горенку со мной!» – и т.д.

Случается, что муж неожиданно возвращается домой и застает гостя, которого и спешит выпроводить; тем дело и кончается. К неверности жены муж относится легко, даже как-то шутливо: выпроводил молодца, и слава Богу! Но бывает и так, что неверность со стороны жены разбивает жизнь мужа, заставляет его кинуть дом и бежать, куда глаза глядят. Вот как одна песня говорит:

«Отпадала веточка
От сахарна деревца;
Отъезжает молодец
От отца, сын от матери.
Журила, бранила
Соловья канареечка:
– Братец же, братец мой,
Соловей птица вольная!
Зачем-же ты, братец мой,
Не женат в поле летаешь,
Твои малые детонки
По чисту полю рассеяны?»

И вот что слышит в ответ «Канареечка»:

«– Меня с милой женой
Разлучил хищный сокол».

Всякое явление текущей жизни, чем либо выдающееся из обыкновенной колеи, делается предметом народного песнотворчества. Жена убивает мужа, и народ слагает песню, сын убил мать – и опять песня. При этом обозначается и время события, указывается на места и передаются мельчайшие подробности:

«Как в селе Городце,
Как у Спаса на конце,
Семка мать свою убил,
Не святым он духом,
Топором обухом».

Другая песня начинается с момента события и места действий:

«В шестьдесят первом году,
Во Юркином городу,
С краю в третием дому,
У Никиты в терему
Задавил Захар жену;
Ее мамонька приходила,
Свою дочь не узнавала.
“Ты Аксинья, дочь моя!
Не своей ты смертью умерла”.
Во Катунки побежала,
Волостному объявляла;
Письмо-грамотку писала,
Балахонцам отсылала».

Вот еще отрывок из одной песни:

«У купца было богатого,
Солучилося несчастьице,
Что несчастьице безвремянное,
Что жена мужа потеряла,
Вострым ножичком зарезала.
На ножике сердце вынула,
На булатном сердце встрепенулося.
Она, шельма, рассмехнулася,
Во холодный погреб бросила
И желтым песком засыпала,
Гробовой доской задвинула,
Резвым ноженкам притопала,
Белым рученькам прихлопала.
Набелилась, нарумянилась,
Она села под окошечко,
Она села призадумалась».

Есть песни, в которых выступают общественные деятели: старшина, староста и волостной писарь воспеваются народом. Эти новые герои являются обирателями мира, спаивающими народ и творящими всякое зло и притеснение. Замечательно, что такое непоэтическое содержание облекается в форму чисто эпическую. Проворовался сельский староста, взяли мужики его под руки и повели в волостное правление:

«Как возговорит тут сельский староста:
– Мужички, мужички, не ведите меня в волостное правление,
Ведите вы меня во царев кабак» – и т.д.

Нет возможности исчерпать содержание народной песни. По-видимому, мотивы песнотворчества однообразны, число их ограничено и все они указывают на горе и бесталантность русского человека. На самом же деле песня откликается на все звуки жизни, какие та только способна издавать, повторяет их и теряется в разнообразии вариаций.

Песня становит нас лицом к лицу к народу и вводит прямо в его быт, с его обычаями и обрядами.

Отголоски языческого культа сохранились в народных празднествах. Костромское Поволжье, Нижегородское и частью Казанское празднует Яриле, справляет Ивана Купалу, Авсень и Коляду, не говоря уже о таких праздниках, как масленица, семик, Троицын день и др., которые также носят на себе отпечаток язычества. Празднование Яриле совершается в заговенье, перед Петровым постом, как это мы видели в Поволжье фабричном; в некоторых местностях оно совпадает со днем празднества Ивана Купалы, а в других бывает во время летней ярмарки, которая и называется «Яриловой ярмаркой». Характер празднества один и тот же, что и в Костромском Поволжье: те же встреча и проводы Ярилы, соединенные с выпивкой и гуляньем. Даже самое место, где происходит праздник, носит общее название: Ярилова плешь.

Очевиднее всего признаки языческого культа выступают в следующих праздниках, от которых веет чем-то юным, как сама весна, во время которой они происходят, и производят они впечатление чего то нового на зачумленного жителя столиц…

Первым таким праздником является семик. Он также свеж и юн, как и те девушки, которые его чествуют. Нарядные, с длинными густыми косами, венками из живых полевых цветов на головах, идут они собирать хлебы, яйца и другие съестные припасы; две из них одеты в мужское платье. После сбора идут завивать березки и украшают зеленые листья разноцветными лентами. Перед закатом солнца они делают яичницу. Едва ночь пахнет своим покровом, как девушки берутся за руки, составляют непрерывную цепь и образуют один большой и общий хоровод, который и разольется своими песнями:

«Стой, девичий караван,
Стой, не расходись!»

В Троицын день девушки опять идут к березкам и развивают венки. Затем начинают водить хороводы; к ним присоединяются молодые женщины и парни. Главный припев песни: «Ио, ио» – припев, указывающий на его древнее происхождение, с прибавлением: «Иок, иок, мое сердечко». Песни и веселые крики не смолкают во всю ночь.

Праздник Купалы совершается в ночь на 24 июня, но в некоторых селениях Арзамасского уезда Нижегородской губернии он начинается с первого воскресенья после пасхи и продолжается все лето до самой осени. Молодежь, парни и девушки, собираются на свои любимые места и заводят игры и песни; утренняя заря еще застает веселье в полном разгаре и выглянувшее за нею солнце, раскидывая вокруг золотые снопы лучей, весело смотрит на стройные толпы разгуливающих с песнями по селу. Купалу сменяют «беседки» или «вечерницы», которые устраиваются после уборки хлеба и продолжаются до Рождества, а в других селениях до масленицы. На эти беседы собираются девушки и прядут пряжу или что шьют смотря по местности. Работа сопровождается песнями, играми, в которых принимают участие и парни, приходящие на беседы с гармоникой и балалайкой. Есть селения, где в беседы не допускают ребят, девушки проводят время одни*.

* «Посиделки» без парней бывают редко.

Коляда занимает одно из видных мест среди зимних празднеств и совпадает с христианским праздником Рождества Христова. Накануне нового года, рано утром, женщины принимаются печь разные фигурки, которые называются колядками. Праздник открывают ребятишки. Высыпят они гурьбой на улицу и побегут то к одному, то к другому дому и под окнами их поют:

«Коляда, коляда!
Я тетерьку гоню
Ко Григорьеву двору.
Как Татьяна пироги пекла;
Как Григорий за пирог, –
А Татьяна скалкой в лоб.
Тетушка, лебедочка,
Подай кокурочку!»

Хозяйка дома выносит решето колядок и оделяет юных певцов.

Вечером колядуют девицы-невесты. Нарядно одетые, в сарафанах и шубках, они отправляются к богатым домам и хором начинают:

«Как не Волга-река разливается,
Как не муравка-трава расстилается,
Иван свет Семенович на коне потешается,
Анна свет Васильевна перед ним унижается.
– Иван ты, господин, ты не езди в Мораву,
He служи королю, служи нашему царю:
Как у нашего царя
Столбы точеные, позолоченые».

– Дома ли хозяин? – спрашивает одна из хора.

– Подай денежку с орлом или копеечку с копьем! – подхватывает за раз весь хор.

Так справляется коляда в Ягодинской волости Княгининского уезда и соседних с ней, а в селе Красном (Арзамасского уезда) и волостях Кетовской, Чернухинской и ближайших (Нижегородского уезда) дети вместо коляды поют «Христос рождается». Один из местных пастырей церкви, по поводу такой замены говорит: «Наставник, объясняя ученикам языческое название коляды, ее бесславие для мира христианского, убедил (чего не мог сделать с церковной кафедры) петь вместо коляды «Христос рождается», – это новое прославление обрадовало всех жителей и невольно вызвало каждого домохозяина даже к вознаграждению, прославляющих Рождество Христово мальчиков», – заключает благочестивый пастырь*.

* «Нижегородский Сборник», т. 2-й.

В тесной связи с колядой находится Авсень-Таусень, который также не забыт народом**. Девушки расхаживают по улице и поют под окнами, наперед спросив у хозяев кому петь. Из окна отвечают:

** В других губерниях, как напр. в Тамбовской, Авсень празднуется весною, перед самым посевом овса.

– Девке.

Тогда хор девушек запевает:

«Посею ли я маку целу десятину,
Таусень!
Кому маку полоти,
Таусень!
Одна девушка умненька:
Маковки не сорвет,
Таусень!»

Девицы-невесты, в сопровождении какой нибудь замужней женщины, также ходят по домам, но только где есть женихи и поют:

«Летала же пава по синю морю,
Таусень!
Перышки роняла,
Таусень!» – и т.д.

Парень-жених выходит к девицам, потчует их вином и угощает разными сластями.

Как этот праздник, так и Купалу ведут сперва к ладе, а потом и к сватовству.

Независимо от коляды, святки справляются своим чередом и проходят шумно и весело: гадают, рядятся, устраивают всевозможные игры и поют святочные песни.

Кроме общих праздников с языческим характером, существуют в народе еще частные праздники, присущие тому или другому селению. Укажу на один из таких праздников.

В Нижнем, в селе Кунавине, знаменитом легендами особого рода, с половины прошлого столетия был учрежден Козий праздник. Между многими преданиями, которые сохранились о происхождении этого праздника, я приведу одно, очень распространенное, по моему мнению, передающее правду. Замечу, что, по своему содержанию, оно сближается с преданием из классического мира, и коза в нем играет такую же роль по отношению к Кунавину, какую играли гуси по отношению к классическому Риму. Раз ночью, на колокольню в селе Кунавине забралась коза; расхаживая по площадке, она запуталась в веревках, про-тянутых от колоколов. Коза стала выбиваться из плена и произвела звон... Кунавинцы проснулись и видят пожар; бросились тушить и пожар кончился. Между тем звон продолжался. Пошли на колокольню, чтобы узнать, что за причина; взошли и увидели козу.

– Батюшки! черт залез…

Любопытные от страха назад. Коза по-прежнему звонит. Что делать? Выискались смельчаки, которые решились прогнать черта с колокольни. Поднялись и начали громко читать: «Да воскреснет Бог». Коза не пропадает.

– Крестом его, крестом!

Но и крест не помог.

– Постойте ка, да это какая-то животина забралась?

– И то. Подойдем-ка поближе, поглядим.

Подошли и увидали запутавшуюся в веревках козу.

– Коза.

– Она и есть. Ах, Марья Ивановна! Так вот кто Кунавино-то спас?..

– Надо за это ее, матушку, почтить. Праздничек для нее устроить.

Таково происхождение праздника козы. Ежегодно, во второе воскресенье великого поста, кунавинцы и нижегородцы празднуют день спасения от пожара. Масса пешеходов, разных экипажей наполняет Кунавино; в домах идет пир горой и входы кабаков осаждаются густыми толпами. Сама виновница торжества каждый раз присутствует посреди ликующих и благодарных ей граждан: ее выводят на базарную площадь, украсив рога лентами. Коза смиренно кушает в это время сенцо и в противоположность гусям, гордящимся своими предками, чужда всякой мысли, что она потомок тоже славных предков, одному из которых Бунавино обязано своим спасением.

Заключу мои наблюдения Поволжья от Пучежа до Казани передачей народных легенд, которые идут с понизовья Волги.

На песчаном берегу, так называемом Казанском устье, я ждал парохода. Была сентябрьская ночь. Густая мгла обхватила Волгу и ее прибрежье; воздух насквозь был пропитан сыростью. Вся правая сторона реки крепко спала, и профиль вершины Услона, как мрачное привидение, чернелся вдали; но правая сторона, где стояли разбросанные трактиры и балаганы с разными товарами, не угомонилась еще от ежедневной суеты: порою, на зыбучем песке, колыхались толпы, раздавались отрывочные голоса и доносилась грустная песня… А внизу и вверху по течению реки, как звезды, горели и мерцали огни: то светились фонари на мачтах судов. За ними царила непроглядная тьма.

Я сидел на палубе баржи и слушал рассказы лоцмана:

«Есть на Волге Сюкеевские горы. Они лежат неподалеку от г. Тетюш, на правом берегу реки. В тех горах – пещеры. Много народа ходит в эти пещеры. Сперва человек идет под сводом во весь рост; потом свод понижается, и надо уж идти наклонясь. Пройдут сажен тридцать и остановятся перед другой пещерой. Здесь свеча гаснет. Чтобы видеть эту пещеру, надо ползти. И кому удавалось проползти ее всю до конца, тот вот что видел: перед ним открывалось впереди широкое озеро; у берега стояли лодки с двумя веслами. Нужно взять только смелость и сесть в лодку, а лодка уж сама поплывет и к другому берегу, где зарыт на сорок человеческих голов клад. Зарыт там клад Стенькой Разиным. Но доныне не выискивалось такого смельчака, который бы сел в заколдованную лодку. Так клад и лежит больше двухсот лет без всякой пользы для русского народа».

«Ниже стоит село Новодевичье, на горах. Одна из гор зовется Девьей горой. А называлась так она вот почему. Жила девица, красоты непровиданной; но любила опа парня, и любила его без ума, без памяти: всю душу она положила в свою любовь. Недолго красавица пожила в радости: кинул ее парень и зажил с другой. Мало того: злодей стал издеваться над прежней своей любушкою. Опротивела с того часа жизнь красавице, измучилась она вся, страдаючи no своем изменьщике.

– Нет, – говорят, – не хочу больше жить: любила я его, чести и красоты своей девичьей не пожалела для него, а он покинул меня, надругался и променял на другую!

И задумала она с собою порешить. Долго она думала и не знала, какую себе смерть найти.

– Ежели я зарежусь или удавлюсь, – сказала:–он все-таки не спознает, какую я через него муку мученскую претерпела!

Надумала, однако. Нарядилась девица в белое платье и пошла на гору. Взошла на самую вершину горы, распустила свои густые длинные волосы; оглянулась, заломила белые руки и кинулась в Волгу-матушку.

И посейчас, когда светит месяц, видят на той горе девицу в белом платье и с распущенной косой».

«А еще ниже, против Самары, поблизости села Подгор, есть большой ров. Верстах в трех от рва идет тропинка. Когда случится кому идти той тропинкой, так слышит ужасные стоны. У кого хватало духу, тот подходил к самому рву и весь содрогался…

– Не подходи ко мне, не подходи, – гремел изо рва голос.

На самом дне рва сидит богатырь, и кругом него кишат змеи и ужи; облепили они богатыря и жалят, и сосут его тело могучее.

– Зачем ты подошел ко мне? – спрашивает богатырь. – Пока гады не заслышат духу русского человека, они не так меня беспокоят; а как только заслышат русский дух – и примутся меня жалить и мучить.

– Да ты что за человек?

– Я Степан Разин.

– Долго ли же ты будешь тут мучиться?

– А буду я мучиться до скончания мира, ежели русский народ не прозрит».

Я слушал эти легенды и всматривался в черневшуюся даль. По-прежнему мерцали по реке огоньки, вокруг все безмолвствовало, и на всем лежала непроглядная темь ночи… Доносилось только до слуха, как мучительно бились о берега волны великой русской реки, силясь вырваться на простор, и тихо стонали, точно жалуясь на свое бессилие…

По изданию: Труды этнографического отдела Императорского общества любителей естествознания, антропологии и этнографии при Московском университете. Кн. IV. М., 1877.

Опубликовано:

Краеведческие публикации