Михаил Веселов

МИТРЕВНА

(Глава из повести «Метельный звон»)

— Ангел мой-то! Знаешь ли, сколько мне лет-то?

— Сколько?

— Ведь мне — девяно-о-о-сто годов!

Если «ангел мой-то» почему-то не проявит должного изумления, тут же добавятся контрольные:

— И еще — два! Шутка ли!

Так говорит Митревна. Маленькая, как воробушек, она сидит на широкой скамье за большим столом в деревенском доме. Дом старинный: просторный и светлый. За окнами — белые стены церкви. Из-под туго повязанного, как у послушниц, платка глядят сердоликовые глаза.

— Легко сказать! А ты попробуй, проживи столько-то! Жисть прожить — не поле перейти!

Для посвященных была припасена другая вариация этого диалога, с легкой интригой:

— Ведь мне — восемьдесят годов, ангел мой-то! Не восемьдесят? А сколько же?... Де-вя-но-сто?! И еще два!!! На-а-а-до же!

Эти открытия совершаются изо дня в день:

— Смерти все нет! Нормальные люди живут до семидесяти. Ну, до восьмидесяти. А до девяноста годов — одне дураки живут! Вот я и дура! Помирать надо, а я все живу...

— Так может, поздно тебе и помирать...

— Как это?

— Может, поздно, говорю, помирать-то!

— А... может ли... такое... быть?

***

Александра Дмитриевна родилась 18 мая 1904 года в Галичском уезде Костромской губернии. Семья Дунаевых была обычная русская, крестьянская — десять детей. Мать умерла рано, и ей, как старшей, пришлось взять все хозяйство на свои плечи. Пока поднимала на ноги младших, ее годики ушли и своей семье не достались. И как-то так вышло, что за долгую свою жизнь всех вырастила и всех схоронила. Одна осталась.

— Я ведь за вас за всех молюсь, ангел мой-то.

Ка-а-а-жную ночь молюсь.

Надо молиться.

Не молиться нельзя.

***

Прожитые годы легли сетью глубоких морщин на ее красивое лицо, а от солнца и ветра, да от трудов, и лицо, и руки ее стали бронзовыми.

— Я всю жисть проработала, ангел мой-то. Всю-ю-ю жисть. Шутка ли. Пятнадцать лет на тракторе проработала. Ноги до педалей не доставали, так я все стоя работала. По шестнадцать часов. Знамо ли.

С трудом представлялась худенькая невысокая девушка верхом на железном чудище системы «Фордзон».

— Сколько рук переломал! Страх! У меня все зубы ручкой выбило. Все-е-е выпали. Не сразу, а, — тут следовало долгое и плавное движение рукой, — по-сте-пен-но!

И в подтверждение своих слов она со стуком, как при игре в домино, била чем-то об стол. Перед нами лежала вынутая вставная челюсть:

— Вот... мои... зубы! — и таким же ловким и незаметным движением водворяла на место.

— Один раз не заводился никак. Я рядом повалилась. Не встать! Бригадир идет:

«Чево лежишь?» — «Так не заводится! Не смогаю!» — «Счас я его». Крутанул. Р-р-раз — по руке. По-по-лам! Домой пошел.

У этой истории менялись разные детали, но конец был строго неизменным: «Домой пошел».

— Мужиков-то не было! Так по шестнадцать часов работали. Вечером повалишься — до дому не дойти. Не смогаю.

— Так как же ты все выдерживала-то?

— Как?

— Смогала-то как?

— А я «Отче наш» читала. Всю-ю-ю дорогу.

***

Постилась Митревна всегда строго: если не была в воскресенье или праздник на службе — до полудня ничего не вкушала, пока по церквам литургия не отойдет.

— А Нюрка-то усердней меня была...

Последней умерла сестра Анна. Нюрка, как звала ее Митревна, была образцовой прихожанкой: в любую непогоду, по переметенной дороге, в непролазную грязь, холод или дождь — всегда ходила она из Починка за четыре версты к Спасу на каждую службу, отвергая всякую житейскую печаль.

Скончалась она в конце апреля, в самую распутицу. А тут еще и весеннее половодье — Шача разлилась. Тропа в низине была вся затоплена. Нести гроб мужики отказались: полкилометра брести по пояс в ледяной воде, а если поскользнуться, да оступиться, да — избави Боже! — уронить гроб с покойником — на всю округу оскандалишься! Решили: если до утра вода не спадет, то хоронить на этом берегу. А что делать?

Посреди соседнего Гавриловского стоял полуразрушенный храм Святого Иоанна Предтечи. Вокруг него по древним березам и еле приметным холмикам без крестов и оград с трудом угадывались следы старого сельского погоста, на котором росла земляника: там давно не хоронили.

Все остались в Гавриловском, а батюшка ушел в Спас один править заупокойную службу.

Наутро к удивлению всех вода в долине сошла. Несли осторожно. По дороге судили да рядили, как повезло Анне-покойнице: вода-то спала как раз в эту ночь!

Отпевание было совершено по полному чину. Тело рабы Божией Анны предали земле. Потом разбрелись по кладбищу навестить дорогие могилки. И пошли назад по домам. Уже в Гавриловском, на горке, оборотившись ко Спасу, чтобы перекреститься на храм, увидели, что низина была, как и вчера, непроходимой. Там, где только что шли, поднялась вода.

— Гляди-ка! Река-то опять вернулась.

— Так это... Наверно... как его... чудо!

— Да! Да! Да! Чудо! Чудо!

— Так это... слава Те, Господи!

***

Без Анны Дмитревны их большой дом как-то сразу опустел. Осталась Александра одна. Все труднее было управляться с хозяйством, все меньше слушались ноги, и дорога до церкви с каждым годом становилась все дольше и тяжелее:

— Я иду-иду, потом как повалюсь! Полежу-полежу, конфетку из кармана выну, распечатаю да и съем. И опять иду...

Так ходила она в церковь. А однажды не пришла...

***

Отец Евгений быстро собрался и ушел в Починок проведать. Постучал — не отвечает. Дверь не заперта; поднялся по высокой лесенке, вошел. Тишина. В комнатах — никого. Хотел было идти к соседям, как на кухне нашел ее. Митревна лежала на полу, в крови.

Позже выяснилось, что появилась здесь какая-то женщина, неизвестно откуда взялась. Сказалась богомолкой, жить, мол, негде. «Так и живи у меня, вдвоем все веселее будет». Не выгонять же человека, коли жить ему негде, куда она пойдет? Пожалела, пустила. Та пожила, осмотрелась. И вдруг однажды — ни с того ни с его сильно толкнула хозяйку. Падая, Митревна ударилась головой о железное кольцо в полу. Сколько времени пролежала — не помнила. Хорошо, батюшка пришел. А богомолка исчезла вместе со старинными иконами Дунаевых.

Митревна была плоха и слаба. О. Евгений причастил ее, прочитал за нее благодарственные молитвы, сварил несколько яиц и подал с кагором, разведенным кипятком. Так ходил к ней батюшка дважды в неделю, а потом сказал:

— Митревну надо перевозить. Ближе к церкви...

***

На холме под старинными липами с окнами на церковь и долину пустовал просторный дом.

Он так ровно и без перекосов врос в землю, что стал со временем еще коренастее и крепче — как орех. Когда-то в нем жил отец Никодим. Ходила легенда, что он учился в семинарии с вождем всех народов, и когда церковь хотели закрыть, написал тому письмо. Так это было или нет, но храм не тронули.

Батюшка предложил поправить старый никодимовский дом, в котором поначалу жил сам, и потекла работа. Переложили и побелили развалившуюся печь. Она встала посреди дома, разделяя его на «столовую» с кухней и «гостиную». Скоблили, стеклили, строгали и красили. Вдоль стен пустили широкие, прочные лавки. Сверху пошли полочки для икон, посуды и книг. Поставили обеденный стол на большую семью под уютной лампой. У теплой стенки русской печи сколотили лежанку. Для Митревны.

***

Сборы ее были недолгими. Зашла к соседу, хорошему хозяину:

— Вот что я хочу тебе сказать-то... Я тебе свой дом отпишу.

— Зачем же отписывать? — удивился. — Хороший дом. Давай, я у тебя его куплю, за деньги.

— Нет. Я тебе его так оставлю. Только вот что: сделай ты мне... гроб.

Так и поменяла: дом на гроб.

***

Тогда же в Починке разбирали оставшийся без хозяев выкупленный дом — плотницкую песню старых русских мастеров. Делать это было больно. Кто-то горько сказал:

— Разбирать-то разбираем, а вот построить такую красоту сейчас уже никто не сможет. Да и некому.

Перевозили зимой этот дом в Спас на тракторных санях. Наверху, среди нехитрых пожитков, сидела Митревна на своем свежевыструганном гробе. Стоял он потом долго в чулане и использовался до поры как ларь. В нем Митревна хранила банки с огурцами и вареньем.

— Принеси-ка ты мне ба-аночку... там найдешь... в гробу стоит...

***

Митревна лежит на боку, спиною к теплой печке, в валенках, цигейковой телогрейке и, кажется, спит. Проходишь мимо тихо, осторожно, боясь разбудить. Вдруг цепкая рука хватает тебя за рукав.

— Куды пошел?

Вздрагиваешь от неожиданности:

— Так это... схожу, покурю...

— Сядь-ка вот сюда, ангел мой-то, — прихлопывает рукой возле себя.

Покорно садишься на указанное место и долго ждешь, пока Митревна усядется.

— Послушай-ко, что тебе скажу-то...

— Слушаю...

— Вот, что я хочу тебе сказать... — задумалась. — Сходи-ка ты... покури...

***

— Голод стра-а-ашный был. Все деревья вокруг обглоданы были. Голые стояли. Я один раз шла с фермы: гляжу — волки. Одиннадцать штук! Не помню, как домой прибежала. Вся пальтушка мокрая была, хоть выжимай.

А один мужчина к нам вечером зашел. Он рядом жил. Посидел немного. Ну, говорит, пойду домой. Мы его оставляли: «Куды на ночь глядя. Страшно!» Не послушал. Говорит, тут недалеко, вон свет видно. Пошел. А на другой день приходят: «Нашего не видали?» — «Так вчера у нас был. Домой пошел». Пошли искать. Нашли у дороги. Только тряпки валяются. Волки сожрали. Вот как. Шутка ли!

Митревна ненадолго замолчала. Потом, разведя руками, резонно заметила:

— А что? Волки тоже жрать хотят!

***

Речь Митревны степенная и размеренная, иной раз по-старчески певуче-протяжная:

— Му-у-у-ська!

Дождавшись утреннего молока, с печи одна за другой мягко прыгают две кошки.

— Это мои ко-ошки.

— Как их зовут-то?

— Эта — Муська.

— А та?

— Тоже... Муська. Одна — сукотная, а другая — еле живая.

— Почему еле живая? — удивляюсь.

— Так — не сукотная.

***

На два разряда Митревной делились не только кошки. Приезжали в Спас-Верховье художники. Но не рисовать. Помолиться, побеседовать с батюшкой, поработать или просто отдохнуть. Митревна, уже привыкшая к визитам этого сословия, каждого вновь прибывшего встречала вопросом:

— Ты — художник или... куда пошлют?

***

В городе нас часто спрашивали про эти поездки. Одни с интересом: «Зачем вы в свою деревню ездите? Что там такого особенного?». Другие — со странной враждебностью: «Ну что, дьячки?» Или еще откровеннее: «Да ваша религия — просто оправдание для бездельников». Пытался им объяснить, но больше, наверное, самому себе.

Когда мой знакомый привез меня туда первый раз, была середина осени. Приехали ночным поездом. Шли долго, в темноте, в грязи по колено — дорогу расквасило. Песни для бодрости орали. Добрались до Спаса уже за полночь. В доме еще не спали, сидели у крыльца. Люди какие-то, мне не знакомые. Кошки. Первый раз увидел батюшку — он был в простой курточке и шапке. Помню — стеснялся, не зная, как правильно вести себя со священником: я тогда еще был не крещен.

Легли спать в доме батюшки. А утром, когда проснулся, долго глядел на свои ботинки. Пока я спал, кто-то очень тщательно и бережно отмыл их, страшно заляпанных дорожной грязью. Они стояли у меня в ногах, уже просушенные на русской печке, чистые и теплые.

***

Зима. Что делать нам в деревне?

Растопил печь с утра, сходил на прорубь за водой, расчистил снег у дома и у церкви.

Читали, глядели в окно, подолгу с Митревной пили чай, сидели, греясь рядышком у печки, и предавались воспоминаниям: «Миша! Ангел мой-то! Знаешь ли, сколько мне лет?»

На Рождество набрался полон дом гостей. Митревна оживилась.

— Иди-ка сюда, ангел мой-то. Сядь вот здесь, рядышком. Я давно хотела спросить... Как хоть тебя звать-то?

«Вот так клюква!» — удивился. Живу здесь больше месяца, с утра до вечера: Миша, Миша. И вдруг забыла.

— Миша.

— Как?!

— Ми-ша!

— М-м. Он тоже — Миша! — показывает на отдыхающего после дороги «тоже Мишу».

Разъяснив недоумение, пошел за дровами. Вернулся через пару минут с охапкой поленьев и сложил их у печки.

— Ангел мой-то! Я что хочу тебе сказать... Иди-ка сюда. Сядь. Вот, что я хотела тебя спросить... Как хоть тебя звать-то?

С грустью подумал о слабеющей старческой памяти.

— Миша.

— Как?

— Миша!

— А-а-а... А он — тоже Миша!

Только разжег дрова, как слышу опять:

— Подойди-ка сюда, ангел мой-то. Я давно хотела тебя спросить... Да как хоть тебя звать-то?

Шевельнулась смутная догадка. Тихо процедил сквозь зубы:

— Валера.

— Как?

— Валера!

— А-а-а... Он тоже Миша!

Где-то через час захожу в дом. Митревна, лишь только завидев меня с порога, развела руками:

— На-а-а-адо же, Миша!

Ну, наконец-то признала! Обрадовался. Не надолго:

— Шиша!

Эту дразнилку не слышал я с раннего детства...

***

Проснешься среди ночи. Кроткий свет лампад. Тень от лимона на стенах. В окошке большим кораблем у причала старинная церковь ожидает отплытия ввысь. Глубокое небо ночное в сиянии звезд. Таинственно светит луна. На крестах куполов — серебристые блики. Все тихо уснуло.

Митревна не спит. Шепчет Иисусову молитву. Творит свое ночное делание.

В руках — затертые четки. «Это моя лестовка... Оружие против беса».

***

В одну из таких ночей засиделись мы с батюшкой как-то раз у нее. Время — за полночь, свет погашен. Митревна, по своему обычаю, тихо сидит, молится.

— Мне кажется, что какой-то частью она уже Там. Плавает, как челнок, в другие миры, а потом опять возвращается назад, к своей печке.

Кто-то поправил:

— Да она вся уже Там, а здесь осталось одно напоминание.

А о. Евгений загадочно сказал:

— Две прекраснокрылые птицы сидят на одном дереве, и одна ест сладкий плод, а другая глядит на нее и не ест.

***

На столе, на листе газеты, лежали раскрошенные для просушки дрожжи. Митревна, опершись о край стола, сосредоточенно, точно аптекарь, мерными дозами насыпала их щепотками... в кошачьи блюдца.

— Ну что ты делаешь?

— А что? — с готовностью обернулась.

— Ну зачем ты это делаешь?

Удивленно всплеснула руками:

— А разве это дрожжи?!

***

Вечером сидел у печки и ворошил угли. Откуда-то из щели появилась молодая серая крыса и осторожно направилась подъедать у кошек остатки еды. Изловчившись, запустил в нее кочергой. Смерть наступила мгновенно и, надо думать, безболезненно. Поддев ее железным совком, показываю Митревне.

— На-а-адо же! Крысу убил! Молодец! А не то оне все пожрут. За это тебе двести грехов простятся. Две-е-е-сти грехов!

И долго еще потом ходил по дому с кочергой в руках, замирая и прислушиваясь к шорохам. Но больше таких легких индульгенций не попадалось.

***

Митревна ловким движением, которому мог позавидовать наперсточник, перевернула чашку на блюдце, что означало: все, хватит! Душа — мера! По одной чашке пью!

На самом деле это была уже шестая или седьмая выпитая ею чашка чаю. Предложили еще. Митревна, отодвинув от себя прибор, смиренно произнесла:

— Мерси!

Мы онемели. Кто-то, поперхнувшись куском, закашлялся. Все повернули к ней головы. Какое «мерси»? Откуда «мерси»? Как могло здесь, в деревенской глуши, выскочить вдруг это «мерси»?

Митревна, заметив, что сотрапезники что-то долго и удивленно глядят на нее, и не понимая причины, стала объясняться:

— По одной чашке пью. А то — уссусь. Крандт не работает.

Услышав слово «кран», Рустам рванулся к умывальнику. С дотошностью опытного мастерового осмотрел его со всех сторон на предмет неисправности.

— Все работает.

— Кто?

— Кран, говорю, работает!

— Ха, так ведь у меня свой крандт есть. Он-то и не работает. Годики! По одно-ой чашке пью!

***

Привезли из города бананы. Выложили перед Митревной на стол. Та уставилась. Долго и подозрительно смотрела на невиданный фрукт, внимательно его изучая. Наконец, указав пальцем, громко спросила:

— Кто это?

Ей принялись, как маленькой, объяснять:

— Кушай! Вкусно! Это банан. Это надо есть.

Митревна опять долго и недоверчиво смотрела, потом решительно отодвинула банан на край стола:

— Я его не знаю...

***

— Митревна! Пойдем кушать!

— Ничево не хочу, ангел мой-то! — отозвалась с лежанки смиренная постница.

— Ну, тогда хоть чаю выпей.

— Чаю? Выпью. Только одну чашку, больше не смогаю!

Подбирается медленно к столу, молится перед едой и, благословляя трапезу во имя Отца и Сына и Святаго Духа, назидательно проговаривает:

— Ешьте, пейте, работайте.

Сели. Посредине стола, на тарелке, в кружевном ожерельи из лука возлежала аккуратно нарезанная селедка. Митревна заметила, но посягать на аппетитные жирные кусочки пряного посола не решилась: одна чашка была уже объявлена. Поели, встали, поблагодарили и отвлеклись на уборку стола и мытье посуды. Через пару минут кто-то заметил, что остатки селедки с тарелки исчезли: кошки, наверное. Вскоре из-за перегородки донеслись жалобные стоны — вздохи-умирайки:

— О-о-о-о-ох-хо-хо-хо-хо-й!

Обхватив живот, Митревна лежала на боку.

— Что с тобой? Где болит?

— Ве-зде-е-е-е...

Стало смешно и жалко ее: «Ведь предлагали же! Зачем селедкой объелась? Вредно же».

В ответ на эти мысли Митревна с самым невинным видом поспешила заверить:

— Угоре-е-ела, наверное!

Через несколько дней на воскресной службе все разрешилось. Как все немного глуховатые люди, Митревна говорила громко, и когда провозглашала батюшке о своих грехах, — тайна исповеди ее разносилась до самых отдаленных уголков церкви:

— Кошку пнула... и обругала... и всю селедку съела... всю-ю-ю сожрала... как дура...

***

Картошка в тот год, слава Богу, уродилась хорошая. В сентябре в ясные, погожие денечки копали и рассыпали подсушить на солнышке свеженькие, молоденькие желтые, розовые и фиолетовые клубни. Подошла Митревна и внимательно наблюдала. Подняла валявшуюся в стороне подгнившую картошину и подкинула в ведро к перебранной:

— Пошто бросил-то? Она хорошая. Есть будем...

— Да, да, будем, будем.

Митревна набирала в подол отброшенную зеленую мелочь и ловко мешала с отборной:

— Она хорошая... Сама буду есть!

— Хорошо, хорошо, — и опять потихоньку вернули на место.

Потом носили в дом.

— А это, — показал батюшка Рустаму на отбракованное, — снеси куда-нибудь, пока инспекция не видит.

Рустам огляделся — Митревны не было. Сходил на помойку, вывалил ненужное в лопухи.

Сидя на корточках в подполе, батюшка с Рустамом любовно размещали урожай на хранение: ровное и крепкое — на будущую посадку, подальше; крупное — отдельно; то, что помельче и резанное — ближе ко входу, на еду в первую очередь. Вдруг свет из открытого люка заслонила чья-то тень, и с грохотом и пылью на них просыпался мелкий картофельный град и раздался знакомый скрипучий голос:

— Зимой не будет! Кто мне принесет?!

О. Евгений вылез из погреба, стряхивая с головы, плеч и бороды землю, пыль и шелуху.

— Иди-иди-иди... — выпроводил за порог Митревну.

Уходя, она ворчала свое:

— Молодой еще, голоду не видел!

***

— Две зимы подряд будут! — со своей лежанки предсказывала Митревна. — Вся-я-я скотина передохнет... жрать-то нечего будет... и люди помирать станут... страх!

***

Завидев в окно приехавший трактор, Митревна хватала припасенную заранее бутылку и, цепляясь руками за изгородь, шажок за шажком бежала к трактористу отлить «столярки». Эта «столярка», за неимением лучшего, наливалась в лампадки. Митревна следила за ровностью горения, и здесь нужно было успеть ее перехватить: «Сиди, сиди. Все поправлю, все сам сделаю. Хорошо горит». — «Сам поправишь? На-а-а-до же. Какой ты мудрый. Дай я тебя поцалую». Митревна медленно подходит, останавливается, запечатлевает на темени звонкий поцелуй и, приговаривая: «Ангелочек!», бредет дальше.

Но когда дневная усталость брала верх и сон неодолимо прибивал к постели, тогда в ночи одинокая Митревна безраздельно правила фитилями. Они выставлялись у нее почему-то слишком сильно и начинали нещадно коптить. К утру по всему дому пеленами стелился сизый чад. Ровный слой копоти покоился на всем: стенах, белье, занавесках, столах, посуде и на наших лицах. Один за другим со своих постелей поднимались чумазые индейцы в зловещей боевой раскраске. Первый смех стихал. Начиналась молчаливая повинность — уборка. Митревна сидела покорно на своем месте и, опустив глаза, как виноватая школьница, протяжно вздыхала.

— Что делаешь-то...

— Мою!

— Почто моешь-то...

— Надо!!

— Для́чево? Не для́чево.

— Чтоб чисто было!

— Не для́чево.

— Почему?

Вздыхая, Митревна шептала обреченно:

— Все равно... засру.

***

— Да быть не может! Это твой паспорт?

— Мо-ой. Недавно новый дали.

Было у нас одно невинное развлечение: показывать вновь прибывшему паспорт Митревны и внимательно наблюдать за его реакцией.

Человек какое-то время вертел эту красную книжицу в руках, смотрел на герб с надписью «СССР» и медленно перелистывал первую страничку. Недоумение сменялось изумлением. Глаза пучились, открывался рот, и затем обычно следовал истерический хохот:

— Не может быть!

На страничке номер три советского паспорта была фотография широкого русского поля с живописными перелесками. Скошенная трава, и где-то вдалеке, в лучах яркого солнца, одинокой березкой стояла маленькая женская фигурка в светлом платочке. На плече — то ли грабли, то ли коса. Лица не разобрать. Но Митревна уверяла, что это она. И соответствующая печать с подписью не оставляли сомнений в документальной подлинности.

Смотрела на нас с фотографии молодая Митревна и как бы говорила: «Ангел мой-то! Штампуют они свои новые порядки и думают, что историю делают. А она уже давно сделана! Ну что, дурак-человек? Любуйся теперь — а я всегда буду так стоять под летним солнышком, в ситцевом платьице и улыбаться приветливо».

Районный фотограф досюда не добрался. Вклеили, что нашлось...

За свою почти вековую жизнь Митревна из деревни никуда не выезжала, кроме одного случая.

***

— Я ведь в Москву ездила!!! Шутка ли!

Это и был тот самый исключительный случай, когда она покинула однажды свою деревню.

— Как?! Когда?!

Побывать в уездном Галиче — уже было событием. Город как-никак! Не говоря про Кострому. А тут — сама Москва! «Как много в этом звуке...» Верилось с трудом. Но Митревна никогда не обманывала.

— А когда я на тракторе работала! Я ведь пятнадцать лет на тракторе проработала. Знамо ли. Нас двоих послали. За хорошую работу. Меня и еще одну женщину. Бугалтера.

Митревна работала так, что в газетах про нее писали.

— В Москве-то что делали?

— Водили нас везде два светлых юноши... — тут глаза ее начинали лучиться, лицо просветлялось, и чудилось, будто говорит она о двух светлых ангелах, водивших блаженную Феодору по селениям райским. А речь шла о студентах, выполнявших комсомольское поручение — показывать столицу передовым труженицам сельского хозяйства.

— Дома там высо-о-о-окие... Страх!..

— А что еще-то в Москве видела?

— В цирке была! Там один человек стоял, стоял... Р-р-раз!.. И в небо поднялся! О как! А еще в одном месте была... В запарке!

Нам представлялись диковинные тигры, львы, орлы и леопарды, рогатые олени, павлины, обезьяны, слоны...

— И кого там видала?

Митревна прикладывала ладони к щекам и качала головой, не в силах вымолвить, видимо, что-то потрясающе-необычайное.

— Столько... скотины... ра-а-азной...

***

Лежу с книгой. Митревна подошла.

— Читаешь?

— М-мм.

— Вот и хорошо, ангел мой-то. Какой ты мудрый. Что читаешь-то?

Показываю обложку:

— Достоевский. «Бесы».

— Дом советский! Бесы? На-а-а-адо же...

***

Вдруг все кругом осветилось, и за окнами Серега увидел необычайно яркое зарево.

— Ух ты-ы-ы!

Выскочил, в чем был, на улицу и остолбенел, пораженный зрелищем. На ночном небе, переливаясь разными цветами радуги, играло сполохами северное сияние. Желая поскорее с кем-нибудь поделиться, метнулся обратно в дом.

— Митревна! Скорее смотри! В окошке!

— Что там такое?

— Иди сюда, смотри быстрее!

Митревна медленно подошла.

— Видишь, вон там?!

— Что там?

— Полярное сияние!

— Как?

— Северное сияние!

— Пф-ф! Ну и что? Эко диво!

И пошла обратно к печке. Возмущенный таким преступным нечувствием к прекрасному, молодой художник причитал ей вслед:

— Как «ну и что»! Это же настоящее полярное сияние! Это же такая редкость для наших краев!

Митревна спокойно отвечала:

— Ну и что... Эка... Я Богородицу видела.

Сергей разом забыл про атмосферные чудеса.

— Как?! Когда?! Расскажи!

— Так что рассказывать-то...

— Как это было?

— Ну, как тебе сказать...

— Ну, какая Она?

— Женщина как женщина...

***

Всю жизнь проведя в трудах, Митревна не терпела безделья и праздности. К женщинам была особенно строга. Зная об этом, один из нас приехал с невестой к Митревне на смотрины.

Девушка, не покладая рук, усердно хлопотала по хозяйству, копалась в огороде и готовила еду. Все, что только можно было, отмыла, и отстирала, и отчистила. Спать валилась за полночь усталая.

Перед отъездом жених подсел к Митревне:

— Ну, как?

— Чего «как»?

— Как тебе Таня?

— А что Таня?

— Ну, хорошая женщина?

— Чего хорошего.

— Как!?

— Волос долог — ум короток.

— Она же... все здесь делала...

— Ну и что.

— Ведь... белье же стирала, еду готовила... Полы мыла!

— Пф-ф! Так ведь затем сюда и привезена!

***

Утром к нам зашел поздороваться Роман Андреевич. Сел на лавку, чему-то про себя усмехаясь.

— Удивительное дело! Утром слышу — поет иволга. Но рано еще иволге прилетать! Что такое? Смотрю — скворцы на дереве! А поют — под иволгу. Чудно! Скворцы поют под иволгу.

Все вежливо запокачивали головами, изображая удивление знатоков.

Митревна, не расслышав, переспрашивала:

— Что случилось?

— Скворцы поют под иволгу.

— Как?

— Иволги еще не прилетели, и вот скворцы поют под иволгу.

— На-а-а-до же.

Потом весь день, едва завидев кого-нибудь, усаживала его подле себя и загадочно говорила:

— Сядь-ка сюда, ангел мой-то. Что тебе скажу-то: скворцы поют под иволгу. Знамо ли! А иволги еще не прилетали... О как! Вот они и поют! На-а-а-до же...

— А зачем скворцам петь под иволгу? — захотелось поумничать и озадачить Митревну. Но не на ту, как выяснилось, напали.

— Как зачем? — посмотрела как на недоумка. — Так просто... Дурачатся!

***

Еще давно, в Починок, привезли как-то Митревне из города лимоны. Какое-то оставшееся от них семечко воткнула она пальцем в горшок с цветком у окна и про то забыла. Прошло время, и рядом с геранью появился таинственный росток. Когда он приобрел форму, пересадила его в отдельный горшок, а потом разросшийся пышный куст — в ведерную кадушку.

Этот Citrus limon занял свое место и в новом ее доме и стал популярен. Гостям Митревна часто демонстрировала его удивительные качества:

— Сорви листочек... Потри... Понюхай... Как па-а-ахнет!

На удивление, он хорошо прижился и прекрасно себя чувствовал. Хотя условия были далеко не оранжерейные: зимой, в морозы, изба к утру выстывала, и ты, зябко и неохотно, выбирался из-под теплого одеяла и спешил растопить печь. А лимон стойко переносил все перипетии северного климата.

Особенно он оживал в темноте, когда при свете лампад отбрасывал на стены, потолок и печку причудливые тени, и, засыпая, ты, как в детстве, оказывался в сказочном нездешнем мире.

Но иногда, чем-то рассерженная, Митревна на надоевшие уже расспросы: «Что это у тебя здесь растет?» — отмахивалась небрежно:

— А...! Так!... Апельсины посажены.

***

Мишка Акопян решил вести здоровый образ жизни и зимними вечерами ходить на прорубь обливаться водой. Подошел к Митревне заручиться ее благословением на свой новый обычай.

— Не пушшу!

— Почему?!

— Для́чево?

— Для здоровья! — бодро крякнул он.

— Говна-то. Недля́чево. Мало ли что ночью из кустов покажется. Дураком станешь.

Мишка насторожился. Дураком становиться как-то не хотелось.

— Почему дураком-то?

— А так...

— Да что покажется-то?

— Мало ли...

— Что может показаться-то?

— Сатана знает, что показать.

Мишка испуганно перекрестился. Но решимость характера все же взяла верх, и он, продолжая креститься, отправился к реке. Когда вернулся, Митревна удивилась:

— Ты... наверное... железный!

***

Хорошее зимнее утро. На градуснике — минус тридцать. Ого!

Чуть тянет дымом из печи. Холодная, бодрящая вода на лице и громкое фырканье возле умывальника. На мажорной ноте шумит закипающий чайник. Митревна спит на лежанке с кошкой в ногах — ночью молилась.

...Вся комната янтарным блеском
Озарена. Веселым треском
Трещит затопленная печь...

Солнце играет над рекой и отбрасывает на пол тени оконных крестовин.

Одна из них поднимается с половиц по лежанке, по кошке, по спящей Митревне и, преломляясь в золотистой дымке, взлетает вверх — на висящую лестовку и нанизанные на большой гвоздь возле изголовья листки с именами. Листков этих много, и края их затерты от бесчисленных каждодневных поминаний. Имена рассыпаны по ним, словно жемчужины, и за каждым стоит чья-то жизнь или смерть. И тайна имени.

Димитрия... Анны... Ольги... Марии... Татьяны... Татьяны... Сергия... Олега... Бориса... Михаила... Лидии... Михаила... Владимира...

Олег сидел за столом в уголочке, в который раз листая старый, со святцами, церковный календарь. Валера на печке сладко зевнул, потянулся и, щурясь, принялся задумчиво протирать очки:

— Доброе утро!

— Здоро́во.

— Что читаешь?

— Календарь церковный.

— А-а-а... Фотографии видел?

— Святцы смотрю, как имена наши переводятся... с греческого, латинского, еврейского, даже персидские есть. И какие же нам имена даются красивые. Светлые. Послушай только: Добрая... Благопобедная... Благоцветная... Благодать... Верная... Мир... Врачующая... Тишина... Свет... Спокойствие... Дар Божий... Прямо какой-то цветущий сад!

— Да-а-а... — Лежащий на печи закончил протирать очки и аккуратно одел их на нос. — Жаль только, что мы таких авансов не оправдываем.

Олег, сокрушенно вздохнув, согласился.

— А представь, если б имена мы получали при конце, по итогам жизни? А? Были бы, наверное, такие: злой... жадный... вредный... лживый.... обманщик... предатель... истерик... вор... похотливый свин... обожратый поросенок... Каково?

— Ну вот... Как всегда. Весь цветник изгадил.

***

— Ты женатый? И жену запиши... Я за нее тоже молиться буду... Как хоть ее звать-то?

— Лариса.

— Раиса.... Хорошо-о...

— Ла-ри-са.

— У-гу. Ра-и-са...

— Да ЛА-РИ-СА!!!

— Чего орешь-то... Я ведь не глухая... Слышу... Ра-иса!

Ну, Раиса — значит, Раиса. Была у Митревны странность: по причинам, ей одной ведомым, — давать свои именования. Рустама звала Силуяном, тетю Валю — Нюркой, магазин у ней был — гумаган, а любой кровельный материал — руберой: «Поедешь в город, сходи в гумаган. Кипятильник мне купи — чай кипекчи. И руберой — крышу крыть».

— Жена-то работает?

— Работает.

— Кем?

— Бухгалтером.

— Бугалтером? Хорошо-о-о... В тепле!

читать продолжение книги...



Russian literature